
Полная версия:
Старая записная книжка. Часть 1
Барыня Г***: Какой несносный у меня духовник с любознательностью своей! Настоящая пытка!
NN.: Как это?
Барыня: Да мало ему того, что приносишь чистосердечное покаяние во грехах своих: он еще допытывается узнать, как, когда и с кем. Всего и всех не припомнишь. Тут еще невольно согрешишь неумышленным умалчиванием.
* * *В тетрадке одного из Молчалиных записана следующая выходка, вспышка (жаль, что не имеем на русском языке слова boutade, которое так выразительно на французском и было бы здесь кстати):
Природа всем нам мать родная,Слыхал и я. Но для чего ж,Детей дарами наделяя,Не ровен так ее дележ.Там мирт и виноград, и розы,Там солнце, вечная весна:А здесь туманы, да морозы,Капуста, редька и сосна.* * *Есть люди, которые огорчаются чужой радостью, обижаются чужим успехам и больны чужим здоровьем. Добро бы еще, если б действовали в них соперничество, ревность, совместничество, что французы называют jalousie de metier. Нет, эта платоническая, бескорыстная зависть. Они нисколько не желали бы поступить на место, которое занял другой. Нет, им бесцельно и просто досадно, что этот другой занял это место или получил такую-то награду. Я знавал подобного барина, несчастно впечатлительного и раздражительного. Он был молод, красив собой, богат, не был на службе и не хотел служить, мог пользоваться всеми приятностями блестящей независимости. Вдобавок не был он и автор и даже был достаточно безграмотен. Когда же Карамзину, в чине статского советника, была пожалована Анна первой степени, его взорвало. «Вот, – говорил он в исступлении, – прямо сбывается русская пословица: не родись ни умен, ни пригож, а родись счастлив!»
У него была и другая равнохарактерная особенность, но эта прямо по его части. Он ревновал ко всем женщинам, даже и к тем, к которым не чувствовал никакого сердечного влечения. Подметит ли он, что молодая дама как-то особенно нежно разговаривает с молодым мужчиной, он сейчас заподозрит, что тут снуется завязка романтической тайны; он вспылит и готов подбежать к даме с угрозой, что тотчас пойдет к мужу ее и все ему откроет. Не ручаюсь, чтоб такая угроза не была иногда приводима в действие.
Был еще в Петербурге субъект той же породы: умный, образованный, не из русских, но вполне обрусевший по этой части. Он сам был довольно высоко поставлен на лестнице, известной под именем табели о рангах, а потому и не смущался он от мелочных служебных скачков. Его внимание обращено было выше. От этих астрономических и звездочетных наблюдений случались с ним приливы крови к голове. Особенно были для него трудны и пагубны для здоровья дни Нового Года, Пасхи, высочайших тезоименитств. Это было хорошо известно семейству его: в эти роковые дни, по возвращении из дворца, ожидали уже его на дому доктор и фельдшер и, по размеру розданных Александровских и Андреевских лент и производств в высшие чины, ставили ему соответственное количество пиявок, или рожков.
Был еще мне хорошо и приятельски знаком третий образчик этого физиологического недуга, но он был так простосердечен, так откровенен в исповедании слабостей своих, что обезоруживал всякое осуждение. Он не только не таил их под лицемерным прикрытием равнодушия и презрения к успехам и почестям, но охотно обнаруживал их с самоотвержением и, что всего лучше, с особенной забавностью и на этот случай с особенной выразительностью и блистательностью речи. И он состоял всегда под лихорадочным впечатлением приказов как военных, так и гражданских, но преимущественно военных. Он был уже в отставке, но и отставной сохранил он всю свежесть и всю чувствительную раздражительность служебных столкновений и местничества.
«Как хорошо знает меня граф Закревский, – говорил он мне однажды. – Раз зашел я к нему в Париже. – Что ты так расстроен и в дурном духе? – спросил он меня. – Ничего, – отвечал я. – Как ничего, ты не в духе, и скажу тебе отчего: ты верно, шут гороховый, прочел приказ в Инвалиде, сегодня пришедшем. Не так ли? – И точно, я только что прочел военную газету и был поражен известием о производстве бывшего сверстника моего по службе».
