
Полная версия:
Гоголь. Мертвая душа
– Мои друзья, – пояснила она, – относятся к совсем другому кругу, и я не хотела бы, чтобы на меня пала хотя бы малейшая тень подозрений в… Нет, я не стану произносить это слово! Вы сами должны понимать, Николай Васильевич.
– С этого дня, с этой минуты, – начал Гоголь, содрогаясь от переполнявших его чувств, – я не имею ничего общего с любым господином, который как-то связан с императорской канцелярией. Торжественно клянусь вам в этом, Александра Осиповна, и прошу вас не отменять наших занятий. Я тоже отношусь к кругу лиц, близкому вам, можете быть в этом уверены.
Она поблагодарила его и назначила время следующего урока. Оставшись один, Гоголь был вынужден некоторое время сидеть с руками, прижатыми к сердцу из опасения, что оно выскочит из груди. На губах его блуждала растерянная улыбка. Он был счастливейшим и одновременно самым несчастным из смертных, потому что, обретя любовь, был вынужден находиться с ней в разлуке. В тот вечер во время заседания Братства он не усвоил ни единого произнесенного там слова.
Глава VI
Дома Яков Петрович Гуро никогда не позволял себе одеваться непрезентабельно или, чего доброго, неряшливо. Даже в те минуты, когда посторонние взгляды не были направлены на него, он вел себя так, словно находился на виду у придирчивых зрителей. Не только потому, что невидимые зрители действительно наблюдают всегда и за всеми. Но и по той причине, что любое послабление, данное себе, влечет за собой постепенное разрушение того жесткого каркаса, который поддерживает нас в деятельном и максимально эффективном состоянии.
Гуро постоянно находился в таком каркасе, который сам построил вокруг себя. Это была его броня, его доспехи, препятствующие проникновению внутрь вредных привычек, слабости, лени, хвори. Помимо всего прочего, это позволяло сохранять себя в идеальной форме. В глазах окружающих Гуро был пятидесятилетним мужчиной, выглядевшим довольно молодо для своего почтенного возраста. Что сказали бы они, узнай, сколько лет ему в действительности?!
Он никогда и никому не распространялся на эту тему. Те, кому положено, и без того были в курсе. Этого было вполне достаточно. По существу, остальные люди и человечество в целом мало заботили Гуро. Умение сохранять равнодушие к чужим драмам, коллизиям и свершениям обеспечивали отличное здоровье и невозмутимость нервной системы. Важное умение для того, кто меряет жизнь не годами, а десятилетиями.
На службу Гуро не ходил. Он подчинялся только приказам своего единственного начальника, графа Бенкендорфа. В остальное время распорядок дня был совершенно свободным. Пожелай Яков Петрович, он мог бы посвящать время путешествиям, гуляниям, верховым прогулкам, морским ванным и прочим приятным забавам, однако он без нужды редко покидал свое холостяцкое жилище.
Окна дома Гуро выходили прямо на Невский проспект и были снабжены специально выплавленными стеклами, достаточно толстыми, чтобы гасить все внешние звуки, доставляющие неудобства соседям. Стекол подобного рода не было больше ни у кого в Петербурге, а может, и во всей России.
Картины и гравюры, украшавшие стены жилища Гуро, тоже были особенными. Все это были портреты бледных господ в темных одеждах. Куда бы вы ни направились, их взгляды неотрывно преследовали вас, так что у людей впечатлительных дрожь проходила по телу. В кабинете же на самом видном месте висело колоссальное полотно, принадлежащее, по уверениям хозяина, кисти самого Иеронима Босха. Правда, судить о подлинности картины могли лишь немногие, поскольку посетителям этого дома редко предлагалось переступить порог прихожей.
Хозяин, будучи сам человеком нелюдимым и таинственным, казалось, позаботился, чтобы жилище полностью соответствовало его натуре. Вся мебель была темной, строгой, лишенной затейливых завитушек. В комнатах, затененных тяжелыми шторами, поблескивали большие зеркала, а войдя в гостиную, вы наталкивались взглядом на чучело самого огромного ворона, которого вы когда-либо видели в своей жизни. Фокус заключался в том, что на самом деле черная птица была живой, хотя могла часами соблюдать полную неподвижность. Неизвестно, чем кормили ворона и отчего он не улетал на волю в тех редких случаях, когда окна открывались для проветривания помещений. У слуг он вызывал мистический ужас, бесшумно и неожиданно вылетая из какого-нибудь темного угла только для того, чтобы занять новую позицию для оцепенелого созерцания происходящего.
