
Полная версия:
Известие о жизни и стихотворениях Ивана Ивановича Дмитриева
Конечно, можно выисканными применениями вывести из нравоучения сей басни последствие обширнейшее; но подробности поэзии, столь увлекательной, не дозволяют вниманию оставить их для искания истины удаленной, и между тем как услаждают они воображение, не удовлетворяют достаточно потребностям ума, который ищет пищи существенной и под цветами удовольствия. Заметим здесь мимоходом, с каким искусством разнообразит наш поэт описание грозы, которое встречается у него в нескольких стихотворениях. В «Мыши, удалившейся от света» – рассказ мастерской: как шутки повествователя важны и как забавна его важность! Не наблюдайте искусного равновесия, и тотчас забавность сбивается на шутовство, а важность переходит в принужденность и безобразное напряжение. Какая историческая точность и ясность в отправлении посольства, в речи, произнесенной им перед затворницею! – Лафонтена сравнили с Мольером, но не по комедиям, а по басням. В нашем поэте проскакивают несомнительные признаки комического дарования. Соглашаясь с Шамфором, который говорит, что баснописец, перенося в свои басни изображение нравов, присвоивает апологу одну из прекраснейших принадлежностей комедии: характеры; прибавим, что разговорный язык поэта нашего, встречающийся в баснях и сказках его, удостоверяет нас, что он, верный в изображении лиц, умел бы сохранить ту верность и в языке, коим он заставил бы говорить их на сцене. Стихотворный комический язык у нас еще не существует, несмотря на некоторые опыты, довольно удачные; женщин заставляют говорить на сцене книжным языком, – но светские женщины не хотят учиться языку, покоренному правилам: везде своенравные, они сами творят свои правила и самих законодателей языка научают им повиноваться. Как нам позволительно жаловаться на иных, что они завладели комическою сценою, так нашему поэту можем пенять, что, уполномоченный комическою музою, не хотел он огласить своих законных прав на сцену, хотя одним опытом, хотя для того, чтобы вывести на нее «Трисотина и Вадиуса», которых так забавно заставляет он говорить по-русски.
В басне: «Два Голубя» он дает нам лучшие образцы стихов элегии, а в «Дон-Кишоте» лучший образец стихов пастушеских. «Человек и Конь» не изобилует, как другие басни, роскошью поэтическою, но стихами полными, живыми и нравоучением глубокомысленным входит в число лучших философических басен, то есть в лучшее отделение басен. В «Воспитании Льва», едва ли не превосходнейшей басне рассудительного Флориана, переводчик достигнул совершенства повествования строгого, отвечающего важной нравственности содержания. Как забавно мимоходом придает он торжественным одам мохнатых певцов казенные выражения лириков, осмеянных в «Чужом толке»! Какая верность в языке зверей, призванных львом на совет, из коих каждый намеками выдает прямо себя за лучшего наставника новорожденному львенку!
Советы и везде почти на эту стать, –прибавляет опытный наблюдатель с простосердечным лукавством. С начала до конца слог в сей басне тверд, исправен; стихи все до одного выбиты мастерски. В нынешнем издании поэт присоединил ее к сказкам, но мы сомневаемся в справедливости такого разделения. Всякое повествование, в коем действуют животные или предметы вещественные, свойственнее причислить к басням, несмотря на слог и драматический ход повествования. Краткое повествование, в коем действуют одни люди или существа возвышеннейшие, принадлежит к сказкам.
«Кот, Ласточка и Кролик» почитается одною из лучших басен Лафонтена. Прочтите басню в переводе и подивитесь творческому искусству переводчика; говорим: творческому, ибо достоинство изобретения состоит здесь не в вымысле содержания, но в употреблении языка и красок, кажется, несовместных с поэзиею. Как естествен крысодав, как хорош этот постный, но между тем жирный кот, или, вероятно, оттого и жирный, что он постный: муж свят из всех котов! В баснях любят иногда присвоивать собственные имена людей зверям, выводимым на сцену; это гораздо легче, нежели присвоивать им кстати страсти и слабости людские. Наш баснописец только здесь следовал сему обыкновению, и единственно для того, что кролику нужно было на доводах родословия утвердить право собственности.