Он когда-то состоял при князе Паскевиче, но по неосторожности, или по другим обстоятельствам, лишился благорасположения его, которым прежде пользовался, и вынужден был удалиться. Этот эпизод служебных приключений его бывал частой темой его драматических, эпических, лирических и особенно в высшей степени комических рассказов. Мы уже заметили, что раздражительность давала блестящий и живой оборот всем речам его. Он тогда становился и устным живописцем, и оратором, и актером, и импровизатором. Между прочим, рассказывал он свидание свое с князем Паскевичем, несколько лет спустя после размолвки их. «В один из приездов князя в Петербург, повстречавшись с братом моим, спрашивает он его, почему он меня не видит. Принял он меня отменно благосклонно и в продолжении разговора вдруг спросил меня: А что выиграли вы, не умевши поладить со мной и потерявши мое доверие? Остались бы вы при мне, вы были бы теперь генерал-лейтенантом, может быть, генерал-адъютантом, кавалером разных орденов. – Каково же было мне все это слышать? И с какой жестокостью, вонзив в сердце мое нож, поворачивал он его в ране моей. Вероятно, для этого заклания и желал он видеть меня». Сцена в высшей степени драматическая.
* * *Был у меня приятель доктор, иностранец, водворившийся в России и если не обрусевший (от инокровного и иноверного никогда ожидать нельзя и не нужно совершенного обрусения), то, по крайней мере, вполне омосквичившийся. Он был врачом и приятелем всего нашего московского кружка, до 1812 года и долго после того. Он был врач не из ученых, хотя и питомец итальянских медицинских факультетов, когда-то очень знаменитых, но он был из тех врачей, которые нередко исцеляют труднобольных. Глаз его был верен, сметлив и опытен. Если не было в нем много глубоких теоретических и книжных познаний, но зато не было и тени шарлатанства и беганья, во что бы то ни стало и часто не на живот, а на смерть, за всеми хитросплетенными новыми системами. Он не пренебрегал ими, знакомился с ними, но не подчинялся им слепо и суеверно, он над больным не развертывал их знамени, чтобы доказать, что и он доктор-либерал, отрекшийся от старого учения и преданий старого авторитета. К тому же (что еще кроме науки нужно врачу) он имел душу, сердоболие, неутомимое внимание за ходом и разносторонними видоизменениями болезни, веселые приемы и совершенно светское обращение. Могу говорить о нем с достоверностью и досконально, потому что два раза, в труднейших и опаснейших болезнях, был я в руках его, и оба раза я, как говаривал К. (по словам Сонцова), оттолкнул мрачную дверь гроба и остался, как вы видите, на земле, чтобы прославлять имя моего земного спасителя. Он был не лишний и у постели больного, и за приятельским обеденным столом. Во всяком случае, мы выпили с ним более вина, нежели микстур, им прописанных.
Один из больных, страдавший более внешней болью, чем внутренней, настойчиво требовал, чтобы он прописал ему какое-нибудь лекарство. Врач отказывался, говоря, что не нужно, и что боль скоро сама собой пройдет. Наконец, чтобы отделаться от докучливых требований, сел он за письменный стол и начал писать рецепты. Тут больной испугался и стал просить, чтобы он дал ему лекарство не слишком крепкое. «Будьте покойны, – отвечал он, – пропишу такое лекарство, которое ничего вам не сделает».
Однажды жаловался он мне на свои домашние невзгоды с женой. «Сами виноваты вы, – сказал я ему. – Доктору никогда не нужно вступать в брак: каждый день и целый день не сидит он дома, а рыскает по городу; случается и ночью: жена остается одна, скучает, а скука – советница коварная». – «Нет, совсем не то, что вы думаете», – перебил он речь мою. «Во всяком случае, повторяю: что за охота была вам жениться?» – «Какая охота? – сказал он. – Тут охоты никакой не было, а вот как оно случилось. Девица N., помещица С-кой губернии, приехала в Москву лечиться от грудной болезни. Я был призван, мне удалось помочь ей и поставить ее на ноги. Из благодарности влюбилась она в меня: начала преследовать неотвязной любовью своей, так что я не знал, куда деваться от нее и как отделаться. Наконец расчел я, что лучшее и единственное средство освободиться от ее гонки за мной есть женитьба на ней. По моим докторским соображениям и расчетам, я пришел к заключению, что хотя, по-видимому, здоровье ее несколько поправилось, год кое-как вытерплю; вот я и решился на самопожертвование и женился. А на место того, она изволит здравствовать уже пятнадцатый год и мучить меня своим неприятным и вздорным характером. Поди, полагайся после на все патологические и диагностические указания науки нашей! Вот и останешься в дураках». Доктор и докторша давно почиют в мире.
