
Полная версия:
Русские лгуны
– Я велел произвести самое строгое исследование, беспощадное!..
– Что он дворянин, так, пожалуй, откупится и отвертится! – продолжал подзадоривать губернатора председатель.
– Нет, у меня не отвертится, не бывает у меня этого! – петушился губернатор, и так как всегда чувствовал не совсем приятные ощущения, когда председатель, человек характера строгого, укорял его за слабость по службе, потому поспешил сократить свой визит.
– Ну, а вы пока до свидания, поуспокойтесь немного, – говорил он, вставая и надевая перчатки.
– Я поуспокоюсь! – сказал председатель в самом деле совершенно покойным голосом.
Зимнее солнце светило в окна гостиной Имшина: его кавказское оружие ярко блестело своим серебром и золотом. На турецком диване, стоящем под этим оружием, сидел сам Имшин в шелковом, стеганом и выложенном позументом архалуке. Марья Николаевна лежала у него на плече своей хорошенькой головкой; худоба ее в лице и полнота в стане стали еще заметнее.
Вошел лакей.
– Солдаты из полиции к вам пришли! – сказал он барину.
Имшин заметно встревожился; он сейчас же встал и вышел. Председательша последовала за ним беспокойным взглядом.
В дверях из передней в залу стояли полицейский солдат и жандарм.
– Что вам надо? – спросил их строго Имшин.
– В часть вас, ваше благородие, взять велено! – отвечал полицейский солдат глупым голосом.
– Как, в часть? – переспросил Имшин, более уже обращаясь к жандарму.
– Приказано-с! – ответил тот.
– Ну, ступайте, я сейчас приеду, – сказал Имшин не совсем уверенным голосом.
– Я, ваше благородие, на запятки, теперь выходит, стану к вам, – начал полицейский солдат тем же своим голосом. – Пристав так и говорил: «Не отпускай, говорит, его от себя!..»
– Убирайся ты к черту с своим приставом! Пошел вон!.. – крикнул Имшин, наступая на солдата, и хотел его вытолкнуть за двери.
Тот стал упираться своим неуклюжим телом.
– Пошел и ты! – прибавил он жандарму. – На тебе рубль серебром, убирайтесь оба! Вот вам по рублю!
И он дал обоим солдатам по рублю.
Те ушли.
Имшин возвратился в гостиную; лицо его из бледного сделалось багровым.
– Что такое? – спрашивала председательша. – Тебя в часть? Зачем?
– Не знаю, черт их знает! – отвечал Имшин с невниманием и торопливо стал переменять архалук на сюртук.
– Лошадь живее запрягать! – крикнул он.
Председательша подавала ему шляпу, палку, бумажник, но он как будто бы и не видел ее и, не простясь даже с ней, пошел и сел в сани.
Солдаты, получившие по рублю, сошли только вниз, от подъезда не отходили, и, когда Имшин понесся на своем рысаке, жандарм поскакал на лошади за ним, а бедный полицейский солдат побежал было пешком, но своими кривыми ногами зацепился на тротуаре за столбик, полетел головою вниз, потом перевернулся рожею вверх и лежит.
Марья Николаевна, видевшая всю эту сцену, несмотря на то, что была сильно встревожена, не утерпела и улыбнулась. Она ждала Имшина час, два; наконец, и лошадь его возвратилась. Марья Николаевна сошла задним крыльцом, в одном платье, к кучеру и спросила:
– Где барин – а?
– В части остался.
– Когда же он приедет?
– Неизвестно-с, ничего не сказал.
Марья Николаевна постояла немного, потерла себе лоб, потом велела подать салоп.
– Вези меня туда, в часть! – сказала она, садясь в сани, когда кучер только что было хотел откладывать лошадь.
Кучер неохотно стал опять на облучок и стал неторопливо поворачивать.
– Скорей, пожалуйста! – воскликнула она.
В части, в первой же комнате, Марья Николаевна увидела знакомого ей полицейского солдата, приходившего к ним поутру. На этот раз он был уже не в своей военной броне, а просто сидел в рубахе и ел щи, которые распространяли около себя вкуснейший запах.
– Где Имшин, барин, за которым ты приходил? – спросила она его.
– В казамат, ваше благородие, посажен.
– За что?
