banner banner banner
Пером и шпагой
Пером и шпагой
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Пером и шпагой

скачать книгу бесплатно


Кто же он был, этот пасмурный и грубый человек, шестнадцать лет невыпускавший руля русской политики? – «Темна вода во облацех…» Обычно при имени Бестужева-Рюмина вспоминают:

– А! Это тот самый, что изобрел бестужевские капли…

Да, это тот Бестужев. Правда, химик Лембке приписывал эти капли себе, а позже они продавались в Европе как «эликсир Деламот». Зато сам Бестужев не признавал за собой авторства тех фальшивых монет, которые он чеканил в Гамбурге – в своей странной аптеке. Вообще это был талантливый мастер по металлу и любопытный химик-экспериментатор – с большой склонностью к алхимии и чародействам магии.

Родился он в Москве, но служить начал в Ганновере. Вернулся же на родину – послом от Англии (!). При Петре I ему показалось несладко, и он подался в Митаву, где его отец был любовником курляндской герцогини Анны Иоанновны, будущей русской царицы (Бирон при Анне появился позже). И только когда Бестужеву было под сорок, он вернулся на русскую службу. А точнее – стал служить Бирону и всякой другой сволочи.

Когда умирала Анна Иоанновна, Бестужев пал на колени перед Бироном, воскликнув:

– Вся нация желает только вас!

Избежав плахи за свои преступления в эпоху бироновщины, Бестужев не пропал; его выдвигали ум и знание дворов Европы, их взаимосвязь и тайные каналы, по которым текут все нечистоты дипломатии. Как правило, Бестужев взятками от иностранных дворов не брезговал. Но вот от Фридриха II, короля Пруссии, он денег не брал. Фридрих, взбешенный такой необычной честностью, набавил до ста тысяч экю – нет, не берет! Фридрих еще накинул – Бестужев опять от него отвернулся. И король, пораженный до крайности, туго завязал свою мошну.

– Очевидно, – сказал он, – этот сундук надо открывать воровскими отмычками, а не ключами…

– Я слуга честный, – говорил тогда Бестужев. – Христос в Евангелии глаголет: не может раб двум господинам работати, и богу и маммоне служить! И посему, судари мои, брать пенсион от двух противных сторон я не способен. У меня – система, и говорю о том не таясь, дабы в Европах про меня ведали.

«Пенсион» – так он называл взятку. Но «система» у канцлера была: союз России с Англией и Австрией – против Пруссии и Турции, а значит, и против Франции, которая была на стороне Фридриха и султана турецкого. Системе этой канцлер следовал все тверже – по мере возрастания подачек от Англии. И здесь, надо признать, он был абсолютно искренним!

– Фридрих шибко захватчив стал, – рассуждал канцлер. – И, ославя его, мы сделаем короля нестрашным и незаботным…

Но сейчас (вот именно сейчас!) Бестужев-Рюмин сильно нуждается в очередном «пенсионе». Получилось так, что Елизавета подарила ему недавно дом остермановский, и на его ремонт канцлер разграбил казну России по двум коллегиям сразу. Началась бурная переписка дипломатов Европы: как бы выручить из долгов русского канцлера? Лондон по-купечески скаредно напомнил Бестужеву, что совсем недавно отвалил ему 10 000 фунтов: мол, пора и честь знать. Дрезден, также входивший в «систему», плакался на свою непроходимую бедность. А скупердяйка Мария Терезия капнула из Вены на брега Невы столь жиденько, что великий канцлер великой империи и мараться австрийской подачкой не пожелал.

– Это мне на един зуб токмо! – вспылил Бестужев, и теперь, как манны небесной, выжидал приезда английского посла Вильямса: «Даст или не даст? Сказывают знающие, что тороват сэр…»

Иметь друзей канцлер считал дурацкой роскошью. Но зато его одолевали собутыльники: Санти, Прассе и Функ, бывший платным шпионом Фридриха; Бестужев был пьяницей британской школы – твердым в речах и походке. Когда требовалось решать сложный ход в дипломатии, канцлер в одиночестве выхлебывал графин и рисковал, рисковал…

Но рисковал всегда крупно, прибыльно, везуче!

* * *

В один из дней к дому канцлера подкатил возок нерусский, вылез из него старик суровой видимости, в руке – дубина. Лакеи дышали в мерзлые стекла, чтобы разглядеть гостя.

– Братцы его сиятельства! Братец пожаловали…

Выскочила на крыльцо старая карлица. Заплясала по снегу заплатанными валенками. Брат великого канцлера Михайла Петрович Бестужев-Рюмин, взял карлицу на руки, словно дитятко, поцеловал ее, старую и добрую, в дряблые холодные щеки.

