
Полная версия:
Нерадивый ученик
Увлекательная это тема, литературная кража. Как и в уголовном кодексе, тут есть преступления разной тяжести, в диапазоне от плагиата до простой вторичности, но во всех случаях налицо ошибка метода. Если же, с другой стороны, вы полагаете, что нет ничего оригинального и все писатели «заимствуют» из «источников», все равно необходимо правильно оформить отсылки. Уже только в «Под розой» (1959) я смог себя заставить сослаться, пусть и опосредованно, на Карла Бедекера, чей путеводитель по Египту 1899 года выпуска{20} послужил основным «источником» всей истории.
Я заметил эту книжку в корнелловском «Ко-опе». Всю осень и зиму я страдал творческим кризисом. Я учился на литературном семинаре у Бакстера Хэтэуэя. Тот недавно вернулся в университет из долгого отпуска и, будучи неизвестной величиной, реально меня пугал. С начала курса я не сдал ему ни одной работы. «Да ладно тебе, – говорили мне люди, – он нормальный мужик. Чего ты волнуешься?» Шутят они, что ли? Чем дальше, тем больше я волновался. Наконец в середине семестра я достал из почтового ящика одну из этих «прикольных» открыток с изображением туалетной кабинки, обильно изукрашенной настенными росписями. «Ты уже довольно потренировался», – было написано на открытке снаружи, а внутри: «Теперь пиши!» И подпись: «Бакстер Хэтэуэй». Неужели, еще расплачиваясь на кассе за этот потертый красный томик, я уже планировал его обокрасть?
Неужели Вилли Саттон умеет вскрывать сейфы?{21} Я обокрал Бедекера подчистую – все исторические и географические подробности места, где я ни разу не бывал, вплоть до имен из дипломатического корпуса. Разве можно придумать фамилию Хевенгюллер-Меч? Но прежде, чем другие очаруются этим методом (как очаровался им я и был очарован какое-то время), должен отметить, что подобное сочинительство – путь в никуда. Проблема здесь та же, что с «Энтропией»: начать с чего-то абстрактного, будь то термин из термодинамики или факты из путеводителя, а уже потом разрабатывать сюжет и образы персонажей. То есть «через жопу накосяк», как это называется на нашем профессиональном жаргоне{22}. Лишенный основания в человеческой реальности, ваш текст останется не более чем ученическим экзерсисом – на них моя повесть неуютно и похожа.
Вдобавок мне удавалось воровать – или, скажем так, вдохновляться – и не столь грубым образом. В детстве я читал много шпионских романов, особенно Джона Бакена. Из всех его книг сейчас помнят только «Тридцать девять ступеней»{23}, но он написал еще минимум полдюжины не хуже, а то и лучше. Все они были в библиотеке нашего городка. А также романы Э. Филлипса Оппенгейма, Хелен Макиннес, Джеффри Хаусхолда и многих других. В итоге в моем некритичном мозгу сложился своеобразный теневой образ периода истории перед мировыми войнами. Политические решения и официальные документы играли там куда меньшую роль, чем слежка, шпионаж, вымышленные имена и психологические игры. Гораздо позже дошло дело до еще двух крайне влиятельных источников – «К Финляндскому вокзалу» Эдмунда Уилсона{24} и «Государь» Макиавелли, которые помогли мне сформулировать вопрос, лежащий в основе «Под розой»: чья роль в истории важнее – личности или статистики? Вдобавок я тогда читал много викторианцев, так что Первая мировая в моем воображении приобрела вид этого милого пустяка, столь привлекательного для неокрепших умов, – последней апокалиптической битвы.
Я не пытаюсь отшутиться. Наш общий кошмар – Бомба – в рассказе тоже поучаствовал. Угроза атомного уничтожения пугала и тогда, в 1959-м, а сейчас пугает еще сильнее. И ничего подсознательного – страх был и есть совершенно явный. За исключением череды преступных безумцев, что обладали властью с 1945 года, в том числе властью как-то решить эту проблему, бедные овечки в нашем лице всегда испытывали только обычный, простейший страх. Полагаю, все мы пытались совладать с эскалацией ужаса и беспомощности немногими доступными нам способами: кто просто об этом не думал, а кто и сходил с ума. Где-то между этими крайними полюсами бессилия находится и сочинение историй о нем – иногда, как в моем случае, отнесенных в более живописные места и времена.