– Не знаю, ваше благородие. Он тоже говорил: «Поесть, говорит, мне надо… Ступай в трактир, принеси!» Я говорю: «Ваше благородие, мне тоже далеко идти нельзя. Вон вахмистр, говорю, у нас щи тоже варит и студень теперь продает… Разе тут, говорю, взять… У нас тоже содержался барин, все его пищу ел». – «Ну, говорит, давай мне студеня одного».
– Пусти меня, проводи к нему!
– Нельзя, ваше благородие.
– Я тебе десять рублей дам!
– Помилуйте! Теперь квартальный господин скоро придет, невозможно-с!
– Ну, хоть записочку передай!
– Записочку давайте, ваше благородие. Он тоже просил было, чтобы водки… «Ваше благородие, хлещут, говорю, за это! Вот, бог даст, пообживетесь… Господин квартальный и сам, может, то позволит».
Выслушав солдата, Марья Николаевна и сама, кажется, не знала, что ей делать; в голове ее все перемешалось… Имшина отняли у нее… посадили в казамат… на студень… Что же это такое? Она села в сани и велела везти себя к мужу.
Председатель только что встал из-за стола и проходил в свой кабинет. Горничная едва успела вбежать к нему и сказать:
– Барыня наша приехала-с!
Председатель проворно сел в свои вольтеровские кресла и принял несколько судейскую позу. Марья Николаевна вошла к мужу совершенно смело.
– Имшин посажен в часть, – начала она, – это ваши штучки, и, если вы хоть сколько-нибудь благородный человек, вы должны сказать, за что?
Председатель улыбнулся.
– Я вашего Имшина ни собственного желания и никакого права по закону не имел сажать, – проговорил он.
– Кто ж его посадил?
– Это уж вы постарайтесь сами узнать: я этим предметом нисколько не интересуюсь.
– Его мог посадить один только губернатор. Я поеду к губернатору.
Председатель молчал, как молчат обыкновенно люди, когда желают показать, что решительно не принимают никакого участия в том, что им говорят.
– О, какие вы все гадкие! – воскликнула бедная женщина, всплеснув своими хорошенькими ручками, и, закрыв ими лицо свое, пошла.
– Ваш гардероб, вы сами за ним пришлете или мне прикажете прислать его вам? – сказал ей вслед муж.
Марья Николаевна ничего ему на это не ответила.
Председатель остался совершенно доволен собой. Он сам очень хорошо понимал, и с этим, вероятно, согласится и читатель, что во всей этой сцене вел себя как самый образованный человек; он ни на одну ноту не возвысил голоса, а между тем каждое слово его дышало ядом.
Марья Николаевна между тем села в сани и велела себя везти к губернатору. Кучер было обернулся к ней:
– Лошадь, сударыня, очень устала! Барин после гневаться будет.
– Вези! – вскрикнула она, и в ее нежном голосе послышалось столько повелительности, что даже с полулошадиной натурой кучер немножко струсил и поехал.
Губернатор еще не кушал, когда она к нему приехала. Дежурный чиновник, увидев председательшу, бросился со всех ног докладывать об ней губернатору. Тот, в свою очередь, тоже бросился к зеркалу причесываться: старый повеса в этом посещении ожидал кой-чего романического для себя.
– Pardon, madame…[26] Позвольте вам предложить кресла.
Марья Николаевна села.
– Говорят, вы посадили Имшина, – вы знаете мои отношения к этому человеку; скажите, за что он посажен?
– Не могу, madame!
– Почему ж не можете?
Губернатор был в странном положении – сказать даме о такой вещи, которая, по его понятию, должна была убить ее; он решился лучше успокоить ее:
– Сказать вам этого я не могу, тем более что все это, может быть, пустяки, которые пустяками и кончатся, а между тем нам всем очень дорого ваше спокойствие; мы вполне симпатизируем вашему положению, как женщины и как прелестнейшей дамы.
– Не знаю, что вы со мной все делаете! Ах, несчастная, несчастная я! – воскликнула председательша и пошла, шатаясь, из кабинета.
Губернатор последовал за ней до самых саней с каким-то священным благоговением.
Дома она написала записку к Имшину:
«Я везде была и ни у кого ничего не узнала; напиши хоть ты, за что ты страдаешь, мучат тебя… Твоя».
На это она получила ответ:
«Все вздор, моя милая Машенька, проделки одних мерзавцев; посылаю тебе сто рублей на расход. Прикажи, чтобы хорошенько смотрели за лошадьми… Твой».
