Читать книгу Апрельский туман (Нина Пипари) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Апрельский туман
Апрельский туман
Оценить:
Апрельский туман

3

Полная версия:

Апрельский туман

Наконец, околдованная, ослепленная, обезволенная неземным очарованием Леды, я очутилась перед Рубиконом, переступив который либо открою тайну счастья, либо буду проклинать себя до конца дней. Я нервничаю, извожусь от волнения, корю себя за нерешительность, потом сомневаюсь: а стоит ли? Не сплю по ночам, не слышу, что говорит лектор, не чувствую бега временя – меня истязают колебания и сомнения. И все-таки однажды я не выдерживаю и, достав из поросшего мхом, бурьяном и полынью тайника свое испещренное бесчисленными рубцами сердце, несу его в трясущихся руках той, которой решилась открыть все самое дорогое, что у меня есть, я спешу узнать ее как можно лучше, спешу отдать ей все самое светлое, что еще осталось во мне. Я хочу узнать ее мнение по каждому волнующему меня вопросу. Она отвечает крайне лаконично, и это приводит меня в неописуемый восторг, наполняет мое сердце легкокрылой надеждой – как много я читаю в ее задумчивом молчании!

Осторожно я подбираюсь к самым болезненным для меня вопросам. Однажды, когда я не могла больше ждать, когда иррациональная надежда избавиться от разъедающего мое сознание, словно кислота, пустого одиночества достигла своей наивысшей точки, я спросила Леду: в чем она видит смысл жизни. Леда задумчиво затянулась сигаретой, потом эффектно выпустила струйку дыма и ответила: в удовольствиях.

…Я жена Лота. Члены мои окаменели, и слезы не текут из неподвижных глаз, хотя не только слезы, но и самые глаза должны были бы вытечь, ибо вижу я, как рушится прекраснейший на свете город… Почему мы еще стоим на балконе, почему рука моя не трясется, почему жирное солнце продолжает невозмутимо переваливаться за борт летящего в пропасть плота, почему никто из небожителей не превратил нас в созвездие? Ведь это как раз тот случай – безысходный, абсурдный, не имеющий права на существование, нарушающий некий базисный закон мироздания, влекущий за собой катастрофические, непоправимые последствия, вытягивающие на поверхность хаос! Разве это преступление легче, чем матереубийство или опустошение сельскохозяйственных угодий?

То немногое, что от меня осталось, подставляет свое изуродованное, кровоточащее тело соленому потоку слов, и каждая капля, каждая буква – как серная кислота. Умом я понимаю: Леда просто поясняет сказанное, но никак не могу отогнать живое, вещественное ощущение, что Леда – это источник боли, средоточие зла, которое намерено причинить мне как можно более жестокие страдания.

Бесчувственные, бессознательные, мои глаза наблюдают за тем, как ее лицо стремительно утрачивает всю одухотворенность и ангелоподобность и преображается в тупую физиономию продавщицы – и вдруг меня осеняет, что она рада наконец сбросить с себя маску и хоть немного побыть тем, кем она была на самом деле. Теперь, когда разговор коснулся того, о чем Леда имела четкое представление и к чему она была расположена душой и телом, когда нащупалась интересующая ее тема, в ней вдруг обнаружилось невероятное многословие, даже болтливость. Уже не нужно было томно возводить очи горé и молчать, потому что просто нечего сказать, не нужно было отводить взгляд, когда я чересчур настойчиво, с детски наивной нетерпеливостью приставала с вопросами философского характера. Теперь можно было играть в открытую – и, что еще лучше, можно было не играть вовсе. У Леды словно камень с души свалился, а я почувствовала себя так, будто меня переехали катком. Но я не поставила тогда на ней крест. И я не виню сейчас себя за такую слабость. Да, я прощаю себя. Тогда я не могла этого сделать.

***

Утро – очень тяжелое время суток. Я иногда думаю: насколько проще могла бы быть моя жизнь, если бы не сны. Из-за их пагубного влияния все мои беды. Как я могу радоваться маминому звонку, если буквально пару часов назад она кровью исписывала простыни какими-то мистическими стихами, а потом, обезумевшая, подстерегала меня на каждом углу огромного ночного города?!