* * *Один перчаточник развесил перед лавкой своей огромную красную ручищу. Он просил у городского начальства позволения выписать на вывеске известный стих, из трагедии Димитрий Донской: Рука Всевышнего Отечество спасла. Неизвестно, разрешена ли была просьба его.
* * *Праздничная поэзия имеет также свою прозаическую и будничную изнанку. Когда знаменитая трагическая актриса Жорж (похищенная у парижского театра и привезенная в Россию молодым тогда гвардейским офицером. Бенкендорфом) приехала в Москву, я, тоже тогда молодой и впечатлительный, совершенно был очарован величеством красоты ее и не менее величественной игрой художницы в ролях Семирамиды и Федры. Я до того времени никогда еще не видел олицетворения искусства в подобном блеске и подобной величавости. Греческий, ваяльный, царственный облик ее и стан поразили меня и волновали.
Воспользовавшись объявлением бенефиса ее, отправился я к ней за билетом. Мне, разумеется, хотелось полюбоваться ею вблизи и познакомиться с ней. Она жила на Тверской у француженки мадам Шеню, которая содержала и отдавала комнаты внаймы с обедом, в такое время, когда в Москве не имелось ни отелей, ни ресторанов. Взобравшись на лестницу и прикоснувшись к замку дверей, за которыми таился мой кумир, я чувствовал, как сердце мое прытче застукало и кровь сильнее закипела. Вхожу в святилище и вижу перед собой высокую женщину, в зеленом, увядшем и несколько засаленном капоте; рукава ее высоко засучены; в руке держит она не классический мельпоменовский кинжал, а просто большой кухонный нож, которым скоблит деревянный стол. Это была моя Федра и моя Семирамида. Нисколько не смущаясь моим посещением врасплох и удивлением, которое должно было выражать мое лицо, сказала она мне: «Вот в каком порядке содержатся у вас в Москве помещения для приезжих. Я сама должна заботиться о чистоте мебели своей». Тут, понимается, было мне уже не до поэзии, кухонный нож выскоблил ее с сердца до чистейшей прозы.
В издаваемом им в то время Вестнике Европы Жуковский печатал мастерские и превосходные отчеты о представлениях Девицы Жорж, как он называл ее. В этих беглых статьях является он тонким и проницательным критиком, как литературным, так и сценическим; нет в них ни сухости, ни пошлой журнальной болтовни, ни учительского важничания. Это просто живая передача живых и глубоких впечатлений, проверенных образованным и опытным вкусом. Перечитывая их и читая новейшие оценки театрального искусства и движения, нельзя не сознаться, что журналы и газеты наши, по крайней мере в этом отношении, ушли далеко, но только не вперед.
Лет тридцать спустя, в Париже, захотелось мне подвергнуть испытанию мои прежние юношеские ощущения и сочувствия. Девица Жорж уже не царствовала на первой французской сцене, сцене Корнеля, Расина и Вольтера: она спустилась на другую сцену, мещанско-мелодраматическую. Я отправился к ней. Увидев ее, я внутренне ахнул и почти пожалел о зеленом, измятом капоте и кухонном ноже; во всяком случае, тогда была, по крайней мере, обоюдная молодость. Теперь предстала передо мной какая-то старая баба-яга, плотно оштукатуренная белилами и румянами, пестро и будто заново подмалеванная древняя развалина, изображенный памятник, изуродованный временем обломок здания, некогда красивого и величественного. Грустно мне стало за нее и, вероятно, за себя.
Она уверяла, что очень хорошо помнит и Москву, и меня. Спасибо за добрую память! Но от того было не легче. Вот новый удар по голове поэзии моей.