Никакое страстное письмо не могло бы так утешить бедную голубку, как эта холодная записка.
«Он спокоен; значит, в самом деле все вздор», – подумала она, покушала потом немножко и заснула.
К подъезду между тем подъехала ее компаньонка Эмилия, с огромным возом гардероба Марьи Николаевны. Со свойственным ее чухонскому темпераменту равнодушием, она принялась вещи выносить и расставлять их. Шум этот разбудил Марью Николаевну.
– Кто там? – окликнула она.
Эмилия вошла к ней.
– Платья ваши Петр Александрыч прислал и мне не приказал больше жить у них.
– Ну, и прекрасно; оставайся здесь у меня.
Эмилия в церемонной позе уселась на одном из стульев.
– Ты слышала, Александра Иваныча в часть посадили?
– Да-с!
– Скажи, что про это муж говорит или кто-нибудь у него говорил; ты, вероятно, слышала.
– Девочку, что ли, он убил как-то!
– Какую девочку, за что?
– Мещанка там одна, нищенки дочь.
Марья Николаевна побледнела.
– Да за что же и каким образом?
– Играл с ней и убил.
– Что такое, играл с ней?.. Ты дура какая-то… врешь что-то такое…
Эмилия обиделась.
– Ничего я не вру-с… все говорят.
– Как, не вру!.. Убил девочку – за что?
Эмилия некоторое время колебалась.
– На любовь его, говорят, не склонилась, – проговорила она как бы больше в шутку и отворотила лицо свое в сторону.
Марья Николаевна взялась за голову и сделалась совсем как мертвая.
– В этот самый вечер это и случилось, как мы были у него с катанья, – продолжала Эмилия. – Мужики на другой день ехали в город с дровами и нашли девочку на подгородном поле зарытою в снег и привезли в часть, а матка девочки и приходит искать ее. Она два дня уж от нее пропала, и видит, что она застрелена…
– Почему же девочку эту застрелил Александр Иваныч?.. – спросила Марья Николаевна.
– Солдаты полицейские тут тоже рассказали: она, говорят, каталась на Имшиных лошадях со старухой, и прямо к нему они и проехали с катанья.
Молоденькое лицо Марьи Николаевны как бы в одну минуту возмужало лет на пять; по лбу прошли две складки; милая улыбка превратилась в серьезную мину. Она встала и начала ходить по комнате.
– Мужчина может это сделать совершенно не любя и любя другую женщину! – проговорила она насмешливым голосом и останавливаясь перед Эмилиею.
– Он, говорят, совершенно пьяный был, – подтвердила та. – Человека его также захватили, тот показывает: три бутылки одного рому он в тот вечер выпил.
– Каким же образом он ее убил?
Личико Марьи Николаевны при этом сделалось еще серьезнее.
– Сегодня полицеймейстер рассказывал Петру Александрычу, что Александр Иваныч говорит, что она сама шалила пистолетом и выстрелила в себя; а человек этот опять показывает – их врознь держат, не сводят, – что он ее стал пугать пистолетом, а когда она вырвалася и побежала от него, он и выстрелил ей вслед.
Дальнейшие ощущения моей героини я предоставляю читательницам самим судить.
У входа в домовую церковь тюремного замка стояли священник в теплой шапке и муфте и дьячок в калмыцком тулупе. Они дожидались, пока дежурный солдат отпирал дверь. Войдя в церковь, дьячок шаркнул спичкой и стал зажигать свечи. Вслед же за ними вошла дама вся в черном. Это была наша председательша. Священник, как кажется, хорошо ее знал. Она подошла к нему под благословение.
– Холодно? – сказал он.
– Ужасно! Я вся дрожу, – отвечала она.
– Не на лошади?
– Нет, пешком… У меня нет лошади.
– А Александра Иваныча кони где? Все, видно, проданы и в одну яму пошли.
– Все в одну! – отвечала Марья Николаевна грустно-насмешливым голосом. – Но досаднее всего обман: каждый почти из них образ передо мной снимал и клялся: «Не знаем, говорят, что будет выше, а что в палате мы его оправдаем».
– Ну, да губернатора тоже поиспугались.
– Да что же губернатору-то?
– А губернатор супруга вашего побоялся: еще больше, говорят, за последнее время ему в лапки попал.
– Ну да, вот это так… но это вздор – это я разоблачу… – проговорила Марья Николаевна, и глаза ее разгорелись.