По мере осознания того, где я нахожусь, и смирения с мыслью о том, что так или иначе ближайшие 18 часов мне придется провести в этом сером мире, я начинаю судорожно перебирать в голове все, что может мне предложить сегодняшний день. На этом этапе я вспоминаю, что вечером (а может, даже чуть раньше, но боюсь об этом думать, чтобы не сглазить) мы снова будем сидеть с Ледой в уютной, залитой голубым полумраком комнате, снова рука об руку будем бежать по коридорам психушки, снова она пугливыми ланьими глазами будет смотреть на меня, а я буду строить из себя супермена. И мысль эта – такая волнительная, такая теплая, мягкая, густая, захлестывает меня с головой, – и все тяжелые думы тонут в мощном, всепоглощающем потоке предвосхищения чего-то, чего-то такого замечательного, что даже думать об этом страшно!..

Я бы села за игру с самого утра, но Леда спит до 11, а потом приводит себя в порядок, а потом завтракает, а потом – у нее столько дел! Стараясь не сделать лишнего звука и метая злобные взгляды на сестру, когда та чересчур громко хлопает дверцей холодильника, я убегаю на учебу. Пока Леда сделает все свои дела, я хоть покажусь на глаза преподам – кто знает, когда мне представится возможность снова почтить это здание своим присутствием? А сидеть целый день, прислушиваясь к каждому звуку в ее комнате и не подавая виду, как мне хочется оказаться снова в том волшебном кресле перед ярким экраном монитора, – нет, это выше моих сил! Уж лучше я посижу на парах. По крайней мере, этот дешевый фарс под названием «первый курс» хоть немного отвлечет меня от тягостного ожидания и смутного подозрения, что все в жизни неправильно и ненормально. Так я думаю по дороге в универ, сидя в метро и уткнув нос в книгу, чтобы не видеть жизни Города. Но фарс не отвлекает, – он лишь раздражает, а порой просто бесит.

Наверное, человек обречен всю жизнь в нем участвовать. Точно такие же мелкие склоки из-за ерунды, точно такое же мелкопоместное честолюбие, точно такие же ревность и зависть и стремление во что бы то ни стало выделиться – даже в самом крошечном и ничтожном коллективе – преследуют человека всю жизнь, начиная с детского сада и заканчивая домом престарелых.

Вот и здесь то же самое. 17 человек – и каждый пребывает в непоколебимой уверенности, что он – гений, а остальные – полные ничтожества. Все проявляют это по-разному: кто-то прячет свое презрение за личиной вселенского человеколюбия, кто-то говорит самые скабрезные вещи, пытаясь самоутвердиться за счет цинизма, кто-то вовсе не скрывает мании величия, полагая – совершенно справедливо, – что чем менее «развит» человек, тем больше его впечатляет наглая, ничем не мотивированная самоуверенность другого. Вспоминая себя в первый день учебы, я ужасаюсь тому, как сильно мы схожи. А я-то думала, что я супероригинальная. Оказывается, я самая обыкновенная.

Но я не лезу на рожон, не кричу, не смеюсь, не пою ни с того ни с сего – фальшиво и наигранно, как все остальные. Еще я не пытаюсь всем и каждому доказать, что я чрезвычайно умный и интересный человек, – верный способ обеспечить себе бесславие и репутацию законченной дуры. И это заставляет людей относиться ко мне чуть ли не с уважением. Как минимум они выделяют меня из толпы – а в студенческой среде это уже немало. В разговорах я стараюсь не лицемерить – и это сперва настораживает, кажется чем-то противоестественным, еще более лицемерным, чем само лицемерие. Но какое-то «первобытное» чувство подсказывает людям, что именно так и должно быть, – и мне все больше доверяют.

Не прошло и месяца, как наши «красавицы» начали посвящать меня в свои сердечные дела, без излишних проволочек я была единодушно избрана на почетный пост «первой жилетки», со мной советовались по самым пикантным вопросам, начиная с новой диеты и платья и заканчивая выбором бойфренда.

В сторону девушки с серыми глазами я старалась не смотреть, но каждый раз вздрагивала, заслышав ее спокойный мягкий голос, удивительно неуместно звучавший среди бессмысленного, безликого гула студентов. И поминутно выглядывала в окно, когда ее не было на парах.