В виду одна печальная прозаическая изнанка. Можно ли было, глядя на эту безобразную массу, угадать в ней ту, которая как будто еще не так давно двойным могуществом искусства и красоты оковывала благоговейное внимание многих тысяч зрителей, поражала их, волновала, приводила в умиление, трепет, ужас и восторг? Как! – говорил я, печально от нее возвращаясь, – эта баба-яга именно та самая, которая в сиянии самовластительной красоты передавала нам так верно и так впечатлительно великолепные стихи Расина, еще и ныне звучащие в памяти:
Dieux, que ne suis-je assise a l'ombre des forets!Quand pourrai-je au travers d'une noble poussiereSuivre de l'oeil un char fuvant dans la carriere?Она произносила эти стихи как будто в забытьи, протяжно, словно невольно и бессознательно. При первых двух стихах она сидела на креслах, при третьем она немного привставала и наклонялась с движением рук, чтобы выразить, что она следит за колесницей.
Помню, что при восторге и юношеской неопытности моей, мне не нравилась эта материальная подражательность, эта художественная жеманность.
* * *Вот кстати, или некстати, маленькая историческая сплетня. Во время оно говорили, что при одном из первых свиданий двух императоров, Александра I и Наполеона I, была у них, между прочим, речь о девице Жорж.
* * *По поводу этих исторических и императорских свиданий припоминаю довольно забавную и замечательную черту нашего простого народа. Дело идет о первом свидании и первой встрече Александра с Наполеоном на плоту на реке Неман, в 1807 году. В это время ходила в народе следующая легенда.
Несчастные наши войны с Наполеоном грустно отозвались во всем государстве, живо еще помнившем победы Суворова при Екатерине и при Павле. От этого уныния до суеверия простонародного, что тут действует нечистая сила, недалеко, и Наполеон прослыл Антихристом. Церковные увещевания и проповеди распространяли и укрепляли эту молву. Когда узнали в России о свидании императоров, зашла о том речь у двух мужичков.
«Как же это, – говорит один, – наш батюшка, православный царь, мог решиться сойтись с этим окаянным, с этим нехристем. Ведь это страшный грех!» – «Да как же ты, братец, – отвечал другой, – не разумеешь и не смекаешь дела? Разве ты не знаешь, что они встретились на реке? Наш батюшка именно с тем и повелел приготовить плот, чтобы сперва окрестить Бонапартия в реке, а потом уже допустить его пред свои светлые, царские очи».
В течение войны 1806 г. и учреждения народной милиции имя Бонапарта (немногие называли его тогда Наполеоном) сделалось очень известным и популярным во всех углах России. Народ как будто предчувствовал, угадывал в нем Бонапартия 12-го года. Одна старая барыня времен Екатерины, привыкшая к могуществу и славе ее, иначе не называла его как Бонапартиха, судя по аналогии, что он непременно не император, а императрица.
По поводу милиции всюду были назначены областные начальники, отправлены генералы, сенаторы для обмундирования и наблюдения за порядком, вооружением ратников и так далее. Воинская деятельность охватила всю Россию. Эта деятельность была несколько платоническая; она мало дала знать себя врагу на деле, но могла бы надоумить его, что в народе есть глубокое чувство ненависти к нему и что разгорится она во всей ярости своей, когда вызовет он ее на родной почве и на рукопашный бой. Алексей Михайлович Пушкин, состоявший по милицейской службе при князе Юрии Владимировиче Долгоруком, рассказывал следующее.
На почтовой станции одной из отдаленных губерний заметил он в комнате смотрителя портрет Наполеона, приклеенный к стене.
«Зачем держишь ты у себя этого мерзавца?» – «А вот затем, ваше превосходительство (отвечал он), что если не равно, Бонапартий, под чужим именем, или с фальшивой подорожной, приедет на мою станцию, я тотчас по портрету признаю его, голубчика, схвачу, свяжу, да и представлю начальству». – «А это дело другое!» – сказал Пушкин.
Вот еще милицейское воспоминание и милицейская легенда. В начале столетия были известны в Москве два брата С. Они в своем роде и в некоторых кружках пользовались даже знаменитостью. Оба были видные и красивые мужчины. В них выражался некоторый разгул, некоторое молодечество, довольно обыкновенные в царствование Екатерины, обузданные и прижатые при императоре Павле и снова очнувшиеся, на некоторое время, с воцарением Александра. Собственно, не принадлежали они аристократическому кругу, но, если верить соблазнительным хроникам, красивая наружность и отвага растворяли перед ними, мелкотравчатыми дворянами – особенно перед одним из них – потаенные двери в некоторые аристократические будуары. Один из них кропал стихи. Была известная песня его с припевом: «Тьфу, как счастлив тот, кто скот!»