Так что, пусть только ввиду хилых благих намерений, «Под розой» раздражает меня не так сильно, как более ранние рассказы. Персонажи вышли чуть поживее – они уже не просто лежат на столе в морге, а начинают хотя бы немного подергиваться и хлопать глазами, даже если диалог по-прежнему страдает от моего устойчивого Плохого Слуха. Благодаря неустанным усилиям образовательных программ Пи-би-эс, все мы теперь знакомы с тончайшими нюансами того английского языка, на котором разговаривают англичане{25}. В юности же мне приходилось полагаться на кино и радио, которые как источники не вполне достоверны. Отсюда и все эти «гип-гоп-аля-улю», которые для современного читателя звучат шаблонно и неубедительно. К тому же читатели могут ощутить, что им недодали, поскольку с тех пор такой мастер, как Джон Ле Карре, поднял жанровую планку на недосягаемую высоту. Сегодня мы ждем от шпионской истории куда искуснее разработанного сюжета и куда глубже прописанных персонажей, чем то, что смог изобразить я. Впрочем, «Под розой» состоит главным образом из сцен погони, до которых я всегда был крайне охоч, – с этим аспектом незрелости я не готов расстаться. Да пребудут мультфильмы о Дорожном Бегуне{26} на видеоволнах вечно, так я считаю.
Внимательные поклонники Шекспира заметят, что имя Порпентайн я позаимствовал из «Гамлета» (акт I, сцена 5). Это ранняя форма слова porcupine – дикобраз{27}. Имя Молдуорп на древнегерманском языке означает крота – животное, не лазутчика. Я подумал, можно выпендриться: пусть судьбу Европы решают на кулаках люди, названные в честь двух симпатичных пушистых тварюшек. Вдобавок, что уже не так изящно, в Молдуорпе можно уловить отзвук фамилии Уормолда – шпиона поневоле из романа Грэма Грина «Наш человек в Гаване», опубликованного как раз незадолго до того{28}.
Другой источник влияния в «Под розой», слишком свежий на тот момент, чтобы я злоупотребил им так, как злоупотреблял впоследствии, – это сюрреализм. Я тогда ходил на факультатив по современному искусству и особенно впечатлился сюрреалистами. Сновидческого процесса я почти еще не освоил и поэтому, не осознав главного смысла движения, увлекся вместо этого простой идеей сочетания разнородных элементов для достижения алогичного и ошеломительного эффекта. Но, как я понял только потом, эта процедура требует определенного умения и прилежания: произвольное нагромождение не работает. Спайк-Джонс-мл. (пластинки оркестра под управлением его отца произвели на меня в детстве неизгладимое впечатление) однажды рассказывал в интервью: «Вот чего люди не понимают насчет отцовской музыки – если заменяешь до-диез выстрелом, это должен быть выстрел в до-диезе, иначе звучит ужасно»{29}.
Дальше у меня с этим было еще хуже, судя по тому, что многие сцены в «Секретной интеграции» собраны по принципу лавки старьевщика. Но в общем и целом мне этот рассказ скорее нравится, чем не нравится, так что иногда я готов списать эффект захламления на особенности функционирования нашей памяти. Подобно «К низинам низин», это одна из немногих историй в моем багаже, непосредственно основанных на детских пейзажах и впечатлениях. Тогда я ошибочно видел в Лонг-Айленде лишь гигантскую безликую песчаную косу, лишенную истории, – оттуда можно разве что сбежать, а особой привязанности испытывать не к чему. Интересно, что в обоих рассказах я наложил на то, что казалось мне пустым пространством, более замысловатую топографию, и не одну. Может быть, мне казалось, что так я привношу немного экзотики.
Мало было мне усложнить реальную географию Лонг-Айленда – я еще взял всю окрестность, обвел чертой да перенес в Беркширы, где не бывал ни разу до сих пор. Снова тот же старый фокус, как с Бедекером. На этот раз я нашел нужные мне подробности в беркширском путеводителе, подготовленном в 1930-е годы в рамках Федеральной программы помощи писателям под эгидой Управления общественных работ{30}. Это был один из целого набора отменных томов по штатам и регионам, до сих пор, наверно, доступных в библиотеках. Крайне познавательное и приятное чтение. Некоторые эпизоды в беркширской книжке были прописаны так здорово, так подробно и с таким чувством, что даже я стыдился оттуда красть.