Гуро, кстати говоря, имел такое же обыкновение появляться бесшумно и внезапно, что человека слабонервного могло довести до обморока. Его лицо, такое же бледное и неподвижное, как на портретах, не имело никаких пугающих черт, однако внушало смутный страх. Слуги боялись вызвать неудовольствие хозяина и отличались завидной вышколенностью. Вы не добились бы от них ясного ответа на вопросы о том, почему они служат Гуро, где им платят лишь немногим больше, чем в других домах. У каждого имелись свои причины, и каждый предпочитал держать их при себе.
Ему редко приходилось отдавать какие-то особые распоряжения, так как все отлично изучили свои обязанности и не нуждались в понуканиях. Все работало, как раз и навсегда заведенные часы, не давая сбоев. Это высвобождало Гуро массу свободного времени. Другой бы на его месте, пожалуй, заскучал бы и стал искать развлечений на стороне, однако у него не было такой потребности. Он мог часами просиживать над своими толстыми старинными книгами или же за письменным столом, увлеченно работая над рукописями, зачастую изобилующими латинскими словами и рисунками загадочного свойства: то какой-нибудь треугольник с глазом внутри, то змея, кусающая себя за хвост, то пятиугольная звезда, заключающая в себе человеческую фигуру с раздвинутыми руками и ногами. Что все это означало? Одному Богу ведомо. А может, и не Богу вовсе…
Пасмурным воскресным днем, со всеми удобствами устроившись за столом, уставленным разноцветными пузырьками чернил, Гуро увлеченно чертил что-то на своих плотных пергаментных листах, когда в дверь раздался стук. Он поднял взгляд. Дверь отворилась, словно стоявший за нею получил мысленное позволение войти. Дворецкий, поклонившись, доложил о приходе посыльного, утверждающего, что дело его не терпит отлагательств.
– От кого посыльный? – пожелал знать Гуро, хотя предчувствие уже дало ему ответ.
– От литератора Гоголя Николая Васильевича, ваше сиятельство, – сказал дворецкий.
С недавних пор к Гоголю был приставлен человек Гуро, опытный шпик, выступающий в роли слуги Ефрема. Сам он на довольствии в жандармерии не состоял, однако жалованье имел достаточное, чтобы служить Третьему отделению верой и правдой – и за страх, и за совесть, и за деньги.
– Зови, – распорядился Гуро, делая приглашающий жест, а когда Ефрем вступил в кабинет, завершая движение таким образом, что палец его указал точное место, дальше которого заходить не следует.
Ефрем был приятен лицом, быстроглаз, улыбчив, с бровями вразлет и гладкими волосами, разделенными высоким пробором. Переломившись в пояснице, он положил на стол письмо. Вскрывая конверт, Гуро осведомился:
– Как он?
– Ночами свечи жжет, – ответствовал Ефрем. – А написанным печь топит, так что только клочки остаются.
– Что на клочках?
– Похоже на лирику. «Душа тоскует… в сердце умиленье… отрада взора и ума». Все в таком духе.
Гуро пробежал глазами письмо и положил перед собой.
– Влюбился, что ли? – спросил он.
– Так точно.
– Откуда знаешь?
– Давеча поздней ночью подпрапорщик Данилевский был у Гоголя, – стал обстоятельно рассказывать Ефрем. – Я так понял, прежде они закадычными друзьями были. Мой хозяин ему всю правду о настигшей его любви выложил. Его предмет воздыхания – фрейлина императрицы, некая Александра Росинант…
– Россет, быть может? – перебил Гуро.
– Совершенно верно, ваше сиятельство. Она самая. Россет. Гоголь ей уроки дает.
– Где?
– Вчера они у Жуковского дома занимались, – доложил Ефрем. – Эта самая фрейлина потребовала, чтобы Гоголь не знался с вами и… – не решившись закончить вслух, парень указал глазами на потолок.
«Почему они всегда смотрят вверх? – подумал Гуро. – Им следовало бы как раз опускать взгляд, это было бы ближе к истине. Глупцы, глупцы!»
– И что Гоголь? – спросил он. – Пообещал ей?
– Выходит, что да, – ответил Ефрем. – Ее условие таким было. Или я, или они, мол. Полагаю, что письмо как раз об этом, ваше сиятельство. Оно было мне вручено только недавно, потому что хозяин поздно встал после вчерашнего. Сам бледный, растрепанный, а глаза сияют. «Новая жизнь у меня началась, Ефрем», – говорит.