– На каторгу приговорили?
– На каторгу, на десять лет, и смотрите, сколько тут несправедливости: человек обвиняется или при собственном сознании, или при показании двух свидетелей; Александр Иваныч сам не сознается; говорит, что она шалила и застрелила себя, – а свидетели какие ж? Лакей и Федоровна! Они сами прикосновенны к делу. А если мать ее доносит, так она ничего не видала, и говорит все это она, разумеется, как женщина огорченная…
– В поле он мертвую-то свез… Зачем? Для чего?
– Прекрасно-с!.. Но ведь он человек: мог перепугаться; подозрение прямо могло пасть на него, тем более что от другой матери было уж на него прошение в этом роде, и он там помирился только как-то с нею – значит, просто растерялся, и, наконец, пьян был совершенно… Они вывезли в поле труп и не спрятали его хорошенько, а бросили около дороги – ну, за это и суди его как за нечаянный проступок, за неосторожность; но за это не каторга же!.. Судить надобно по законам, а не так, как нам хочется.
Любовь сделала бедную женщину даже юристкою.
– Это все я раскрою, – продолжала она все более и более с возрастающим жаром, – у меня дядя член государственного совета; я поеду по всем сенаторам, прямо им скажу, что я жена такого-то господина председателя, полюбила этого человека, убежала к нему, вот они и мстят ему – весь этот чиновничий собор ихний!
– Дай бог, дай бог!.. – произнес священник со вздохом. – Вас-то очень жаль…
– О себе, отец Василий, я уж и думать забыла; я тут все положила: и молодость и здоровье… У меня вон ребенок есть; и к тому, кажется, ничего не чувствую по милости этого ужасного дела…
Священник грустно и про себя улыбнулся, а потом, поклонившись Имшихе (так звали Марью Николаевну в остроге), ушел в алтарь.
Она отошла и стала на женскую половину. Богомольцев почти никого не было: две – три старушонки, какой-то оборванный чиновник, двое парней из соседней артели.
Дежурный солдат стал отпирать и с шумом отодвигать ставни, закрывающие решетку, которая отделяла церковь от тюремных камор. Вскоре после того по дальним коридорам раздались шаги. Это шли арестанты к решетке. К левой стороне подошли женщины, а к правой мужчины. Молодцеватая фигура Имшина, в красной рубашке и бархатной поддевке, вырисовалась первая. Марья Николаевна, как уставила на него глаза, так уж больше и не спускала их во всю службу. Он тоже беспрестанно взглядывал к ней и улыбался: в остроге он даже потолстел, или, по крайней мере, красивое лицо его как-то отекло.
Когда заутреня кончилась, Имшин первый повернулся и пошел. За ним последовали и другие арестанты. Марья Николаевна долго еще глядела им вслед и прислушивалась к шуму их шагов. Выйдя из церкви, она не пошла к выходу, а повернула в один из коридоров. Здесь она встретила мужчину с толстым брюхом, с красным носом и в вицмундире с красным воротником – это был смотритель замка. Марья Николаевна раскланялась с ним самым раболепным образом.
– Я прошу вас сказать Александру Иванычу, – начала она заискивающим голосом, – что я сегодня выезжаю в Петербург; мне пишут оттуда, что через месяц будет доклад по его делу в сенате; ну, я недели две тоже проеду, а недели две надобно обходить всех, рассказать всем все…
Смотритель на все это только кивал с важностью головой.
– Тут вот я ему в узелочке икры принесла и груздей соленых – он любит соленое, – продолжала она прежним раболепным тоном, подавая смотрителю узелок.
– Пьянствует он только, сударыня, очень и буянит, – проговорил тот, принимая узелок. – Этта на прошлой неделе вышел в общую арестантскую, так двух арестантов избил; я уж хотел было доносить, ей-богу!
– Вы ему, главное дело, водки много не давайте, – совсем нельзя ему не пить – он привык, а скажите, что много нельзя; я не приказала: вредно ему это.
– Нет-с, какое вредно – здоров очень! – возразил простодушно смотритель, так что Марья Николаевна немножко даже покраснела.
– Так, пожалуйста, не давайте ему много пить, – прибавила она еще раз и пошла.
На углу, на первом же повороте, на нее подул такой ветер, что она едва устояла; хорошенькие глазки ее от холода наполнились слезами, красивая ножка нетвердо ступала по замерзшему тротуару; но она все-таки шла, и уж, конечно, не физические силы ей помогали в этом случае, а нравственные.