Уже не припомню, зачем мне понадобилась такая стратегия переноса. Проецированием собственного опыта на иное окружение я занимался еще с «Мелкого дождя». Отчасти виной тому моя тогдашняя нелюбовь к прозе, которая казалась «чересчур автобиографичной». С чего-то я возомнил, будто личные обстоятельства отражаться в прозе не должны, тогда как всем известно, что в действительности дело обстоит, можно сказать, с точностью до наоборот. Более того, свидетельства обратному были повсюду, но я предпочитал их игнорировать, хотя и тогда, и сейчас меня особенно трогала и радовала ровно та проза, и опубликованная, и неопубликованная, которая светится от достоверности, почерпнутой – всегда не без жертв – с тех глубоких, более общих уровней жизни, которыми все мы живем на самом деле. Неприятно думать, что тогда я этого не понимал даже в первом приближении. Может быть, плата была слишком высока. В любом случае я, дурилка, предпочитал вычурное маневрирование.
А может быть, дело просто в клаустрофобии. Многим тогдашним авторам хотелось как следует потянуться, выступить за знакомые пределы. Возможно, напоминала о себе замкнутость университетской среды, когда нас так манили приключения, о которых писали битники. Подмастерьям во все времена не терпится стать ремесленниками.
К тому времени, когда писал «Секретную интеграцию», я уже находился на этой стадии процесса. Я опубликовал роман и думал, что кое-что начал понимать, но также, наверно, впервые стал затыкаться и прислушиваться к окружающим меня американским голосам и даже отрывать глаза от печатных источников и приглядываться к американской невербальной реальности. И я теперь тоже был в дороге, наконец посещая те места, о которых писал Керуак. Эти городки, и голоса из грейхаундовских автобусов, и гостиницы-клоповники проникли в мою повесть, и меня вполне устраивает, как она работает.
Не то чтобы она вышла идеально, отнюдь нет. Герои-дети, например, выглядят довольно туповатыми, особенно по сравнению с детьми восьмидесятых. И я бы с легкой душой вычеркнул изрядную часть безответственного сюрреализма. Но все же некоторые сцены… даже не верится, что это написал я. Должно быть, за прошедшие пару десятилетий туда прокрались какие-нибудь эльфы-диверсанты и порезвились вволю. Впрочем, как свидетельствует синусоидальная кривая моего обучения, было бы странно и дальше ожидать позитивной эволюции в сторону большего профессионализма. Затем я написал «Выкрикивается лот 49» – повесть, опубликованную как роман, в которой я, такое ощущение, забыл почти все усвоенное раньше.
Вероятнее всего, мои чувства к «Секретной интеграции» можно объяснить простой ностальгией – тоской по тому периоду моей жизни, по тому писателю, который только вылуплялся со всеми своими дурными привычками, идиотскими теориями и редкими моментами продуктивного молчания, когда он, возможно, начинал догадываться, как это делается в действительности. Ведь больше всего в молодежи подкупает происходящая эволюция; не фотография завершенного образа, но кино, душа в метаниях. Может быть, такая привязанность к моему прошлому – лишь очередной пример того, что Фрэнк Заппа называет «сидят старые пердуны и играют рок-н-ролл»{31}. Но, как мы все знаем, рок-н-ролл никогда не умрет{32}, а воспитание, как говорил Генри Адамс, никогда не прекращается{33}.
Мелкий дождь{34}{34}
Снаружи солнце неспешно прожаривало территорию роты. Влажный воздух был неподвижен. В солнечном свете ярко желтел песок вокруг казармы, где размещались связисты. В казарме никого не было, кроме сонного дневального, который лениво курил, прислонившись к стене, и еще одного солдата в полевой форме, который лежал на койке и читал книжку в бумажной обложке. Дневальный зевнул и сплюнул через дверь в горячий песок, а лежавший на койке солдат, которого звали Левайн, перевернул страницу и поправил подушку под головой. В оконное стекло где-то с гудением бился большой комар, где-то еще играло радио, настроенное на рок-н-ролльную станцию Лизвилля, а снаружи беспрестанно сновали джипы и с урчанием проносились грузовики. Дело было в форте Таракань, штат Луизиана, в середине июля 1957 года. Натан Левайн по прозвищу Толстозадый, специалист 3-го класса, уже 13 месяцев (а точнее, 14-й) служил в одной и той же роте одного и того же батальона и занимал одну и ту же койку. За такой срок в таком гиблом месте, как форт Таракань, обычный человек вполне мог дойти до самоубийства или, по меньшей мере, до помешательства, что, собственно, и происходило довольно часто, судя по статистике, которая более или менее тщательно скрывалась армейским начальством. Левайн, однако, не относился к числу обычных людей. Натан был одним из немногих – кроме пытавшихся закосить под Восьмой раздел{35}, – кому, в сущности, нравилась служба в форте Таракань. Он спокойно и ненавязчиво адаптировался к местным условиям: сгладился и смягчился его резковатый бронксский выговор, став по-южному протяжным; Натан убедился, что самогон, обычно неразбавленный или смешанный с тем, что удавалось нацедить из ротного автомата с газировкой, можно пить с таким же удовольствием, как и виски со льдом; в барах он теперь балдел от музыки хиллбилли так же, как раньше тащился от Лестера Янга и Джерри Маллигана в «Бёрдленде»{36}. Левайн был ростом шесть футов с гаком и широк в кости, но если прежде у него было худощаво-мускулистое телосложение – фигура пахаря, как выражались некоторые знакомые студентки, – то за три года увиливания от нарядов на работу он обрюзг и растолстел. Отрастил изрядное пивное брюшко, которым определенно гордился, и толстый зад, которым гордился значительно меньше и которому был обязан своим прозвищем.