Мы все еще сидели по соседству, и глаз мой непреодолимо косил в ее сторону, хотя сама я при этом могла быть полностью поглощена мыслями о Леде. От того ощущения, которое вызвал когда-то ее взгляд, не осталось и следа, и все-таки в какие-то дни, когда влияние Леды в силу каких-то причин было ослаблено, я испытывала непреодолимое желание снова заглянуть в серые глубокие глаза, вернее, позволить им заглянуть в меня. Странное дело, она всегда мгновенно чувствовала на себе мой взгляд и оборачивалась. Я быстро прятала глаза, и острее, чем когда-либо, меня пронзало ощущение, что вся моя жизнь – сплошной обман, и дружба Леды – фата-моргана, мною же рожденная на просторах пустыни моего одиночества, и сама я – просто болото, кишащее чужими мыслями. А эти глаза – они настоящие, неподдельные, живые.

Но такие минуты случаются очень редко и забываются очень быстро, а именно – со звонком, отпускающим студенческие души «на покаяние».

Звонок сбивает все посторонние мысли, все сомнения и колебания, он, как гудок, возвещающий конец рабочего дня и направляющий все помыслы служащих исключительно в сторону дома, дивана и телевизора, надевает шоры на мои мысли, и я думаю только о Леде и нашей игре.

С какой скоростью, с каким радостным волнением я бегу с пар домой! Почти к себе домой, туда, где меня ждут, где я нужна, где тепло и уютно, где в мягком кресле сидит красивая Леда, а рядом стоит чашка кофе и большое блюдо с печенюшками, где все так просто, понятно и беззаботно! Как это важно для меня именно сейчас, когда вокруг так холодно и сыро, когда лица у людей такие хмурые и безжизненные, когда у меня внутри так пусто!

Стараясь успокоить так и норовящее выпрыгнуть из груди сердце, я поворачиваю ключ в замке и осторожно, боясь увидеть и услышать сама не знаю что, открываю дверь. И замираю. Из Лединой комнаты, как всегда, доносится музыка, и по ее мелодике, по громкости звучания, по количеству дисгармоничных аккордов я пытаюсь определить состояние Лединой души. Но в том-то и заключалась моя самая большая ошибка: то, что слушала Леда, никак не отражалось на ее настроении – оно всегда было одинаковым! Поколебать ее внутреннее равновесие могли вовсе не такие вещи, как музыка или погода, или запах, или положение солнца на небосклоне, или оттенок самого небосклона. Только конкретные, материальные вещи имели некоторую власть над ее душой: так ли на нее посмотрели на улице, как того заслуживала ее новая прическа, или успела ли она сходить на вернисаж новомодного художника раньше, чем это сделала ее «лучшая подруга». Более того, позже она сама рассказывала мне о своих волнениях по таким дурацким поводам – но видели бы вы, какое возвышенное, какое прекрасное лицо у нее было даже в минуты этих бестолковых откровений! Я никак не могла поверить в то, что она действительно придает такое большое значение подобной ерунде.

Мне все казалось, что эта волшебная фея просто пытается говорить со мной на одном языке, говорить со мной о тех вещах, которые (как ей рассказывали там, откуда она прилетела к нам) занимают мозговой эфир большинства людей. И я из кожи вон лезла, лишь бы доказать ей, что это не так, что меня не интересует подобная чушь, что со мной можно поговорить о «горнем». Я всячески пыталась продемонстрировать Леде свою эрудицию – как бы невзначай упоминала произведения разных авторов, выбирая тех, что «поавторитетнее», связывала поднимаемые ими проблемы с современным положением вещей; довольно неуклюже критиковала модных писателей, пространно рассуждала о музыке, пыталась блеснуть латинизмами etc. etc. etc. Видя, что мои выпендривания не производят на нее ни малейшего впечатления, я приходила в отчаяние, думая, что убила в ней последнее уважение к себе. Лежа ночью в постели, я сгорала от стыда, вспоминая подробности нашей вечерней беседы. Как живую, я видела себя, спешащую за короткий перекур успеть изложить Леде свое мнение по поводу чьей-то концепции, новомодной книги или творчества «оригинального» художника. И видела Леду, неизменно задумчиво взирающую на закатный небосклон, невозмутимо и равнодушно пропускающую мимо ушей всю ту книжную чушь, которой я с ученическим волнением пыталась выманить ее бесценное мнение. Она молчала или отвечала крайне неопределенно, а я принимала это за проявление особого эзотерического знания и засыпала глубоко несчастная, убитая осознанием собственного убожества. И до последнего я не могла поверить, что за этими прекрасными возвышенными глазами, за этим высоким прозрачным лбом, за этой бесконечно одухотворенной оболочкой пусто, как в Сахаре. И что все ее книжные стеллажи – просто дань моде и репутации девочки-интеллектуалки.