19 мая 184… было довольно памятно для города П… В этот день красавца Имшина лишали прав состояния. Сама губернаторша и несколько дам выпросили в доме у головы позволение занять балкон, мимо которого должна была пройти процессия. В окнах всех прочих домов везде видны были головы женщин, детей и мужчин; на тротуарах валила целая масса народу, а с нижней части города, из-под горы, бежала еще целая толпа зевак.
На квартире прокурора, тоже находящейся на этой улице, сидели сам он – мужчина, как следует жрецу Фемиды, очень худощавый, и какой-то очень уж толстый помещик.
– Она при мне была у министра, – говорил тот, – так отчеканивает все дело…
Прокурор усмехнулся.
– У сенаторов, говорят, по нескольку часов у подъезда дожидалась, чтобы только попросить.
– Любовь! – произнес прокурор, еще более усмехаясь.
– Но как хотите, – продолжал помещик, – просить женщине за отца, брата, мужа, но за любовника…
– Да… – произнес протяжно и многозначительно прокурор.
– Тем более, говорят, я не знаю этого хорошенько, но что он не застрелил девочку, а пристрелил ее потом.
– Да, в деле было этакое показание… – начал было прокурор, но в это время раздался барабанный стук. – Едут, – сказал он с каким-то удовольствием.
Из ворот тюремного замка действительно показалась черная колесница. Имшин сидел на лавочке в той же красной рубахе, плисовой поддевке и плисовых штанах. Лицо его, вследствие, вероятно, все-таки перенесенных душевных страданий, от окончательно решенной участи, опять значительно похудело и как бы осмыслилось и одухотворилось; на груди его рисовалась черная дощечка с белою надписью: Убийца…
Из одного очень высокого дома, из окна упал к нему венок. Это была дама, которую он первую любил в П… С ней после того сейчас же сделалось дурно, и ее положили на диван. На краю колесницы, спустивши ноги, сидел палач, тоже в красной рубахе, синей суконной поддевке и больше с глупым, чем с зверским лицом.
В толпе народа, вместе с прочими, беспокойной походкой шла и Марья Николаевна; тело ее стало совершенно воздушное, и только одни глаза горели и не утратили, кажется, нисколько своей силы. Ей встретился один ее знакомый.
– Марья Николаевна, вы-то зачем здесь?.. Как вам не грех? Вы только растревожитесь.
– Нет, ничего! С ним, может быть, дурно там сделается!
– Да там есть и врачи и все… И отчего ж дурно с ним будет?
Дурно с преступником в самом деле не было. Приговор он выслушал с опушенными в землю глазами, и только когда палач переломил над его головой шпагу и стал потом не совсем деликатно срывать с него платье и надевать арестантский кафтан, он только поморщивался и делал насмешливую гримасу, а затем, не обращая уже больше никакого внимания, преспокойно уселся снова на лавочку. На обратном пути от колесницы все больше и больше стало отставать зрителей, и когда она стала приближаться к тюремному замку, то на тротуаре оставалась одна только Марья Николаевна.
– Я уж лошадь наняла, и как там тебя завтра или послезавтра вышлют, я и буду ехать за тобой! – проговорила она скороговоркой, подбегая к колеснице, когда та въезжала в ворота.
– Хорошо! – отвечал ей довольно равнодушным голосом Имшин.
Оставшись одна, Марья Николаевна стыдливо обдернула свое платье, из-под которого выставлялся совершенно худой ее башмак: ей некогда было, да, пожалуй, и не на что купить новых башмаков.
В теплый июльский вечер по большой дороге, между березок, шла партия арестантов. Впереди, как водится, шли два солдата с ружьями, за ними два арестанта, скованные друг с другом руками, женщина, должно быть, ссыльная, только с котомкой через плечо, и Имшин. По самой же дороге ехала небольшая кибиточка, и в ней сидела Марья Николаевна с своим грудным ребенком. Дорога шла в гору. Марья Николаевна с чувством взглянула на Имшина, потом бережно положила с рук спящего ребенка на подушку и соскочила с телеги.
– Ты посмотри, чтобы он не упал, – сказала она ехавшему с ней кучером мужику.
– Посмотрю, не вывалится, – отвечал тот грубо.
Марья Николаевна подошла к арестантам.
– Ты позволь Александру Иванычу поехать: он устал, – сказала она старшему солдату.
