
Полная версия:
Люди сороковых годов
– Для стиха, сокращенное прилагательное, – объяснил еще раз Вихров.
– Да, вот что, – согласился и Кольберт.
– Но почему вам, при ваших, видимо, небогатых сведениях в русском песнопении, непременно хочется посвятить себя русской музыке?
– Monsieur Вихров, в иностранной музыке было так много великих композиторов, что посреди их померкнешь; но Россия не имела еще ни одного великого композитора.
– А Глинка-то наш! – возразил Вихров.
– Monsieur Вихров, мне говорили очень умные люди, что опера Глинки испорчена сюжетом: в ней выведена пассивная страсть, а не активная, и что на этом драм нельзя строить.
– Не знаю, можно ли на пассивных страстях строить драмы или нет – это еще спор! Но знаю только одно, что опера Глинки и по сюжету и по музыке есть высочайшее и народнейшее произведение.
– Вы думаете? – спросил как бы с некоторым недоумением Кольберт.
– Думаю! – отвечал Вихров и потом, видя перед собою жалкую фигуру Кольберта, он не утерпел и прибавил: – Но что вам за охота оперу писать?.. Попробовали бы сначала себя в небольших романсах русских.
– Нет, мне бы уже хотелось оперу написать, – отвечал тот робко, но настойчиво.
В это время спор в кабинете уже кончился. Оба противника вышли в зало, и Замин подошел к Вихрову, а Рагуза к хозяину.
– Что, наговорились? – спросил его тот.
– Мы уже с господином Заминым дали слово не разговаривать друг с другом, – прокричал Рагуза.
– А что это за музыкант? – спросил Вихров Замина, воспользовавшись тем, что Кольберт отошел от них.
– Жиденок один, ищущий свободного рынка для сбыта разной своей музыкальной дряни, – отвечал тот.
– Вихров! – крикнул в это время Плавин Вихрову.
Тот обернулся к нему.
– Помните ли, как вы угощали меня представлениями милейшего нашего Замина? – проговорил Плавин. – И я вас хочу угостить тем же: вот господин Пенин (и Плавин при этом указал на пятого своего гостя, молодого человека, вышедшего тоже в зало), он талант в этом роде замечательный. Спойте, милейший, вашу превосходную песенку про помещиков.
Молодой человек с явным восторгом сел за фортепиано и сейчас же запел сочиненную около того времени песенку: «Долго нас помещики душили!»[163] Плавин восторженнейшим образом слушал, музыкант Кольберт – тоже; Рагуза, вряд ли только не нарочно, громко повторял: «О!.. Как это верно, как справедливо!» Замин и Вихров молчали. Окончивши песенку, молодой человек как бы спрашивал взором Плавина, что еще тот прикажет представить ему.
– Канкан, Пенин, представьте, канкан! – разрешил ему тот.
И юноша сейчас же вышел на середину зала, выгнулся всем телом, заложил пальцы рук за проймы жилета и начал неблагопристойным образом ломаться. У Плавина даже любострастием каким-то разгорелись глаза. Вихрову было все это скучно, а Замину омерзительно, так что он отплевывался. Вслед за тем юноша, по приказанию хозяина, представил еще пьяного департаментского сторожа и даже купца со Щукина двора; но все это как-то выходило у него ужасно бездарно, не смешно и, видимо, что все было заимствованное, а не свое. Вихров, наконец, встал и начал прощаться с хозяином.
– Ведь хорошо? – спросил тот его, показывая глазами на молодого человека, все еще стоявшего посреди залы и, кажется, желавшего что-то еще представить.
– Нет, напротив, очень нехорошо! – отвечал ему тот откровенно.
Вместе с Вихровым стал прощаться и Замин с Плавиным. Обоих их хозяин проводил до самой передней, и когда он возвратился в зало, то Пенин обратился было к нему:
– А вот, Всеволод Никандрович, я еще видел…
– Нет, будет уж сегодня, довольно, – обрезал его Плавин и вслед за тем, нисколько не церемонясь, обратился и к прочим гостям: – Adieu, господа! Я поустал уже, а завтра мне рано вставать.
Гости нисколько, как видно, не удивились таким его словам, а поспешили только поскорее с ним раскланяться и отправиться домой.
Вихров и Замин шли мрачные по Невскому проспекту.
– Что это за сборища он у себя делает? – спрашивал первый.