Но тогда я еще не понимала этого, – скорее, не хотела понимать. В тот момент я искренне верила, что раз на пороге квартиры меня встречают морские аккорды гитары Neil Young’а, это значит, что у Леды «джимджармушевское» настроение и я могу рассчитывать на то, что вскоре она постучит в мою дверь и позовет играть.

Внезапно звонит телефон – и сердце у меня сжимается с такой силой, словно свершилось нечто непоправимое, словно я оступилась в священной и мистической пещере, и теперь мне ни за что не вернуть расположения сурового и мстительного, но все-таки до безумия любимого мною божества, чей покой я так неосмотрительно нарушила. Внутренне проклиная звонящего и в то же время тревожно прислушиваясь к звукам в соседней комнате, озлобленная и напуганная, я беру трубку.

– Вера? – спрашивает до боли знакомый, вечно озабоченный голос матери, и каждая буква этого короткого слова, словно молоток, ударяет по моей голове.

…Удивительно, почему-то только сейчас до меня дошло, насколько странно применительно ко мне звучит слово «вера». Чем руководствовались родители, наградив меня этим нелепым именем, известно одному Богу. Единственное, что удалось узнать по этому поводу у мамы, – это то, что мне в целом еще очень повезло: родись я мальчиком – и писал бы эти строки стопроцентный русский юноша по имени Самсон (так звали папиного армейского товарища), а скорее всего, он ничего бы не писал, а, например, охмурял каких-нибудь хорошеньких евреек, рассказывая им веселые истории из Аггады и козыряя своим родом, берущим начало от знаменитого Аарона, к примеру. Еще он мог бы забросить все и всех и отправиться с друзьями в кругосветное путешествие, или грызть гранит науки и к тридцати годам свихнуться от передоза информации. Короче, он мог бы делать тысячи дел, и это была бы в любом случае совсем другая жизнь, ни капли не похожая на мою. И вообще, я могла бы родиться не в этой семье, не в этой стране, с другой внешностью, социальным положением и уровнем интеллекта. С тем же успехом я могла бы сейчас сидеть в убогой африканской хижине, необразованная, грязная, издавая вместо членораздельной речи полуживотные звуки. И, возможно, в таком недочеловеческом состоянии я была бы более счастлива.

Я все больше ухожу в тот мир, который только что возник в моей голове, я уже слышу крики диких птиц в нетронутом лесу и всем своим существом тоскую, глядя на тонущее в океане пылающее солнце, а в ухо мне льются резкие звуки маминого голоса. Но я не понимаю, да и не хочу понимать ни слова из того, что она с таким остервенением пытается донести до меня. Наверняка опять что-то насчет Вечной истины и моем непробиваемом нежелании приобщиться к мировой гармонии и пр. и пр. Постепенно картина первобытной идиллии растворяется в потоке монотонных слов, и я думаю, что такая примитивная жизнь очень быстро надоела бы мне до смерти. И моя фантазия кажется нелепой и смешной. Разочарование превращается в озлобленность, а озлобленность, как известно, требует объекта. Я вспоминаю, что этот звонок, возможно, лишил меня единственного светлого луча в моей пустой и безрадостной жизни. И я почти ненавижу маму.

Я знаю, что сейчас мой рот откроется – и на другой конец линии польются грубые, полные злобы слова, а в ответ потекут горькие слезы, а потом совесть вгрызется в затылок и не отпустит, пока не наполнит своим ядом все мое существо. Внезапно изменения в маминой интонации подсказывают мне, что скоро все ее аргументы иссякнут – и она пойдет по второму кругу. Важно не упустить этот момент и вовремя попрощаться. Привычно «проугукав» что-то в ответ, я кладу трубку и на цыпочках иду в свою комнату. Не снимая ботинок, ложусь на кровать и обреченно размышляю о том, как все было бы замечательно, не позвони мне мама. Теперь остается только мечтать, что Леда пригласит меня поиграть.

Ледино настроение представлялось мне чем-то вроде «эффекта бабочки» – оно складывалось из цепи случайностей, которые были случайными лишь на первый взгляд. На самом деле – вынь хотя бы одно звено (или добавь лишнее) – и вся цепь разрушится, и ей уже не захочется меня видеть, не захочется впустить меня в свой уютный и красивый мир. Ах, какая мама все-таки толстокожая!