Дневальный щелчком отправил окурок за дверь в песок.
– Глянь, кто идет, – сказал он.
– Если генерал, скажи, что я сплю, – отозвался Левайн, зевнув, и закурил сигарету.
– Нет, это Балерун, – сообщил дневальный и снова прислонился к стене, закрыв глаза.
По ступеням протопали маломерные башмаки, и голос с вирджинским акцентом произнес:
– Капуччи, погань беспрокая.
Дневальный открыл глаза.
– Отвали, – сказал он.
Ротный писарь Дуган по кличке Балерун вошел в казарму и, недовольно скривив губы, приблизился к Левайну.
– Кому ты дашь эту порнушную книжку, когда закончишь, Левайн? – спросил он.
Левайн стряхнул пепел в подшлемник, который использовал в качестве пепельницы.
– В сортире на гвоздь повешу, наверно, – улыбнулся он.
Губы у писаря скривились еще больше.
– Тебя лейтенант зовет, – сказал Дуган, – так что давай поднимай свой жирный зад и чеши в дежурку.
Левайн перевернул страницу и продолжил читать.
– Эй, – сказал писарь.
Дуган служил по призыву. Он вылетел со второго курса Вирджинского университета и, как многие писари, имел склонность к садизму. Этим достоинства Дугана не исчерпывались. Он, например, нисколько не сомневался, что НАСПЦН{37} – коммунистическая организация, целью которой является стопроцентная интеграция белой и черной рас путем смешанных браков, или что вирджинский джентльмен – это наконец явленный миру Übermensch[3], которому только гнусные интриги нью-йоркских евреев мешают осуществить свое высокое предназначение. Главным образом из-за последнего пункта Левайн и не ладил с Дуганом.
– Меня вызывает лейтенант, – сказал Левайн. – Надо думать, ты уже выписал мне увольнительную. Черт, – он глянул на часы, – а еще только начало двенадцатого. Молодчина, Дуган. На пять с половиной часов раньше. – И Левайн восхищенно покачал головой.
Дуган ухмыльнулся:
– Вряд ли это насчет увольнения. Боюсь, оно тебе пока не светит.
Левайн отложил книгу и погасил окурок в подшлемнике. Затем посмотрел в потолок.
– Господи, – пробормотал он, – что я еще натворил? Неужто опять губа светит? За что?
– Всего-то через пару недель после прошлого раза, точно? – ввернул писарь.
Левайн знал эти уловки. Он думал, что Дуган давно уже понял: Левайн на дешевые подколы не ведется. Но похоже, такие типы неисправимы.
– Я к тому, что хватит валяться на койке, – сказал Дуган.
«Валяться» он произнес как «ва-аляца». Левайн с раздражением подобрал отложенную книгу и снова принялся читать.
– Ладно, – сказал он, отдавая честь. – Иди назад, бледнолицый.
Дуган смерил его взглядом и наконец ушел. Вероятно, по дороге к двери он споткнулся о винтовку дневального, поскольку раздался грохот и голос Капуччи произнес: «Господи, ну что за хмырь неуклюжий». Левайн закрыл книгу, сложил ее пополам и, перевернувшись на живот, засунул в задний карман. С минуту он лежал на животе, наблюдая за тараканом, петлявшим по невидимому лабиринту на полу. Зевнув, Левайн тяжело поднялся с койки, вытряхнул окурки из подшлемника на пол и криво нахлобучил подшлемник на голову. У выхода обнял дневального.