Басни: «Орел и Каплун» и «Магнит и Железо» суть счастливые подражания басням Арно, одного из лучших современных нам поэтов французских. В пятом издании своих стихотворений наш поэт воспользовался примечанием А. Е. Измайлова на окончательные стихи первой из помянутых басен. Так истинное дарование сознается в своих ошибках и дорожит советами добросовестной и благоразумной критики; но с другой стороны, презирает прицепки вздорливого недоброжелательства и приговоры взыскательного невежества.
Если достоинство стихов приносит честь искусству поэта, то выбор содержания басен не менее приносит чести образу его мыслей и чувствований. Все басни нашего переводчика имеют цель более или менее философическую; и басня, которая должна быть прозрачным покровом истины, никогда не служит у него нарядом лести или прикрасою какого-нибудь мнения в чести. К сожалению, признаться должно, что у Лафонтена цветы прекраснейшей поэзии темнели иногда от курений лести; но он остался другом гонимого Фуке, ходатайством за него в стихах прекрасных пред троном, и поэты не краснеют за собрата, обольщенного приманками власти, но не развращенного ими. Должно при сем вспомнить, что Лафонтен жил в такое время, когда обычаем, освященным давностию, писатель не мог обойтись без покровителя, а покровитель без раболепной приверженности, в царствование счастливого властителя, который приковал к колеснице своей дарования и славу великих мужей века, приявшего от него свое имя, но от них свой лучший блеск и прочнейшую славу. Лудовик XIV обольщал и унижал писателей, осаждавших его двор. И как дорого платили они за почести, которые могут возвысить людей ничтожных, но ничтожны для людей, возвышенных неземным достоинством. Великий Расин, коего гений обширный умел возноситься до великих событий истории, но душа слабая не умела быть выше дневных обстоятельств и мелких неудач, умер жертвою царской немилости. Лафонтен, долго по недоброжелательству вельмож не был допускаем до почести академической, которая во дни золотого века была высшею метою невинного честолюбия величайших умов. По смерти приятельницы своей едва не отплыл он в Англию – искать себе пристанища и покровителей. Пусть такие разительные примеры и многие другие, если голос внутреннего убеждения недостаточен, научают писателей дорожить независимостию и служить одной истине, а не лицам, как они ни щедры на обольщения и как она ни скупа и ни медленна в наградах.
Издание басен поэта нашего, сличенного с русскими его предместниками и последователями, обогатило бы словесность нашу книгою, которой ей недостает: впрочем, мы богаты недостатками. Но хороших басен у нас довольно для того, чтобы родить желание любоваться своими богатствами и с разборчивостию заняться их оценкою. – По счастию, совершенство нашего баснописца не испугало, а подстрекнуло к соревнованию многих истинных поэтов; прибавим: к сожалению, многих и подложных; но они неизбежные гаеры, следующие по пятам за каждым образцовым дарованием.
В числе первых сыскался один, который не только последовать, но, так сказать, бороться дерзнул с нашим поэтом, переработывая басни, уже им переведенные, и басни превосходные, и мы благодарны ему за его смелость. Привлекая нас к себе, он не отучает от своего предшественника; и мы видим, что к общей выгоде дорога успехов, открытая дарованию, не так тесна, как та дорога, на коей, по замечанию остроумного Фонвизина, «двое, встретясь, разойтись не могут, и один другого сваливает». Но г. Крылов, с искренностию и праводушием возвышенного дарования, без сомнения, сознается, что если не взял он предместника за образец себе, то по крайней мере имел в нем пример поучительный и путеводителя, угладившего ему стезю к успехам. Если и не ступать по следам пробитым, то все легче идти по дороге, на коей уже значатся следы. Г-н Крылов нашел язык выработанный, многие формы его готовые, стихосложение – хотя и ныне у нас еще довольно упорное, но уже сколько-нибудь смягченное опытами силы и мастерства. Между тем забывать не должно, что он часто творец содержания прекраснейших из своих басен; и что если сие достоинство не так велико в отношении к предместнику его, который был изобретателем своего слога, то оно велико в сравнении с теми, которые не изобрели ни слога, ни содержания своих басен, как говорит Арно, сравнивая с Лафонтеном себя и других французских баснописцев в предисловии к своим замысловатым и эпиграмматическим басням.