Я чуть не плачу от бессильной злобы. И хотя внутренний голос бубнит где-то далеко, где-то в самом хвосте длинной вереницы мыслей, что ненавидеть родную маму за то, что она позвонила дочери узнать, как у нее дела, – просто смешно и нелепо, – я никак не могу перестать злиться. Перебрав в памяти все те промахи, которые, как мне казалось, мама совершила в своей жизни, пройдясь с презрением по всем ее недостаткам, я уже собралась было позвонить ей и высказать все, что думаю на ее счет, как вдруг услышала волшебный звук скребущихся в дверь ногтей. Ура! Мама, я великодушно тебя прощаю; жизнь прекрасна, во всяком случае, в ближайшие несколько часов.

***

Приближение выходных для меня – каждый раз испытание. С одной стороны, я рада, что не нужно никуда идти и я могу целый день провести с Ледой в нашем маленьком упорядоченном мирке. С другой стороны, я ощущаю колоссальное, неподъемное чувство вины, причем это чувство тем тяжелее, что я ничего не могу сделать, чтобы избавиться от него. Я отлично знаю, с каким нетерпением ждут моего приезда домой старики, – для этого мне не нужно звонить домой и спрашивать у мамы, как дела, – я чувствую их любовь, их надежду на мою ответную любовь, на мое «выздоровление», их веру в мои силы, в то, что непонятным образом все сможет идти так, как раньше, и я буду непрерывно радовать их своими успехами, своей жизнерадостностью, своей зависимостью от них, и снова стану послушной девочкой и буду читать книги их Учителя и верить на слово тому бреду, который довел меня бог знает до чего!

Все это я обдумываю, уставившись в экран компьютера и пробегая в сотый раз одну и ту же строчку очередной книги. Я думаю об этом снова и снова. И опять переношусь в те годы, когда все было так паршиво, что словами не передать, и опять прихожу к мысли, что это родители во всем виноваты, и начинаю злиться на них, представляя, какой простой могла бы быть моя жизнь, не загружай они меня с детства всяким мистическим бредом. Потом я чувствую свою несправедливость и сознаюсь в том, что во всем, что произошло со мной, виновата только я – и никто больше. Ведь никто не виноват в том, что я – как глина, из которой каждый может лепить все что угодно, никто не виноват в том, что я не цельная личность, вообще не личность; никто не виноват в том, что мне с первых проблесков сознания снится всякая дрянь, способная покорежить чью угодно психику, не то что мою. И все же я не могу без содрогания представлять свой приезд туда – в ТО место, где все буквально кишит воспоминаниями, в эту комнату, где один только запах способен перенести меня на пять лет назад и заново заставить пережить все то, что и врагу не пожелаешь. И сколько раз я по телефону объясняла все это родителям, сколько упрашивала их не вынуждать меня снова делать им больно, – ведь знаю, что они каждый раз в бессмысленной и неоправданной надежде ждут, что к ним приедет жизнерадостное чадо и наполнит их нелегкие будни праздником. А вместо этого на вокзале их ждет нелюдимый мрачный волчонок. Вечером в субботу они уйдут на молитвенное собрание и будут совещаться с Учителем о моем состоянии и о возможных способах помощи «бедному ребенку», а тот будет нести им все ту же однообразную чушь о приобщении и просвещении, а они будут понимающе и с надеждой кивать… Господи, я могу все это видеть, не выходя из своей комнаты. Мне заранее совестно за все те хамские слова, которые наговорю им. Но я уже сейчас знаю, что, как бы стыдно мне ни было сейчас, я все равно произнесу, все равно сделаю им больно, снова раздеру их не успевшие зажить сердца.

Это порочный замкнутый круг – и с каждым годом он становится все больше, впитывая в себя все новые потоки грязи, которую я изо дня в день выливаю в души своих несчастных родителей, вбирая растущее, словно раковая опухоль, чувство вины, питаясь непрерывно увеличивающимся ощущением собственного гадства, от другого слова. Так и катится этот круг, все убыстряя свое верчение, вбирая в себя все, что попадается ему на пути, – катится в неизвестность, безрадостную и неинтересную.