– Нюшка, – сказал, – родимая… Рада ли?

– Ой! – ответила карлица и обняла его за шею.

Так вот, с уродкой на руках, стуча палкою по ступеням, поднялся Михайла Бестужев в покои – дипломат прожженный, патриот страстный, все изведавший, все вынюхавший. А наверху – его высокое сиятельство, братец младшенький, великий канцлер и превеликий плут.

– Мишка! – сказал надменно с высоты. – Ты бы хоть ноги с улицы вытер. Ковры персицкие-то…. Мне на вас не напастись!

Поцеловались братцы. Но совсем неласково – более для прилику, чтобы сплетен лишних не было. Сел старший, как гость, в красный угол. Долго не отрывал глаз от пыльной рамочки, что висела – посередь родни, дальней и ближней, – кривенько. И смотрела на Михайлу Бестужева из этой рамочки красавица, вся воздушная, это – Аннушка Головкина. Едва-едва медовый месяц и дотянул с ней: язык ей вырезали, кнутами выстебали спину и сослали пересчитывать остроги сибирские.

Не выдержал тут воспоминаний Михайла Бестужев, слезу вытер:

– Алешка, скажи… Ведь и ты, подлый, руку к ней приложил?

– А ты не хнычь, – резко отвечал канцлер. – Коли карьер хочешь провесть меж Сциллою и Харибдою, так баб неча жалеть! Вон я, смотри, каков: сына своего родного в Петропавловскую крепость засадил. И пусть сидит! Зато никто мне глаза не колет, что личное прихлебство имею. Не таково время, братец, чтобы мелких людишек жалеть…

– Бог тебе судья, брат, – отвечал Михайла Петрович. – И не о том речь. Прости, коль почешу место, которо чешется. Негоже, братец, ты Россию ведешь. Не в тую сторону наклонил ты ее… как бы, гляди, не опрокинулась она!

– У меня – система! – сразу вспылил канцлер и прошелся перед братом, крепко стуча башмаками; резало глаз от сияния бриллиантовых пряжек на них.

– Система… ну-ну! А только Петр Алексеич, царствие ему небесное, в политике гибок был. Яко змий, бывало! Оттого-то и ладил. Да и ковров персицких не заводил. Из-за рубля сам давливался, а людей за копейку давливал. И система твоя не от Петра корень ведет, а от графа Остермана – врага русского!

Канцлер стройно вытянулся – даже помолодел в гневе.

– Мишшш-ка, – шепнул он. – А ты, кажись, по дороге ко мне сначала к Ваньке заезжал Шувалову… Опять ковы противу меня? Опять слетаетесь требуху мою клевать, вор-рроны?

– Нос-то у тебя долог, – ответил брат, – а откеда дерьмом понесло, того не чуешь… Ведомо ли тебе, что австрийский канцлер Кауниц чуть ли не полы у маркизши Помпадур в сенях моет?

Алексей Бестужев даже растерялся, но тут же огрызнулся.

– Вранье, – сказал. – Кто поверит в сие? Парижу с Веной в друзьях не бывать. Бурбоны с Габсбургами еще со времен кардинала Ришелье царапались. Двести тридцать лет вражда их длится… А наш враг – Фридрих: он Силезию у австрияков отхватил, значит, нам прямая выгода Вены держаться. Поелику Вена, по нраву нам, зуб на турок имеет. А в морях мира да будет навечно Англия, крепкая и денежная… Вот и все. Вот тебе система моя!

– Фридриха потоптать надобно, – кивнул Михайла Бестужев в согласии. – Но, гляди сам, как бы не обмишурили тебя лорды.

– Меня? – захохотал канцлер. – Да я маркиза Шетарди[4 - Маркиз Шетарди – посол Франции при русском дворе; помогал Елизавете взойти на престол, добивался от нее свержения Бестужева; из-за интриг Шетарди Россия вынуждена была пойти на разрыв дипломатических связей с Версалем.] и того сковырнул отсюда. А уж как силен был! В одном шалаше с императрицей костры жег… целовался с нею! Только его и видели…

И снова посмотрел Михайла Петрович на красавицу жену: безъязыкая, где-то она ныне мается? И – позлобел на брата:

– Ты и русских людей, по дружбе с Бироном, сожрал тысячами!

Даже бровью не повел канцлер. Ответил с вызовом:

– Так и что с того? Меня жрали, и я жру. Вот, выходит, мне и хлеба не надобно. Коли нужда явится – тебя, брат, тоже сожру, а на тот день сытым буду!