Здесь видели мы поэта счастливым победителем предшественников, образцом, открывшим дорогу последователям и соперникам. В сказках найдем его одного; ни за ним, ни до него никто у нас не является на этой дороге, проложенной новейшими писателями; они одни могут в обществе, устроенном по новым условиям образованности, ловить черты и краски действия ограниченного, но богатого оттенками, которое обыкновенно служит основой сказки. Наш отличный сказочник соединяет в себе все, что составляет и существенное достоинство и роскошество таланта в сказочниках, которые и у всех народов на счету. Нигде не оказал он более ума, замысловатости, вкуса, остроумия, более стихотворческого искусства, как в своих сказках; оставь он нам только их, и тогда занял бы почетное место в числе избранных наших поэтов, и тогда могли бы мы перед иностранцами похвалиться быстрыми успехами в поэзии ума и философии, которая всегда является долго после поэзии природной, живописной и чувственной, царствующей иногда с блеском и у пародов диких. Мы сказали, что поэт не имеет в этом роде предшественников; ибо некстати говорить здесь о сказках, которые читаются, хотя и не печатаются, а еще менее о тех, которые хотя и напечатаны, но не читаются. У него почти совсем нет и последователей, и решительно ни одного соперника. Сумароков (Панкратий) писал сказки; но они, в сравнении с сказками нашего поэта, то, что святочные игрища в сравнении с истинною комедиею. В его сказках встречаются забавные положения, стихи удачные и смешные; но при самом смехе грустно смотреть на дарование, которое, не довольствуясь улыбкою зрителей образованных, дурачится и ломается, чтобы возбудить громкий хохот райка. Райком не должно пренебрегать ни в каком отношении; но не его вкусу потребно угождать в творениях искусства, а лучше стараться его образовать под лад изящного просвещения, чем развращать вкус образованный – потворством и угождениями невежеству. Карамзин выдал начало прекрасной богатырской сказки, которая более принадлежит к числу народных поэм и совершенно отделяется от рода сказок философических и нравственных, о коих идет здесь речь. Батюшков написал сказку, отличающуюся поэтическими подробностями. В сказке: «Осел Кабуд», усеянной забавными чертами, В. Л. Пушкин оказал много искусства в повествовании; но они обе перенесены на сцену нам чуждую, где предстояло дарованию более свободы в действии и, следовательно, менее славы в успехе. Наш сказочник не оставляет нас: он замечает то, что каждый из нас мог заметить; умея наблюдать, рассказывает то, что всякий мог рассказать, имея дар повествования. Модная жена – нам коротко знакомая, добрый супруг ее Пролаз, который невинным ремеслом дополз до права ездить шестеркою в карете, человек, с коим встречаемся на всех перекрестках, на всех обедах именинных и карточных вечеринках. Миловзор – образец всех угодников дамских, только с тою разницею, что они не переняли у него искусства изъясняться правильно и красиво на языке отечественном. Припадок чего-то такого, которого и поэт не умел назвать, и нежные ласки Модной жены, место действия, принадлежности и приборы, спасительная догадливость добрых пенатов, фидельки и попугая, все это блестит историческою верностию, в коей убеждаемся не доверенностию к повествователю, а особенными опытами и чувствованиями. – Картина Ветрова изъясняет нам, что есть жених и что есть муж. – В обломках посуды бедного Альнаскара многие воздушные строители видят развалины своих недостроенных зданий; но многие ли его примером отучатся строить на воздухе? Едва ли? и полно, жалеть ли о том? Удивительный Вольтер, пленительный в сказках, как и везде, говорит в своей «Причуднице»:
Ah! croyez moi, l'erreur a son merite![2]Несчастный смертный, коему судьба отказывает часто в уголке земли, на коем мог бы он утвердить хотя одну надежду, должен по крайней мере иметь свободный вход в область мечтательную, где, будучи хозяином наравне со всеми, может он выгрузить избыток своих ожиданий и уходить беспокойную деятельность упований, часто обманутых, но никогда не разуверенных. – «Причудница» нашего стихотворца едва ли не драгоценнейший жемчуг его поэтического венца; Ветрана хотя и перенесена в годы, современные старой Руси, но, по нраву своему, пресыщению и скуке от счастия (которую излечить труднее, нежели скуку от несчастия, тому, у кого нет, как у Ветраны, доброй Всеведы, бабушки, умеющей ворожить), принадлежит также и нашему веку и всем векам, в коих люди будут неблагоразумны в своих желаниях и ветрены и непризнательны к провидению. – Разбирать ли поэтические красоты, черты веселости, остроумия, тонкой насмешки, пленительной замысловатости, коими изобилуют сии сказки? Должно будет повторить в длинных выписках стихи, читанные, перечитанные и уважаемые сведущими любителями русской поэзии; но если найдутся в России из образованных читателей такие, которые еще не успели узнать их за недосугом, то чем же лучше услужить им, как советом прочесть их в первый час свободный?