– Что стряслось? – поинтересовался Капуччи.
Левайн прищурился, глядя на яркое марево снаружи.
– Ох уж эти парни в Пентагоне, – сказал он. – Никак не хотят оставить меня в покое.
Он поплелся по песку к зданию, где была дежурная комната, даже через подшлемник чувствуя, как печет солнце. Вокруг здания была узкая полоска травы – единственная зелень на всей территории роты. Чуть дальше слева в столовую уже выстраивалась очередь. Левайн свернул на гравийную дорожку, утыкавшуюся в дверь дежурной комнаты. Он подозревал, что Дуган где-то рядом или, по крайней мере, наблюдает за ним из окна, но, когда он вошел, писарь сидел за своим столом у стены и что-то сосредоточенно печатал на машинке. Левайн облокотился о стойку перед столом первого сержанта.
– Привет, сержант, – поздоровался Левайн.
Сержант поднял глаза.
– Где тебя черти носят? – спросил он. – Опять читал порнуху?
– Точно, сержант, – ответил Левайн. – Учебник для сержантов.
Сержант бросил на него сердитый взгляд:
– Лейтенант хочет тебя видеть.
– Знаю, – сказал Левайн. – Где он?
– В комнате отдыха, – ответил сержант. – Остальные уже там.
– Что за буза, сержант? Что-то из ряда вон?
– Иди и все сам узнаешь, – проворчал сержант. – Черт возьми, Левайн, мог бы уже запомнить, что мне никто ничего не рассказывает.
Левайн вышел из дежурки и направился в комнату отдыха, расположенную с другой стороны здания. Через хлипкую дверь он услышал голос лейтенанта. Левайн толкнул дверь. Лейтенант инструктировал десяток рядовых и спецов из роты Браво{38}, сидевших и стоявших вокруг стола, на котором лежала карта, вся в круглых пятнах от кофейных чашек.
– Дигранди и Зигель, – говорил лейтенант, – Риццо и Бакстер… – Он поднял взгляд и увидел Левайна. – Левайн, поедешь с Пикником. – Он небрежно свернул карту и положил ее в задний карман. – Все ясно? – (Все кивнули.) – Ладно, готовность к часу. Вывести машины из гаража, и вперед. Я жду вас у Лейк-Чарльз.
Лейтенант надел фуражку и вышел, хлопнув дверью.
– Время пить колу, – сказал Риццо. – У кого есть курево?
Левайн уселся на стол и спросил:
– Что стряслось?
– О господи, – сказал Бакстер, светловолосый деревенский паренек из Пенсильвании. – Добро пожаловать в нашу компанию, Левайн. Да все из-за этих чертовых каджунов{39}. Понаставили кругом табличек «Выгул собак и солдат запрещен» и прочее в том же духе. А чуть возникнет какая заварушка, кого они слезно молят о помощи?
– Сто тридцать первый батальон связи, – сказал Риццо, – кого же еще?
– А куда это мы едем в час? – поинтересовался Левайн.
Пикник поднялся с места и направился к автомату с колой.
– Куда-то к Лейк-Чарльз, – ответил он. – Там была гроза или что-то в этом роде. Линии связи оборваны. – Он сунул пятак в автомат, но, как обычно, ничего не произошло. – Рота Браво спешит на помощь. Давай, детка, – вкрадчиво-ласковым голосом сказал он автомату и злобно пнул его ногой. Безрезультатно.
– Смотри не опрокинь, – сказал Бакстер.
Пикник стукнул автомат кулаком в строго определенные места. Что-то щелкнуло, и из краников полились две струйки – одна газировки, другая сиропа. Прежде чем они иссякли, изнутри, перевернувшись, выскочил пустой стаканчик, и сироп облил его снаружи.
– Хитер, чертяка, – сказал Пикник.
– Шизанутый, – сказал Риццо. – Одурел от жары.
Так они говорили еще какое-то время, рассуждая о том о сем, проклиная каджунов и армию, попивая кока-колу и куря сигареты. Наконец Левайн встал и, засунув руки в карманы, чтобы эффектнее выпятить живот, сказал:
– Ну, я, пожалуй, пойду собираться.
– Погоди, – сказал Пикник, – я с тобой.
Они вышли наружу. Пройдя по гравийной дорожке, ступили на песок и побрели к казарме, обливаясь пóтом в неподвижном воздухе под лучами палящего желтого солнца.