Но вот замечательнейшая черта из их биографии. В 1806 году находились они ополченцами в одном отдаленном губернском городе. В самое то время, перед 12-м декабря, днем рождения императора Александра, губернатор входит с представлением к высшему начальству, испрашивая дозволения пить на предстоящем официальном обеде за здравие государя императора малагою, а не шампанским, потому что все шампанское, имевшееся в губернском городе и в уездах, выпито братьями С.
Тут есть что-то гомерическое, напоминающее богатырские пиршества, воспетые греческим песнопевцем.
* * *Про одну из барынь прошлого века, ехавшую за границу вскоре после Наполеоновских войн, граф Растопчин говорил: «Напрасно выбрала она это время: Европа еще так истощена».
* * *С NN. была неприятность или беда, которая огорчала его. Приятель, желая успокоить его, говорил ему: «Напрасно тревожишься, это просто случай». – «Нет, – отвечал NN., – в жизни хорошее случается, а худое сбывается».
* * *Однажды, при чтении в частном обществе нескольких глав неизданного романа, один из слушателей Т. заснул. Il est le seul, – сказала девица В., – qui ait eu le courage de son opinion (он один имел смелость заявить мнение свое).
При другом случае NN. сказал: Il est inutile d'voir le courage se sa sottise? А это бывает чаще. Смелость, откровенность убеждения, то есть бесстрашие, с которым высказываешь и поддерживаешь убеждение свое против ветра и прилива, как говорят французы, конечно, дело честное и мужественное: это своего рода Фермопильская битва. Но жаль, что нередко самые безобразные и нелепые мнения провозглашаются и защищаются с наибольшим ожесточением. Глупость, именно потому, что она глупость, и придает человеку свою врожденную смелость. Ум может, при случае, задуматься, замяться, совершить даже образцовое и достохвальное отступление, как совершали его иные великие полководцы; глупость, очертя голову, никогда не отступает, а все лезет вперед и напролом.
* * *Говорили, что Платов вывез из Лондона, куда ездил он в 1814 году в свите Александра, молодую англичанку в качестве компаньонки. Кто-то, – помнится, Денис Давыдов. – выразил ему удивление, что, не зная по-английски, сделал он подобный выбор. «Я скажу тебе, братец, – отвечал он, – это совсем не для хфизики, а больше для морали. Она добрейшая душа и девка благонравная; а к тому же такая белая и дородная, что ни дать ни взять ярославская баба».
* * *Из дорожного дневника в окрестностях Карлсбада. По берегам речки несколько мельниц. На мельницах промышленность дружится с поэзией. Это не то что фабрика или мастерская: там духота физическая и нравственная, подобие тюрьмы, род вольной, а на деле невольной каторги. Мельницы обыкновенно строятся в живописных местоположениях. Движение, шум мельницы одушевляют картину. Мельник вообще какая-то особенная личность. Народная молва приписывает ему то лукавство, то колдовство с примесью поэзии. Аблесимов недаром выбрал его в герои оперы своей. Ветряные мельницы могут быть очень полезны, но нет в них привлекательности мельницы водяной. Безобразны эти огромные руки, которые махают в воздухе и вертятся. Да и нет главной прелести, души мельницы: нет воды, этой вечно живой, вечно движущейся, вечно говорливой, поющей стихии.
Сегодня здешний праздник Петра и Павла. Ездили в Эльбоген. По дороге встречали богомольцев. Перед селениями кукольные изображения святых именинников в цветочных венках, с распущенными хоругвями и проч. Православным глазам как-то странны и даже дики эти грубые изваяния. Но ведь привыкли же мы к грубой живописи наших богомазов. Эти высокие кресты, изображения Девы Пресвятой, которые встречаешь по дорогам, имеют что-то народное и легендарное. Они напоминают какое-нибудь событие, совершившееся на этом месте. Редкие наши часовни, которые находим также на больших дорогах, имеют свою религиозную и поэтическую прелесть. Помню, что, в странствованиях моих по неизмеримым пространствам нашей матушки-России, я всегда радовался подобной находке и с умилением останавливался пред нею. Все же это было выражение мысли и чувства, живое предание чего-то, сочувственное, хотя и темное общение с кем-то Кто-нибудь да построил же эту часовню в память былой радости или былой скорби. Молча совершаешь крестное знамение, поклоняешься этому безымянному памятнику и едешь далее дорогой своей. Но минута взяла свое: она запечатлелась в тебе, и ты откликнулся на голос далекого, незнакомого и чуждого тебе брата. Помню две или три таких часовни, построенные при источниках. Это переносит в знойные пустыни мусульманского Востока. Там также сооружены фонтаны, можно сказать, священные, на камне вырезано изречение из Алькорана; под ним струится прохладная вода, Божия роса в этой раскаленной степи.