– Как же, ведь либерал, передовой человек и меценат, – отвечал почти озлобленным голосом Замин.
– Значит, мы с вами поэтому и попали к нему?
– Поэтому, – отвечал Замин.
– А скажите вот еще: что за народ здесь вообще? Меня ужасно это поражает: во-первых, все говорят о чем вам угодно, и все, видимо, не понимают того, что говорят!
– Мозги здесь у всех жидки, ишь на болотине-то этакой разве может вырасти настоящий человек?.. Так, какие-то все ягели и дудки!.. – объяснил Замин.
XIV
Тайные мучения
Герой мой обыкновенно каждый день, поработав утром дома, часу во втором отправлялся к Эйсмондам. Генерала в это время никогда почти не было дома; он, по его словам, гулял все по Невскому, хоть на Невском его никто никогда не встречал. Обедал Вихров тоже по большей части у Эйсмондов: Мари очень благоразумно говорила, что зачем же ему одному держать хозяйство или ходить обедать по отелям, тогда как у них прекрасный повар и они ему очень рады будут. Генерал, с своей стороны, тоже находил эту мысль совершенно справедливою.
После обеда Евгений Петрович обыкновенно спал часа по три. Женичка дома не жил: мать отдала его в один из лучших пансионов и сама к нему очень часто ездила, но к себе не брала; таким образом Вихров и Мари все почти время проводили вдвоем – и только вечером, когда генерал просыпался, Вихров садился с ним играть в пикет; но и тут Мари или сидела около них с работой, или просто смотрела им в карты. Такая жизнь влюбленных могла бы, кажется, почесться совершенно счастливою, но, на самом деле, это было далеко не так: лицо моего героя было постоянно мрачно. Он (и это особенно стало проявляться в нем в последнее время) как-то сухо начал встречаться с Мари, односложно отвечал на ее вопросы; сидя с ней рядом, он глядел все больше в сторону и явно делал вид, что занят чем-то другим, но никак уж не ею. Мари, в свою очередь, с каждым днем все больше и больше худела – и в отношении Вихрова обнаруживала если не страх, то какую-то конфузливость, а иногда и равнодушие к нему. Причина всему этому заключалась в том, что с самого приезда Вихрова в Петербург между им и Мари происходили и недоразумения и неудовольствия: он в первый раз еще любил женщину в присутствии мужа и поэтому страшно, мучительно ее ревновал – ревновал физически, ревновал и нравственно, но всего этого высказывать прямо никогда не решался; ему казалось, что этим чувством он унижает и себя и Мари, и он ограничивался тем, что каждодневно страдал, капризничал, говорил Мари колкости, осыпал старика генерала (в его, разумеется, отсутствии) насмешками… Мари все это очень хорошо видела и понимала, что происходит в душе нежно любимого ею человека, но решительно недоумевала, как и чем было помочь тому; к мужу она была действительно почти нежна, потому что считала это долгом для себя, своей неотклонимой обязанностью, чтобы хоть сколько-нибудь заслужить перед ним свой проступок. Физическую ревность Вихрова она, конечно, могла бы успокоить одним словом; но как было заговорить о том, когда он сам не начинал!..
Однажды после обеда Вихров уселся перед камином, а Мари зачем-то вышла в задние комнаты. Вихров сидел довольно долгое время, потом стал понемногу кусать себе губы: явно, что терпение его начинало истощаться; наконец он встал, прошелся каким-то большим шагом по комнате и взялся за шляпу с целью уйти; но Мари в это мгновение возвратилась, и Вихров остался на своем месте, точно прикованный, шляпы своей, однако, не выпускал еще из рук. Взглянув ему в лицо, Мари на этот раз испугалась даже не на шутку – до того оно было ожесточенное и сердитое.
– Разве ты уж уходишь? – спросила она, потупляясь перед ним.
Под влиянием ее голоса Вихров как бы невольно опустился на прежнее место перед камином. Мари же отошла и села на свое обычное место перед рабочим столиком, – она уже ожидала, что ей придется выслушать несколько, как она выражалась, проклятий. Вихров в последнее время действительно в присутствии ее беспрестанно проклинал и себя, и свою жизнь, и свою злосчастную судьбу.
– Где это вы все были? – спросил он ее на этот раз каким-то глухим голосом и не обращая своего лица к ней.
– У Евгения Петровича в комнате, – он что-то нехорошо себя чувствует, – отвечала Мари: лгать в этом случае она считала постыдным для себя.