Имел ли наш поэт, на поприще своих литературных успехов, недоброжелателей и завистников? В Древнем Риме торжественная колесница победителя въезжала в город, окруженная и народом благодарным и толпою невольников, которые, вероятно, не разделяли общей радости и про себя сопровождали клики восторга ругательствами ненависти и досады. Торжество писателя также ведет за собою толпу враждующих невольников; но разница в том, что они громкими поношениями своими прерывают отголоски раздающихся похвал и что народ в наши дни, жадный любитель всяких зрелищ, не налагает молчания на дерзкие уста ненавистников дарования. Презирая их ремесло, он как будто радуется оскорблениям, которые наносят они славе возвышенной; можно подумать, что такие оскорбления облегчают для него бремя уважения, которое всегда под конец становится ему тяжким. Толпа любит возносить угодников временной своей горячности; но обыкновенно сердится на тех, которые держатся на высоте собственными силами: в первом случае ей весело и лестно быть покровительницею; в другом оскорбительно быть постоянною данницею невольного почтения. Впрочем, наш поэт, наравне со всеми другими писателями русскими, за исключением Богдановича, имевшего в Карамзине критика просвещенного, не был еще разбираем ученым и поэтическим образом. Нельзя назвать критикою статьи журнальные, писанные бегло и поверхностно о книгах, вновь выходящих. В иных, а преимущественно в статьях, напечатанных в «Московском Меркурии» и «Цветнике», оценены со вкусом некоторые из достоинств поэта. В других, писанных под вдохновением недоброжелательства и криводушия, встречаются одни придирки, частию основательные, но более произвольные, которые доказывают единственно, что критики хотели найти много погрешностей в стихотворениях поэта и в самом деле успели выискать их несколько. Один из таких критиков сказал, например, что стихотворение: «Карикатура» – не что иное, как рифменная проза; но на беду свою не догадался, что оно писано белыми стихами; другой, не менее его догадливый, обвиняет поэта, что он пишет соста́релся, а по состаре́лся, когда вся русская Россия говорит и пишет одинаково с автором, и несколько страниц унизал замечаниями, не уступающими этому в справедливости и замысловатости. Достойно сожаления, что возражение на такую критику, писанное Д. Н. Блудовым и могущее служить образцом остроумия и искусства отражать нападения несправедливые, не имело доступа к современным журналам. Нельзя довольно надивиться, что у нас, когда ничтожнейшее замечание на игру актера или малейшее оскорбление, нанесенное неприкосновенному величеству писателя посредственного, зажигает войну перьев, претворяет мирные журналы в шумное поле битвы и вызывает из-под земли тысячу воителей, готовых ратовать до истощения сил физических, и долго по истощении терпения читателей брань, объявленная первым смельчаком писателям заслуженным, не возбуждает ни в ком ратной ревности. Поле битвы бесспорное остается во владении первого наездника на его славу не затем, что он прав, но затем, что он один; «Искони существует, – говорит Даламберт, – заговор тайный и общий глупых против умных и посредственности против дарований превосходных, отделение союза тайного и обширнейшего бедных против богатых, малых против больших и слуг против господ». Наблюдение французского философа не наведет ли и нас на истинную причину, отчего иные из наших писателей должны отвечать каждый за себя, а другие отвечают друг за друга? Но если посредственность внушает своим клевретам дух братства и единочувствия, от коих неудовольствие одного разливается быстро и пламенно по всем звеньям бесконечной цепи, то дарование внушает своим избранным расположение еще лучшее: дух равнодушия и презрение к враждебным усилиям невежества, под какою бы личиною ни выказывалось оно, учености школьной или ложного и феодального патриотизма. И наш поэт, должно заметить к чести его, хотя способный разделаться и не с нашими Фреронами, никогда не выходил перед публику на защиту своих рифм и уличение невежества, зная, что рано или поздно справится с ним общественное мнение, сей непогрешительный ареопаг, который часто, вопреки нижним судам, произносит решительные и окончательные приговоры.