– Душегуб ты, Алешка. – сказал Бестужев-старший, вставая. – Не токмо кровь на тебе, а и… крамола! Вор ты, погубитель…

Канцлер, побелев, вцепился в брата; Михайла Петрович как-то извернулся и огрел его дубиной своей вдоль спины. Но не рассчитал сил. Великий канцлер прямо перстнями, да в лицо ему – рраз! Покатился старый вельможа с лестницы, а за ним и палка его – тык-тык-тык по ступенькам.

Внизу завизжала карлица:

– Батюшка Михайла… ой, родненький мой!

– Цыц, – сказал ей тот, поднимаясь. – Цыц, Нюшка…

Встал старый дипломат, смахнул кровь с лица, а наверху – канцлер. И поклонился брат брату – старший младшему:

– Ну, спасибочко, братец, за привечаньице. Угостился я славно. Но с сей минут – враг я тебе кровный и страшный!

И – ушел, грохоча палкой. А канцлер в тот же день запил. Пил много, в похвальбе и в лютости. Да все с актерками итальянскими. Опять Санти, опять Функ, опять Прассе… На пятую ночь разгула, в самый-то его угар, ворвалась жена – графиня Альма Беттингер (пиявица, чтоб ей сдохнуть, которую он еще молодым из прусских земель вывез).

– Встань! – сказала по-немецки, ибо другого языка не ведала. – Встань, хоть мертвый встань. Тебя императрица зовет.

Актерок прочь выгнали. Бестужев лег на диван, закатал рукав камзола. Тупо и пьяно смотрел старик, как нож цирюльника рассек ему руку. Черная густая кровь, перекипев от бешенства, хлыстом ударила в чашку…

– Еще, – велел канцлер, и ему подставили вторую посудину. – Не жалей! – И щедро наполнил кровью третью чашку (последнюю).

Встал. Пошатнулся. Вытер лысину льдом. Натянул парик. Поехал…

Летний дворец, строенный посреди Летнего сада, был в этот час темен, как гробовина. Лакейский люд притомился – дрыхнул теперь по углам, где ночь застала. Императрица, кутаясь в меха, как привидение блуждала среди зеркал – мутных и неровных; колебалось всюду ее неяркое отражение.

– Пришел? – прошептала она с яростью, и часы в глубине дворца пробили трижды. – Ну, то-то!.. Проспал ты все, пропил! Из чужих уст стороной узнаю, что Австрия с Парижем хотят сделаться купцы, старую вражду презря, а ты… Ты это знал?

– Давненько примечаю, – соврал Бестужев, оторопев.

– Так отчего же молчал, черт ты старый?

– Прости, матушка, – низко склонился канцлер. – Но венский граф Эстергази сие не признает за правду… Слухи то, фальшь! Да и сама посуди: может ли так статься, чтобы Людовикус, друг Фридриха Прусского, и вдруг в политике с венской императрицей совокупился… Потому и молчал, что не верю тому!

– Уходи, – гневно отвечала ему Елизавета. – Грех на тебе, канцлер! Великой грех…

К весне уже растеплело. Почернели в саду деревья. За Литейной частью кто-то невидимый истошно вопил (видать, грабили). Над каналами волокло туманец.

Канцлер, выгребая ноги из талых сугробов, брел к саням.

Рукава камзола его были мокры от крови.

– Езжай, соколик, – велел он кучеру и заплакал…

Дипломатия и любовь

Судить о русском дворе XVIII века по тем дворцам, что ныне обращены нами в общенародные музеи, – ошибочно и неверно.

Царский двор напоминал тогда бивуак или, вернее, гулящий табор. А придворные – кочевников, скифов! Отсюда и костюм на женщинах был зачастую не женский, а полувоенный; штаны заменяли им юбки.

Статс-дамы в палатках и шалашах подолгу живали. И у костров грелись. И в казармах рожали. И ландкарты империи фрейлины знали не хуже поручиков геодезии.

Куда их черт не носил только!..

– Трогай! – И двор ее величества срывается с места.

Валят на телеги сервизы, комоды, туалеты, Рубенсов и кровати. Сверху сажают калмычек и арапок – тронулись.

Все трещит, бьется, звенит. Все разворовывается!

В одну только ночь имперские дворцы, бывало, загорались по три раза кряду.

Ели на золоте – это верно, но у столов не хватало ножек, и вместо них подставляли сбоку поленья.

Висели повсюду шедевры мирового искусства, а сидеть было не на чем. И в стенах дворцов – во такие щели, суй палец!

В спальню к императрице загоняли по зимам взвод солдат с приказом: «Дыши жарче!» – и дружным дыханием выгревали комнату, чтобы императрица не закоченела.