– Но за обедом он кушал как вол, – проговорил Вихров.
Мари при этом немного вспыхнула от досады.
– Нет, он очень немного ел, – возразила она.
Вихров снова начал кусать себе губы и подрягивать досадливо ногой.
– Вы свое внимание к нему до того простираете, что, когда он и здоровешенек, вам все представляется, что он болен; вы чересчур себя-то уж попусту волнуете, вам самим это может быть вредно! – проговорил ядовито Вихров.
– Ах, вредно мне, только не то! – негромко воскликнула Мари.
– Что же такое вам вредно? – спросил насмешливо Вихров.
– Вредно, что очень уж глупо и безрассудно люблю тебя.
– Что же вам мешает обратиться к вашему благоразумию и начать полную тихого семейного счастья жизнь? Уж, конечно, не я!.. – проговорил Вихров, и в голосе его явно послышались рыдания.
Мари видела, что он любит ее в эти минуты до безумия, до сумасшествия; она сама пылала к нему не меньшею страстью и готова была броситься к нему на шею и задушить его в своих объятиях; но по свойству ли русской женщины или по личной врожденной стыдливости своей, ничего этого не сделала и устремила только горящий нежностью взор на Вихрова и проговорила:
– А для тебя разве не тяжело это будет?
– Нет, даже легко!.. Легко даже! – воскликнул Вихров и, встав снова со стула, начал ходить по комнате. – Переносить долее то, что я переносил до сих пор, я не могу!.. Одна глупость моего положения может каждого свести с ума!.. Я, как сумасшедший какой, бегу сюда каждый день – и зачем? Чтобы видеть вашу счастливую семейную жизнь и мешать только ей.
– Но что же делать со всем этим? Как помочь тому? – спросила Мари.
– Помочь одним можно: оставьте вашего мужа и уедемте за границу, а то двум богам молиться невозможно, да и не совсем хорошо.
При этих словах Вихрова (он в первый еще раз высказал такое желание) Мари побледнела.
– Это значит положить вечный позор на свою голову!.. – проговорила она.
– Какой же тут позор особенный, – очень уж вы, видно, дорожите настоящим вашим положением.
– О, нисколько! – воскликнула Мари. – Если бы дело было только во мне, то я готова была бы рабой твоей назваться, а не только что женщиной, любящей тебя, – но от этого зависит спокойствие и честь других людей…
Вихров при этом вопросительно взглянул на Мари.
– Спокойствие и честь моего сына и мужа, – заключила Мари.
– Если вы спокойствие этих людей ставите выше моего спокойствия, то тут, разумеется, и разговаривать нечего, – проговорил Вихров.
– Ты все сердишься и не хочешь согласиться со мной, что я совершенно права, – и поверь мне, что ты сам гораздо скорее разлюбишь меня, когда весь мой мир в тебе заключится; мы с тобой не молоденькие, должны знать и понимать сердце человеческое.
– Да-с, все это прекрасно, но делиться вашим чувством с кем бы то ни было – мне слишком тяжело; я более двух лет приучаю себя к тому и не могу привыкнуть.
– Я чувством моим ни с кем и не делюсь; оно всецело принадлежит тебе.
– Всецело?.. Нет, Мари! – воскликнул Вихров, и потом, заметно сделав над собой большое усилие, он начал негромко: – Я без самого тяжелого, самого уязвляющего, оскорбляющего меня чувства, не могу себе вообразить минуты, когда вы принадлежите кому-нибудь другому, кроме меня!
Мари покраснела.
– Такой минуты нет и не существует, – проговорила она.
– Есть, Мари, есть!.. – воскликнул Вихров. – И тем ужаснее, что вы, как и все, я думаю, женщины, не сознаете, до какой степени в этом случае вы унижаете себя.
Мари еще более покраснела.
– Я сказала тебе и повторяю еще раз, – продолжала она спокойным, впрочем, голосом, – что такой минуты нет!
Вихров вопросительно посмотрел на Мари.
– Каким же образом это могло так устроиться? – сказал он.
– А таким, – отвечала она, – вам, мужчинам, бог дал много ума, а нам, женщинам, – хитрости.
– Интересно это знать – скажите!
– Ни за что! Больше того, что я тебе сказала, ты не услышишь от меня.
– Ну, в таком случае я вам не верю.