И все-таки периодически мне приходится приезжать в этот ненавистный город, в этот ненавистный дом, в эту ненавистную комнату. Я заранее готовлю себя к этой поездке, постоянно увещевая, что еду к любимым родителям, а все остальное – обстановка и прочее – все это не должно иметь для меня ни малейшего значения, ведь я еду, в конце концов, только чтобы повидать родных, которые соскучились по мне и по которым я тоже соскучилась. В любую минуту я могу сесть на поезд и уехать оттуда – никто и ничто, по сути, не держит меня там. Так я убеждаю себя, собираясь на вокзал.

Когда родители перебрались сюда из Города, я была совсем маленькой. И все же, прожив здесь почти всю жизнь, до сих пор чувствую себя чужеродным элементом. Маленький город – это маленькая вселенная, в которой все сцеплено воедино: природа, люди, праздники, новости, погода, пороки, сплетни, тайны – и ненависть к чужим, врожденная, впитанная с молоком матери. Всю жизнь я чувствовала эту ненависть, всю жизнь наблюдала тщетные попытки родителей смягчить общую враждебность, задобрить местного божка…

В окна я стараюсь не смотреть, ведь дорогу знаю назубок, – такое ощущение, что я лично знакома с жителями деревень, мимо которых проезжает поезд. Чтобы не впустить в себя всякую дрянь, достаю какой-то учебник (старая добрая теория плохого не сделает, я ведь знаю) и надеваю наушники. Да, мне стыдно; да, это слабость и не выход, но дорога домой – это единственное место, где я позволяю себе такую вольность, как плеер. Потому что здесь мне сложнее всего справиться с хаосом в голове. Это как портал из одного измерения в другое, но портал не одномоментный, а 100-километровой протяженности, и безболезненно миновать его – нелегкая задача. Я еще не там, но уже не здесь, и поэтому меня атакуют мысли из двух разных миров: с тяжелой пустотой в сердце «предвкушаю» свое пребывание дома, а на заднем плане, словно кордебалет, так и вьются мысли о Леде. У нее наверняка сейчас гости, и едва ли за весь вечер она вспомнит о моем существовании. И вообще я ей на фиг не нужна со всей своей сложностью. И никому я не нужна. Нет, конечно, родители меня любят, но от их любви только хуже, потому что любят они не просто так. Они надеются на меня, ждут перемен, верят в светлое будущее – и это давит колоссальным грузом ответственности…

Вот я и мечусь всю дорогу между этими двумя полюсами, – так мне хочется думать. На самом деле понимаю, что мечусь не я, – мое участие в том, что происходит в моей голове, минимально. Я просто-напросто арена для борьбы множества самодостаточных, независимых от моей воли сил, и сдерживать их мощнейший натиск, причем со всех сторон сразу, я уже не в состоянии. Поэтому включаю плеер – и становится вроде как полегче. Поток музыкальных сочетаний захлестывает толпы мыслей, сгрудившихся у моих дверей, дожидающихся своей очереди войти и внести лепту в разрушение моего Дома. И хотя эти твари непотопляемы, на время их вопли почти не слышны.

***

Суббота, вечер. Родители, как всегда, идут в молитвенный дом. Я уже вижу их покорно-печальные лица, склонившиеся перед Учителем, ждущие его напутственного слова, его бесценного совета относительно того, как быть со мной, что сделать, чтобы я снова стала прежней. И тут же я вижу его снисходительно-терпеливую рожу, его сокрушенно качающую голову, его толстые красные губы, в энный раз повторяющие одни и те же пустые фразы.

А потом они придут вечером, умиротворенные, утешенные, лелеющие давно разложившиеся, но такие приятные надежды, – и, едва разувшись, бегут в мою комнату, чтобы в очередной раз обрадовать меня «добрыми вестями»: ты не поверишь, П. снова спрашивал у кого-то там наверху насчет меня, и тот дал добро надеяться на лучшее. Я слышу их торопливые шаги и пытаюсь – да, я изо всех сил пытаюсь придать своему лицу мало-мальски приветливое выражение, – но что бы я ни делала, все равно, переступая порог моей клетки, родители наталкиваются (Господи, в миллионный раз!) на злобный, пренебрежительно-ядовитый взгляд волка. Улыбка быстро тает на их лицах – они понимают (понимают ли?), что все напрасно, что проницательный П. явно говорил про неопределенное будущее, а когда оно наступит?.. Эх…

bannerbanner