Местоположение Эльбогена очень красиво. Живописны его цепной мост и древний рыцарский замок. О времена, о нравы! О насмешка судьбы! Замок служит теперь острогом для заключенных преступников. Впрочем, если хорошенько вникнуть в дело, то выйдет разница небольшая: вероятно, многие благородные рыцарские обитатели этого замка были в свое время и в «воем роде такие же разбойники, как и нынешние жильцы его.
* * *NN. говорит о X., писателе расплывчатом: «Он чернилами не пишет, а его чернилами слабит».
* * *Первая жена графа Л. была женщина немолодая, некрасивая, ужасно худощавая, плоская, досчатая. Однажды, читая какую-то реляцию, спрашивает она, что значит французское слово gorge на военном языке. «Это значит вход в укрепление, – отвечает он. – Говорят: attaquer une demilune par la gorge. Voyez-vous, ma chere, si, par exemple, vous etiez une forteresse, vous seriez impregnable. (Атаковать полумесяц горжею. Вот видите, моя милая: если бы вы, например, были крепостью, вас нельзя было бы взять.)». Кажется, и у нас, по части фортификации, употребляется слово горжа, как вход в бастион. Другое значение французского слова gorge, которое к графине было неприменимо, покорнейше просим отыскать в словаре.
Граф Л. застает эту же сожительницу свою в преступном разговоре (также и здесь отсылаем читателя или читательницу к английскому словарю) с одним из своих адъютантов. «Поздравляю вас, любезнейший, – говорит он ему. – Я хотел представить вас к Анне на шею, а теперь представлю вас к шпаге за храбрость».
Муж и жена были очень скупы, они жили в доме на двух половинах. Вечером общая приемная комната их никогда не была освещена. Когда докладывали им о приезде кого-нибудь, он или она, смотря по приезжем, т. е. его ли это гость или ее, выходил или выходила из внутренней комнаты со свечой в руке. Когда же гость мог быть обоюдный, то муж и жена являлись в противоположных дверях и, завидя друг друга, спешили задуть свечу свою, так что гость оставался в совершенных потемках.
* * *Другой граф Л. был также известен скопидомством своим и большим богатством. Перед кончиной своей послал он за патером, чтобы приобщиться святых таинств. У римских католиков сей обряд совершается с некоторой торжественностью. Граф приказал засветить все люстры, канделябры и подсвечники со священными дарами. Тотчас по исполнении обряда и уходе патера приказал он немедленно погасить все свечи, по этому случаю зажженные. Таково было последнее его хозяйственное распоряжение, и едва ли не таковы были последние предсмертные слова.
* * *Верон, французский писатель и содержатель парижской оперы, рассказывает в Записках своих, что он посетил князя Тюфякина в день смерти его. Князь очень страдал и страданиями был ослаблен. Завидев Верона, он с трудом выговорил: «А Плонкет (известная танцовщица) танцует ли сегодня?»
Вот, можно сказать, автонадгробное слово, которое произнес над собой наш соотечественник, впрочем, человек любезный, бывший некогда директором императорских театров в России. Он провел последние годы жизни своей в Париже. Когда русским приказано было выехать из Парижа, Поццо-ди-Борго исходатайствовал у императора Николая позволения ему оставаться в нем, по причине болезни. Впрочем, он был, в самом деле, здоровья очень плохого. Посол приглашает его однажды на обед. Князь находит под салфеткой прибора своего высланное из Петербурга разрешение оставаться бессрочно в Париже. Князь так и вскочил со стула от удивления и радости. Дом его парижский был очень гостеприимен для туземцев и для заезжих земляков, что не всегда бывает, и часто не без причины: и англичане, которые большие патриоты, на твердой земле осторожно обегают наплыва соотечественных туристов.