«Критик скупой на время, говорит замысловатый Ривароль, будет искать пятен в Расине, а красот в Кребильоне». Подобно такому критику, начнем искать погрешностей и в нашем поэте, хотя для того, чтобы потешить людей, которые дорожат чужою ошибкою, думая, что мгновенное затмение дарования придает блеск их постоянной ничтожности. Стараться угождать всем – есть правило, которое в нравственном последствии может завести далеко; но зачем отказывать в увлечении невинном, когда оно предписывается нам и общежитием и вежливостию? Мы замечали, для любителей изящного, красоты поэта и находили в том собственное удовольствие: подумаем и об удовольствии ближнего. Но с чего начать? Как ни размышляем, как ни допрашиваемся беспристрастия, но не находим в поэте порока коренного, отличительного и неразлучного с похвальными его свойствами. Сии последние имеют в нем особенный признак, неизгладимое клеймо первостепенных и других его произведений. Вот они: правильность языка, красивость слога, свободность стихосложения, верный вкус, ум острый и замысловатый, воображение не стремительное, но живое, насмешливость не язвительная, но колкая, совершенство отделки и вообще тот глянец искусства, который преимущественно заметен в творениях французов и придает последний блеск красоте, как художественная оправа удвоивает достоинство драгоценного камня. Но где его сторона слабая, доступная, где искать пяты Ахиллеса, чтобы предать ее, беззащитную, на свободное уязвление малодушных и задорных самохвалов критики. Повторят ли осуждение, коему подвергся и Депрео в глазах некоторых французских критиков и которое случалось слышать нам от людей, отказывающих и поэту нашему в первобытном огне творческом, в силе производительной? Но на чем основывать такое обвинение? Разве на том, чего не довершил он для большей славы своей и для бо́льшего нашего удовольствия; ибо в том, что он написал, изображается, напротив, мужество жизни, а не хилость бесплодия. Одно творение, один плод, равно как и тысяча, свидетельствует о творческой способности. Многие творения доказывают деятельность дарования, малочисленные лень его; но лень может быть пороком в человеке, а не в поэте. Можем жалеть о ней для себя, но не вправе осуждать его. Авторство не есть обязательство перед публикою, и оттого, что писатель нравится, не следует нам взыскивать, чтобы он тешил нас без отдыха. Обстоятельства жизни, склонности посторонние, занятия государственные отвлекают его от трудов литературных. Если наш поэт посвятил бы себя одной словесности, то, без сомнения, имели бы мы и более творений, и творения пространнейшие. Итак, можем единственно поживиться несколькими пятнами, из коих большая часть оттого и кидаются в глаза, что встречаются в стихотворениях нашего поэта: так малейшая погрешность на зеркале тем бывает значительнее, чем стекло чище и светлее. Даже и сии пятна отзываются более временем, в которое начал он писать, и могут быть скорее почтены оставшимися привычками малолетства, чем пороками личными. Иногда встречаем слова старые, неуместные в поэзии, к коей он сам приучил нас. В одном месте заметили мы употребление слова в неприличном ему значении. В стихотворении: «Калиф» сказано:
Калиф, конечно, самовластен,И каждый подданный ему подобострастен.Злоупотребление может быть тираном черни, но должно быть рабом писателей изящных; оно, смешав в один смысл слова страх и страсть, исказило и значение слова: подобострастие, которое, по составу своему и «Словарю академическому», означает подверженность одинаким страстям и могло бы некоторым образом заступить у нас место слова: симпатии. Никогда, может быть, злоупотребление не играло так жестоко смыслом слов, как в этом случае: слить в одно значение страсть, которая воспламеняет и укрепляет душу, и страх, который ее холодит и расслабляет; чувство сладостное сердце нежных, сопряженных таинственною связию равенства, и грустное чувство раболепства, которое приковывает слабого к колеснице сильного! Иногда в стихах его находим излишние усечения слов, которые, по несчастной длине многих из них, бывают у нас иногда необходимы, но вообще безобразят стихи и должны быть употребляемы с большою осторожностию. От хорошего поэта требуется, чтобы стихи его могли быть перелагаемы в прозу и составлять прозу ясную и правильную, говорят те, которые только законодательствуют, а творить ничего не умеют; опыта, коего выдержать не в состоянии ни Депрео, ни Расин, ни Вольтер, первейшие стихослагатели новейших языков, не выдержит и наш поэт. И у него, равно как у них, язык гнется иногда под цепями стопосложения и ярмом рифмы; но зато как часто, подобно воде, угнетаемой и с живейшею силою биющей вверх из-под гнета, язык сей приемлет новый блеск и новую живость от принуждения. И только! скажут ненасытные наборщики ошибок,
Обильные творцы бесплодных примечаний, –уличая нас в пристрастии и не жалея о тупости нашего зрения. Оставляя им обширное поле догадок, уступаем и место. Книга пред ними. Уже раздалось в их стране воззвание:
«Товарищи! к столу, за перья!»Часто нежное чадолюбие авторов и суеверное благоговение к ним их приверженцев любовались в печати изданиями исправленными и умноженными. Но стихотворения, печатанные изданием исправленным и уменьшенным – при жизни автора, и самим автором убавленные, можно назвать явлением редким в литературе и едва ли не первым в своем роде. Жаль только, что пример дан поэтом, у коего не было ничего лишнего, и что, вероятно, не будут подражать ему те, у коих нет ничего необходимо нужного. Впрочем, есть средство исправить и тот и другой недостаток. Часто, назло поэту нашему, пойдем в прежних изданиях искать изгнанников его строгости и оставим в покое у других стихотворцев печатанные и перепечатанные, но никогда не дочитанные, исправленные и вечно неисправленные плоды их отеческой попечительности. Настоящее издание драгоценно, как прекрасный признак скромности писателя и строгости его к себе: любопытно и приятно видеть, как дарование судит себя и, так сказать, начинает быть для самого себя беспристрастным и хладнокровным потомством. Между тем приговоры такие не всегда бывают безошибочны. Виргилий присудил к огню «Энеиду», как творение недозрелое. Богданович, как сказывают, мало дорожил «Душенькою» и славу свою основывал на других произведениях, которые без «Душеньки», вероятно, выдали бы его. Державин, разбирая при Жуковском и при мне незадолго перед концом жизни рукописное собрание своих дарений и остановясь на оде «Коварство», сказал: «Вот таких стихов я писать был бы уже не в силах!» Следовательно, полагал он в них более силы и мужественного пыла, чем в песнях «К соседу», «На смерть Мещерского» и других! – В сем издании выбор стихотворений означает в поэте вкус верный; он не имел предпочтительной привязанности к иным творениям, слабейшим пред другими, как многие родители, которые нежнее расположены к тщедушным детям их преклонных лет; но сочинения, им исключенные, и те, которые оставил он единственно по усильному убеждению издателей, доказывают в нем и строгость излишнюю; осуждая ее, в одно время и радуемся ей, как новому праву на уважение наше. Кончим желанием, чтобы со временем другое новое издание не исправленное, ибо и настоящее уже довольно исправно, но умноженное творениями новыми обогатило словесность и порадовало любителей поэзии русской и друзей славы образцового поэта.