На пути следования Елизаветы дворцы возводили в 24 часа (это исторический факт). А кто? Мужики. А чем? Да топором. Тяп-ляп, и готово. Оттого-то не раз и дверьми ошибались. Иногда даже забывали двери сделать.

Кто это там прямо из окна по доске лезет? Не удивляйся, читатель: это камер-фрейлина, прекрасная княжна Гагарина, спешит до кустов, чтобы нужду справить.

Кошки, тараканы, собаки, клопы, блохи, мухи…

Однажды и ежик забежал, до смерти испугав Елизавету. А так как испуг ее величества – дело не шуточное, то ежа взяли в шапку и снесли в инквизицию (сиречь в Тайную канцелярию).

Поверьте: если бы не эта бесхозность, у нас было бы сейчас десять таких Эрмитажей, какой мы имеем всего один в Ленинграде. Екатерина II, тогда еще великая княгиня, и впрямь великая женщина; она была первой, рискнувшей завести для себя постоянную мебель. И когда раздавалось призывное: «Трогай!» – она, словно клещ в собаку, цеплялась за свои комоды, зеркала и стулья.

– Не дам! – кричала она. – Это мое… мое личное!

Кстати, она же была первой на русском престоле, кто ввел оседлость и постоянство; именно при Екатерине II русский двор обрел те черты, которые последующие правители только уточняли и дополняли.

Но иностранцы, попадавшие тогда ко двору, этого «табора» не замечали: им показывали Россию с фасада, позолотой наружу, послов проводили среди торжественных колоннад, и блистали на веселых куртагах инкрустации драгоценных паркетов…

* * *

Так было и с сэром Вильямсом. Он даже принял Летний дворец за мраморный (хотя это были обыкновенные доски, изощренно покрашенные).

Тихо щелкали перед послом Англии большие зеркальные двери, отворяемые арапами; церемониймейстер и два камергера с золотыми ключами у поясов шагали ускоренно, не оборачиваясь. Вильямс следовал за ними, вспоминая инструкцию, данную ему Питтом при отъезде из Лондона в Россию:

«Мало вероятия, чтобы несогласие между Англией и Францией уладилось, а следовательно, общеевропейская война неизбежна… Ввиду этого, приняв во внимание, что срок трактата, заключенного с Россией, истекает в 1757 году, необходимо как можно поспешнее заключить с нею новый договор…»

Камергеры вдруг расступились. Раздалась аукающая высота тронного зала, и – шелестело, шуршало вокруг; справа в ряд, склонив обнаженные плечи, сверкали удивительной красотой русские дамы; слева – мужчины в блеске орденов и звоне оружия; камзолы статских нестерпимо горели, сплошь облитые бриллиантами.

Церемониймейстер ударил в пол жезлом и прокричал сердито, словно обругать кого-то хотел:

– Чрезвычайный посол из Лондона с полной мочью от двора Сент-Джеймского, короля Великобританского II курфюрста Ганноверского… сэр Чарльз Вильямс-Гэнбури!

Вильямс теперь, словно стрела, пущенная из лука, скользил на шелковых туфлях – прямо и одиноко в пустоте громадной залы… Трон! И, преклонив колена, посол с подобострастным благоговением вручил русской императрице свои верительные грамоты. Мягкая, как тесто, белая и ароматная рука Елизаветы, проплыв по воздуху, вдруг очутилась возле его губ…

Посол произнес речь – кратко и сильно (хотя за словами его ничего не стояло). Елизавета выслушала эту речь спокойно и ответила в том же духе, но мягче – по-женски. Вдруг давние обиды совсем некстати всплыли в ее душе, и она, по простоте душевной, огорчилась «на брата своего, короля аглицкого».

– Невдомек мне, – заявила она, – отчего это брат мой не изволит уважать флаг русского флота? Отчего каперы его своевольничают в морях русских – ближних и дальних?

Канцлер Бестужев достал табакерку и громко постучал по ней ногтем: «Уймись, мол, дура!» Но Елизавету понесло уже.

– Курантельщики-то ваши, – кричала она в запале, – бог весть что пишут о моих подданных! Будто мух здесь ноздрями ловим, сами щи лаптем хлебаем, а собаки нашу посуду лижут… Нешто брату моему, королю аглицкому, бранить меня, сироту, нравится? У нас на Руси таких газетеров зазовут куда поспособнее да поколотят хорошенько…

От волнения обидного она давно перешла на русский язык, а толмач (еще неопытный) сдуру переводил слово в слово. «Что делает? – морщился канцлер, страдая. – Ай-ай, быть беде…»

И с высоты трона вдруг раздалось – гневное, на весь зал:

– А ты что морщишься, канцлер?

– Зуб, матушка, схватило…

– Так вырви его и ходи ко мне веселый!