– А если кто из бар наедет да донесут, – засудят!.. – отвечал тот.
– Если барин встретится, тот никогда не донесет – всякий поймет, что дворянину идти трудно.
– И они вон тоже ведь часто ябедничают! – прибавил солдат, мотнув головой на других арестантов.
– И они не скажут. Ведь вы не скажете? – сказала Марья Николаевна, обращаясь ласковым голосом к арестантам.
– Что нам говорить, пускай едет! – отвечали мужчины в один голос, а ссыльная баба только улыбнулась при этом.
Имшин ловко перескочил небольшую канавку, отделяющую березки от дороги, подошел к повозке и сел в нее; цепи его при этом сильно зазвенели.
Марья Николаевна проворно и не совсем осторожно взяла ребенка себе на руки, чтобы освободить подушку Имшину, он тотчас же улегся на нее, отвернулся головой к стене кибитки и заснул. Малютка между тем расплакался. Марья Николаевна принялась его укачивать и стращать, чтобы он замолчал и не разбудил отца.
Когда совсем начало темнеть, Имшин проснулся и зевнул.
– Маша, милая, спроси у солдата, есть ли на этапе водка?
– Сейчас; на, подержи ребенка, – прибавила она и, подав Имшину дитя, пошла к солдату.
– На этапе мы найдем Александру Иванычу водки? – спросила она.
– Нет, барыня, не найдем; коли так, так здесь надо взять; вон кабак-то, – сказал солдат.
Партия в это время проходила довольно большим селом.
– Ну, так на вот, сходи!
– Нам, барыня, нельзя; сама сходи.
– Ну, я сама схожу, – сказала Марья Николаевна весело и в самом деле вошла в кабак. Через несколько минут она вышла. Целовальник нес за ней полштофа.
– Что за глупости – так мало… каждый раз останавливаться и брать… дай полведра! – крикнул Имшин целовальнику.
Марья Николаевна немножко изменилась в лице.
Целовальник вынес полведра, и вместе с Имшиным они бережно уставили его в передок повозки.
– Зачем ты сама ходила в кабак? Разве не могла послать этого скота? – сказал довольно грубо Имшин Марье Николаевне, показывая головой на кучера.
– А я и забыла об нем совершенно, не сообразила!.. – отвечала она кротко.
Печаль слишком видна была на ее лице.
Этап находился в сарае, нанятом у одного богатого мужика.
– В этапе вам, барыня, нельзя ночевать; мы запираемся тоже… – сказал Марье Николаевне солдат, когда они подошли к этапному дому. – Тут, у мужичка, изба почесть подле самого сарая: попроситесь у него.
Марья Николаевна попросилась у мужика, тот ее пустил.
– Там барин один идет, дворянин, так чтобы поесть ему! – сказала она хозяину.
– Отнесут; солдаты уж знают, говорили моей хозяйке.
Марья Николаевна, сама уставшая донельзя, уложила ребенка на подушку, легла около него и начала дремать, как вдруг ей послышалось, что в сарае все более и более усиливается говор, наконец раздается пение, потом опять говор, как бы вроде брани; через несколько времени двери избы растворились, и вошел один из солдат.
– Барыня, сделайте милость, уймите вашего барина!
– Что такое? – спросила Марья Николаевна, с беспокойством вставая.
– Помилуйте, с Танькой все балует… Она, проклятая, понесет теперь и покажет, что на здешнем этапе, – что тогда будет?
Марья Николаевна, кажется, не расслышала или не поняла последних слов солдата и пошла за ним. Там ей представилась странная сцена: сарай был освещен весьма слабо ночником. На соломе, облокотившись на деревянный обрубок, полулежал Имшин, совсем пьяный, а около него лежала, обнявши его, арестантка-баба.
Марья Николаевна прямо подошла к ней.
– Как ты смеешь, мерзавка, быть тут? Солдаты, оттащите ее! – прибавила она повелительным голосом.
Солдаты повиновались ей и оттащили бабу в сторону.
– А ты такая же, как и я – да! – бормотала та.
– И вы извольте спать сию же минуту, – прибавила она тем же повелительным голосом Имшину; лицо ее горело при этом, ноздри раздувались, большая артерия на шейке заметно билась. – Сию же секунду! – прибавила она и начала своею слабою ручкою теребить его за плечо, как бы затем, чтобы сделать ему больно.