«Будет ему новая жизнь, а как же!» – додумал про себя Гуро.
– Возвращайся к нему, Ефрем, – произнес он вслух. – Продолжай следить. Я тобой доволен. Редко говорю такое кому-нибудь, так что цени и старайся впредь лучше прежнего.
– Не подведу, ваше сиятельство, – воскликнул слуга в низком поклоне. – Что изволите передать моему хозяину?
Поразмыслив немного, Гуро решил:
– Ничего не передавай. Скажешь, вручил лично в руки, а господин письмо повертел, бросил на стол и продолжил чтение газеты. Передай это таким образом, чтобы Гоголь понял, что мне до его персоны никакого дела нет.
– Изобразим, – пообещал Ефрем. – Мне доводилось в московском театре играть, ваше сиятельство…
– Ступай, – сухо произнес Гуро и отвернулся.
Он терпеть не мог, когда подчиненные переступали черту дозволенного.
Приблизительно час спустя он уже входил в известный дом на набережной Фонтанки, подле которого стояла вереница экипажей с понурившимися извозчиками. Господа, приехавшие в этих экипажах, ожидали в приемной, выдержанной в пышном имперском стиле, чтобы заранее подавлять визитеров и вызывать у них чувство собственной незначительности и мелочности их дел. Их могли выдерживать здесь часами. Что до Гуро, то его без всяких проволочек проводили к особому входу в кабинет графа.
Хоть и считался он здесь своим, а все равно был уверен, что взят под наблюдение и визит его будет проходить под неусыпным надзором телохранителей, которые имеют приказ применять оружие по собственному усмотрению, без специального приказа Бенкендорфа, а только если решат, что жизни его угрожает опасность. Такой порядок был заведен после третьего по счету покушения на сиятельного князя. Много недоброжелателей появилось у графа, когда он возглавил Третье отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии. Государь был без Бенкендорфа как без рук и более всего боялся потерять своего верного помощника теперь, когда чувствовал шаткость своего трона. Свою незаменимость граф доказал во время подавления недавних холерных бунтов. Эпидемия очень удачно совпала с расцветом его влияния при дворе. Как однажды пошутил Бенкендорф: «Если бы этой холеры не было, то ее стоило бы придумать». Впрочем, насколько понимал Гуро, это была не вполне шутка.
Хозяин кабинета поднялся из кресла, чтобы встретить его рукопожатием и усадить в кресло. Можно было не сомневаться, что оно установлено таким образом, чтобы находящегося в нем человека было удобно держать под прицелом. Телохранители знали свою службу. Не знали они того, что через год или два их заменят другими, потому что они слышали и видели слишком много такого, что никогда не должно было стать достоянием гласности. Такое неведение, как и любое, облегчало им жизнь.
Мужчины столкнули свои взгляды, словно пытаясь прочитать мысли друг друга, хотя давно убедились в бесплодности таких затей. Считалось, что Бенкендорфу скоро сравняется полвека, и он выглядел примерно на этот возраст. Недавно он сбрил усы, оголив лицо, и оно приобрело ту значительность, которой мог желать любой видный государственный деятель. Щегольские бакенбарды отвлекали внимание от рваной проплешины на лбу графа. Стоячий воротник мундира заставлял его держать голову высоко, не позволяя обвисать щекам. Глаза его цвета балтийской воды выглядели очень проницательными. Во время допросов у Бенкендорфа слабые духом начинали оговаривать себя, потому что им мерещилось, что он и так все про них знает.
Слушая Гуро, он сидел за столом со спиной прямой, как спинка его кресла. Когда же доклад кончился, он позволил себе наклониться вперед, переплетя пальцы холеных рук с фиолетовыми, как у покойника, ногтями.
– Что вы собираетесь предпринять, Яков Петрович? – спросил он ровным тоном, не выражающим никаких эмоций.
Было видно, что у него уже есть готовое решение, и Гуру попытался его отгадать.
– Думаю надавить на фрейлину, – сказал он. – Сдается мне, она не по своему почину вскружила Гоголю голову.
– Наш неугомонный поэт имеет на нее влияние, – подтвердил Бенкендорф, сопровождая свои слова наклоном головы. – Его инициатива. И как вы намерены оказывать давление, сударь? Какие козыри используете?
– Припугну Россет потерей места при дворе, – решил Гуро. – Это должно сработать.
– Есть средство получше.