– Можете верить и не верить! И неужели ты думаешь, что если бы существовало что-нибудь подобное, так я осталась бы в теперешнем моем положении?
– Но что же бы вы сделали такое?
– А то, что прямо бы сказала, что люблю другого, и потому – хочет он для нашего сына скрыть это, пусть скрывает, а не хочет, то тогда я уеду от него.
– Но теперь подобной надобности не предстоит, значит?
– Нисколько!
– Ну, пожалуйте ко мне за то! – проговорил Вихров, протягивая к ней руки.
Мари подошла к нему, он обнял ее и стал целовать ее в грудь.
– Человек решительно тот же зверь! Поверишь ли, что я теперь спокойнее, счастливее стал! – говорил Вихров.
Мари на это только улыбнулась и покачала головой.
– Но я все-таки тебе не совсем еще верю! – прибавил он.
– Не знаю, как мне тебя уж и уверить, – отвечала Мари, пожимая плечами.
– Но, кроме того, друг мой, – продолжал Вихров, снова обнимая Мари, – мне скучно иногда бывает до бешенства, до отчаяния!.. Душа простору просит, хочется развернуться, сказать всему: черт возьми!
– Развернись, если так тебе этого хочется, – проговорила Мари несколько уже и обиженным голосом.
– Да не одному, Мари, а с тобой, с одной тобой в мире! Съездим сегодня хоть в оперу вдвоем; не все же забавляться картами.
– Пожалуй, только все-таки надобно сказать мужу и предуведомить его, чтобы не показалось ему это странным.
– Опять мужу! – воскликнул Вихров. – Делайте вы все это, но не говорите, по крайней мере, о том мне!
– Хорошо, не буду говорить, – отвечала Мари с улыбкою.
Вскоре после того послышался кашель генерала. Мари пошла к нему.
– А я с Полем еду в театр, – сказала она довольно решительным голосом.
– А! – произнес генерал почти с удовольствием. – И я бы, знаете, с вами поехал охотно!
Мари внутренне обмерла.
– Как же тебе ехать! Сейчас чувствовал озноб, и выезжать на воздух – это сумасшествие! – воскликнула она.
– Ну, ну, не поеду! – согласился генерал.
Через полчаса Мари с Вихровым отправились в наемной карете в оперу. Давали «Норму»[164]. Вихров всегда восхищался этой оперой. Мари тоже. С первого удара смычка они оба погрузились в полное упоение.
– Это единственная, кажется, опера, которой сюжет превосходен, – говорил Вихров, когда кончился первый акт и опустился занавес.
– Он очень естествен и правдоподобен, – подхватила Мари.
– Мало того-с! – возразил Вихров. – Он именно остановился на той границе, которой требует музыка, потому что не ушел, как это бывает в большей части опер, в небо, то есть в бессмыслицу, и не представляет чересчур уж близкой нам действительности. Мы с этой реализацией в искусстве, – продолжал он, – черт знает до чего можем дойти. При мне у Плавина один господин доказывал, что современная живопись должна принять только один обличительный, сатирический характер; а другой – музыкант – с чужого, разумеется, голоса говорил, будто бы опера Глинки испорчена тем, что ее всю проникает пассивная страсть, а не активная.
– Это что такое, я уж и не понимаю? – спросила Мари.
– А то, что в ней выведена любовь к царю, а не эгоистическая какая-нибудь страсть: любовь, ревность, ненависть.
– Ну, а все революционные оперы, – они тоже основаны на пассивной страсти, на любви к отечеству, – подхватила Мари.
– Совершенно справедливо! – воскликнул Вихров. – И, кроме того, я вполне убежден, что из жизни, например, первобытных христиан, действовавших чисто уж из пассивной страсти, могут быть написаны и превосходные оперы и превосходные драмы.
– Мне в «Норме», – продолжала Мари после второго уже акта, – по преимуществу, нравится она сама; я как-то ужасно ей сочувствую и понимаю ее.
– Потому что вы сами на нее похожи, – сказал Вихров.
– Я? – спросила Мари, уставляя на него свои большие голубые глаза.
– Да, вы! Чем Норма привлекательна? Это сочетанием в себе света и тьмы: она чиста, свята и недоступна для всех, и один только в мире человек знает, что она грешна!
– А, вот что! – произнесла Мари и покраснела уж немного. – Это, однако, значит быть добродетельной по наружности – качество не весьма похвальное.