– Ни минуты покоя, Бенни, – пожаловался Левайн.
– Господи Исусе, – сказал Пикник.
Они вошли в казарму, волоча ноги, словно кандальники, и когда Капуччи спросил, что случилось, ему в ответ взметнулись два оттопыренных средних пальца – синхронно и слаженно, как в отработанном водевильном номере.
Левайн достал вещмешок и побросал туда полевую форму, белье и носки. Потом засунул бритвенный прибор, а в последний момент заткнул сбоку старую бейсбольную кепку синего цвета. Некоторое время он стоял над вещмешком, морща лоб. Затем сказал:
– Эй, Пикник.
– Чего? – отозвался Пикник с другого конца казармы.
– Я не могу ехать. У меня увольнение с шестнадцати тридцати.
– Тогда зачем ты собираешь вещи? – спросил Пикник.
– Думаю пойти поговорить с Пирсом.
– Он, наверное, обедает.
– Нам все равно надо пожрать. Пошли.
Они снова вышли под палящее солнце и побрели по раскаленному песку к столовой. Войдя через заднюю дверь, они увидели лейтенанта Пирса, в одиночестве сидевшего за столом возле раздачи. Левайн подошел к нему.
– Я тут вспомнил… – начал Левайн.
Лейтенант поднял глаза.
– Проблемы с машинами? – спросил он.
Левайн почесал живот и сдвинул пилотку на затылок.
– Не совсем, – сказал он, – просто у меня увольнение с шестнадцати тридцати, и я подумал, что…
Пирс выронил вилку. Она с громким звоном упала на поднос.
– Что ж, – сказал лейтенант, – увольнение подождет, Левайн.
Левайн улыбнулся широкой идиотской ухмылкой, которая, как он знал, раздражала лейтенанта, и сказал:
– Черт, с каких это пор я стал незаменимым человеком в роте?
Пирс раздраженно вздохнул:
– Слушай, тебе прекрасно известна ситуация в роте. Сейчас велено привлечь специалистов, классных специалистов. К сожалению, таких у нас нет. Только разгильдяи вроде тебя. Так что придется и тебе заняться делом.
Пирс был выпускником МТИ{40} и прошел обучение в Службе подготовки офицеров резерва. Он только что получил первого лейтенанта и изо всех сил старался не давить на других своей властью. Слова он произносил отчетливо, с суховатым выговором жителя Бикон-Хилла{41}.
– Лейтенант, – сказал Левайн, – вы тоже когда-то были молоды. Я уже договорился с девчонкой в Новом Орлеане, она будет меня ждать. Дайте юности шанс. В роте полно специалистов получше меня.
Лейтенант мрачно улыбнулся. Каждый раз в подобных ситуациях между ним и Левайном проявлялась скрытая взаимная приязнь. На первый взгляд они друг друга в грош не ставили, однако каждый смутно ощущал, что они ближе друг другу, чем сами могли себе признаться, что их связывают своего рода братские узы. Когда Пирс только прибыл в Таракань и узнал историю Левайна, он пытался поговорить с ним по душам. «Ты губишь свою жизнь, Левайн, – говорил он. – Ты же закончил колледж, и у тебя самый высокий ай-кью{42} в этом долбаном батальоне. А ты что делаешь? Торчишь в самой захудалой дыре в вооруженных силах и отращиваешь зад. Почему бы тебе не поступить в офицерскую школу? Ты мог бы даже попасть в Пойнт{43}, если бы захотел. Чего ради ты вообще пошел в армию?» На что Левайн отвечал с легкой ухмылкой, в которой не было ни тени смущения или насмешки: «Ну, я вроде как решил остаться рядовым – такую, в общем, сделать карьеру». Сперва лейтенанта возмущали подобные заявления и он начинал в запале нести околесицу. Потом он просто разворачивался и уходил, не говоря ни слова. В конце концов он вообще перестал разговаривать с Левайном.
– Ты в армии, Левайн, – продолжил лейтенант. – Увольнение – не право, а поощрение.
Левайн засунул руки в задние карманы.
– А, – сказал он. – Ну ладно.
Левайн повернулся и, не вынимая рук из карманов, побрел к раздаче. Взял поднос, ложку с вилкой и получил свою порцию. Опять рагу. По четвергам, похоже, всегда было рагу. Он подошел к столу, за которым сидел Пикник, и сказал:
– Ты не поверишь.
– Я так и думал, – ответил Пикник.