– Вы не то что добродетельны по наружности, а вы очень уж приличны; но как бы то ни было, поедемте отсюда к Донону ужинать.
Мари опять уставила на него свои большие глаза.
– Что же это: душа простору хочет? – сказала она.
– Душа простору хочет, – отвечал Вихров.
– Хорошо, поедем! – согласилась Мари, и после спектакля они, в самом деле, отправились к Донону, где Вихров заказал хороший ужин, потребовал шампанского, заставил Мари выпить его целые два стакана; сам выпил бутылки две.
Разговор между ними стал делаться все более и более одушевленным и откровенным.
– Ты, пожалуй, когда так будешь кутить, так и другого рода развлечения захочешь, – проговорила Мари.
– Какого же?
– Развлечения полюбить другую женщину.
– Очень может быть, – отвечал Вихров откровенно.
– Но в таком случае, пожалуйста, меня не обманывай, а скажи лучше прямо.
– Никак не скажу, потому что если бы этого рода и случилось развлечение, то оно будет чисто временное; опять к вам же вернусь.
– Ну, это бог знает, ты сам еще не знаешь того.
– Совершенно знаю, потому что совершенно убежден, что больше всех женщин люблю вас.
– Но за что же именно?
– Вот уж этого никак не могу объяснить: за то, вероятно, что это была первая любовь, которой мы вряд ли не остаемся верными всю жизнь.
– А я думала, что немножко и за другое, – произнесла Мари.
– А именно?
– За согласие во взглядах и убеждениях…
– Может быть, и то! – подхватил Вихров.
Когда они сели в карету, он велел кучеру ехать не на Литейную, где жил генерал, а к себе на квартиру.
– И это тоже душа простора просит? – спросила его еще раз Мари.
– И это тоже! – отвечал Вихров.
Мари возвратилась домой часу во втором. Генерал собирался уже совсем лечь спать.
– Где это ты так долго была? – спросил он ее с некоторым беспокойством.
– К Донону ужинать с Полем заезжали, – отвечала она, проходя мимо его комнаты, но не заходя к нему.
– А, это хорошо! Что ж вы ужинали? – спросил ее генерал.
– Да я и не знаю, все очень вкусные вещи.
– Там славно кормят, славно; надобно и мне туда с Эммой съездить! – произнес генерал вполголоса и затем задул свечу, отвернулся к стене и заснул мирным сном.
XV
Другого рода вечер у Плавина
Перед масленицей Эйсмонд и Вихров одновременно получили от Плавина печатные пригласительные билеты, которыми он просил их посетить его 11-го числа февраля, в 10 часов вечера.
– Это, надо быть, именины его будут, – сказал генерал.
– Вероятно, – отвечал Вихров.
– А что, вы поедете?
– Не думаю!
– Ну, нет, – что там, поедемте, он человек почтенный; я одиннадцатого числа заеду к вам и непременно утащу вас.
Последнее время генерал заметно заискивал в Вихрове и как бы даже старался снискать его интимную дружбу. 11-го числа часов в 9 вечера он действительно заехал к нему завитой и напомаженный, в полном генеральском мундире, в ленте и звезде.
– Пора, пора! – говорил он, как-то семеня ногами и имея в одно и то же время какой-то ветреный и сконфуженный вид.
Вихров ушел к себе в спальню одеваться.
– Пожалуй, надобно будет белый галстук надеть? – спросил он оттуда.
– Непременно-с! – отвечал генерал, охорашиваясь перед зеркалом и заметно оставаясь доволен своею физиономиею. – У него все будет знать, – прибавил он.
– Знать? – переспросил Вихров.
– Да-с! Сенаторы и министры считают за честь у него быть.
– Вот как! – произнес герой мой, и (здесь я не могу скрыть) в душе его пошевелилось невольное чувство зависти к прежнему своему сверстнику. «За что же, за что воздают почести этому человеку?» – думал он сам с собой.
В карете генерал, когда они поехали, тоже все как-то поеживался, откашливался; хотел, как видно, что-то такое сказать и не находился; впрочем, и пространство, которое им надобно было проехать до квартиры Плавина, было слишком небольшое, а лошади несли их быстро, так что через какие-нибудь минуты они очутились уже у подъезда знакомого нам казенного дома.
Генерал довольно легко выскочил из кареты; в сенях перед зеркалом он еще раз поправил маленьким гребешком свой хохолок и стал взбираться на лестницу. Вихров следовал за ним. Когда они потом отворили двери в квартиру к Плавину, то Вихрова обдало какой-то совсем не той атмосферой, которую он чувствовал, в первый раз бывши у Плавина. В зале он увидел, что по трем ее стенам стояли, а где и сидели господа во фраках, в белых галстуках и все почти в звездах, а около четвертой, задней стены ее шел буфет с фруктами, оршадом, лимонадом, шампанским; около этого буфета, так же, как и у всех дверей, стояли ливрейные лакеи в чулках и башмаках.
«Что такое, где мы это?» – подумал Вихров.
Самого Плавина он увидел стоявшим в дверях гостиной, высоко и гордо поднявшим свою красивую белокурую голову, и тоже в звезде и в белом галстуке.
Когда Вихров подошел к нему поклониться, Плавин дружески, но заметно свысока и очень недолго пожал ему руку. Генералу же он пожал руку гораздо попродолжительнее и даже сказал при этом что-то такое смешное, так что старик махнул только рукою и пошел далее в гостиную. Между гостями Плавина было очень много статс-секретарей, несколько свитских генералов и даже два-три генерал-адъютанта и один товарищ министра. Вихров начал уже чувствовать, что он обмирает в этом обществе: с кем заговорить, что с собой делать – он решительно не находился… Вдруг вдали, в углу гостиной, он увидел и узнал, к величайшему восторгу своему, еще памятное ему лицо Марьеновского. Как к якорю спасения своего бросился он к нему и, даже не совсем соблюдая приличие, во весь голос закричал ему:
– Марьеновский, здравствуйте! Узнаете ли вы меня?
Сам Марьеновский был уже совсем седой и несколько даже сгорбленный старик, но тоже со звездой и в белом галстуке. Видно было, что служебные труды и петербургский климат много, если не совсем, разбили его здоровье. Всмотревшись в лицо героя моего, он тоже воскликнул:
– Боже мой! Кажется, господин Вихров!
– Точно так, – отвечал тот, и оба приятеля, не стесняясь тем, что были на модном рауте, расцеловались между собой.
– Я давно слышал, что вы здесь, но решительно не знал – где вас найти, – говорил Марьеновский.
– А я так и не знал, что вы здесь, – говорил Вихров, – но вы, конечно, служите здесь?
– Да, я тоже вместе с другими занимаюсь по устройству новых судебных учреждений.
– И слава богу, что вас выбрали! – воскликнул Вихров. – Человека более достойного для этого трудно было и найти; но сядемте, однако; здесь можно, надеюсь, сидеть?
– Можно! – отвечал Марьеновский, и оба приятеля уселись несколько в стороне.
– Прежде всего объясните вы мне, – начал Вихров, – как вы знакомы с здешним хозяином?
– Кто ж с ним не знаком в мире служебном и деловом! – отвечал с усмешкою Марьеновский. – Но скажите лучше, как вы с ним знакомы?
– Очень просто: он товарищ мне по гимназии; я вместе с ним жил…
– Вот что!.. – произнес Марьеновский. – Он, впрочем, и без этого любит быть знакомым с артистами и писателями.
– Но неужели же он в самом деле государственный человек?
– Еще какой! На петербургский лад, разумеется.
– То есть умеет подделываться к начальству.
– О, господи! Про какие вы ветхие времена говорите!.. Ныне не то-с! Надобно являть в себе человека, сочувствующего всем предстоящим переменам, понимающего их, но в то же время не выпускающего из виду и другие государственные цели, – каков и есть господин Плавин.
– Но в сущности, однако, что же он?
– В сущности ничего! Господин, кажется, очень любящий комфорт и удобства жизни и вызнавший способ показывать в себе человека весьма способного.
– Но в чем же именно эти способности его состоят? – продолжал расспрашивать Вихров.
– Главное, я думаю, в том, что все эти новые предположения, которые одних пугают и смущают, а другими не совсем сразу понимаются, он так их сумеет понизить и объяснить, что их сейчас же уразумевают и перестают пугаться. Он в этом отношении очень полезен, потому что многое бы не прошло, что проходит через посредство его.
– Но зато и вреден тем, что оно проходит так, как он понимает.
– Да, по большей части далеко не так, как было вначале, и удивительное дело: он, кажется, кандидат здешнего университета?