В очередной раз Гуро почувствовал себя мальчишкой, строящим планы в присутствии взрослого. Как ни стыдно признать, Бенкендорф намного превосходил его опытом, познаниями, умом и умением плести паутины интриг.
– Какое, Александр Христофорович? – спросил Гуро почтительно.
– Не так давно Александре Россет предложение сделали, – пояснил Бенкендорф. – Николай Михайлович Смирнов желает видеть ее своею женою, невзирая на рога, которыми он вместе с нею обзаведется. Уж больно нравится ему фрейлина. Он для нее завидный жених, какого упускать нельзя. Сыграйте на этом. Предупредите нашу прыткую мадемуазель, что если возникнет скандал по поводу ее последних похождений, то Смирнов будет вынужден расторгнуть помолвку, чтобы не запятнать свое имя.
Вечером того же дня Гуро нашел Александру Россет на балу в северном крыле Зимнего дворца. Пока он пробирался к ней, многие придворные поспешили ему навстречу, чтобы засвидетельствовать свое почтение. Были и такие, которые, напротив, спешили укрыться в толпе, зная за собой провинности. Гуро пожимал руки первым и не обращал внимания на вторых. Его целью была мадемуазель Россет, и только она.
Он перехватил ее, когда она собиралась отправиться танцевать с красавцем-драгуном. Офицер звякнул шпорами и выпятил грудь, полагая, что может напугать этим незнакомца в штатском. Гуро посмотрел на него мертвым взглядом и перевел глаза на Россет, предлагая ей погасить конфликт, покуда тот не вспыхнул с полной силой. Она взяла кавалера за рукав, притянула к себе и что-то шепнула на ухо, после чего он словно бы сдулся и ретировался так поспешно, что многие смотрели ему вслед, сердясь на грубость, с которою их толкнули.
Александра Россет отдавала себе отчет, с кем имеет дело, и не стала возражать, когда Гуро предложил ей побеседовать подальше от посторонних глаз и ушей. Они уединились на крытой веранде, где подставляли разгоряченные лица ветру любители кадрилей и мазурок. Она накрыла голые плечи шалью, предложенной лакеем. Он пообещал быть кратким и сдержал слово. В конце его речи, составленной из дюжины самых простых предложений, Россет была вынуждена опереться рукою на балюстраду. Ее лицо выражало плохо скрываемый страх и рвущийся наружу гнев.
– Вы шантажист, сударь, – прошипела она. – Вам должно быть стыдно!
– Быть может, я и шантажист, – согласился Гуро невозмутимо, – зато никто не обвинит меня в блуде и разрушении супружеских уз. Поэтому вот вам мой совет: придержите свой острый язык, прекратите сверкать глазами и скажите мне, что вы все поняли.
Ноздри Россет раздулись и опали.
– Что я должна сделать? – отрывисто спросила она.
– Вот это деловой подход, – одобрил Гуро. – А делать ничего особенно не надо. Просто отмените уроки с Гоголем и гоните его прочь, если станет упорствовать. А сами наслаждайтесь жизнью далее.
Поклонившись, он оставил Александру Россет одну. Кажется, она расплакалась. Он не обернулся, чтобы проверить. Это не имело ни малейшего значения.
Глава VII
Серое осеннее небо потухало. Это был тот час, когда учреждения заканчивали работу и весь чиновный народ, одуревший от скрипения перьев, выбирался на городские улицы: кто для того, чтобы отправиться в театр с супругою, кто – полюбоваться дамскими шляпками и башмачками (а заодно и тем, что находится между ними), кто спешит в трактир или лавку, заботясь в первую очередь о хлебе насущном, а иные направляются домой, к родственникам, к приятелям, за карточные столы, затянутые табачным дымом, к винным бутылкам и самоварам, к молоденьким любовницам и старым тетушкам, что все обещают, но никак не упомянут в своих завещаниях. Когда оказываешься в подобном вечернем столпотворении, то непременно услышишь обрывок анекдота про какую-нибудь кошку с обрубленным хвостом, заметишь развязавшийся шнурок и спадающую галошу, а при большом увлечении этими и другими сценками жизни зазеваешься как раз под окном, из которого выбросили всякую дрянь, и окончание прогулки проводишь в очищении верхнего платья от семечковой шелухи и рыбьих косточек.
Обыкновенно Гоголь в такие сумеречные часы любил остановиться где-нибудь в тени и следить за прохожими, запоминая разболтанную походку подвыпившего господина, пропаленную рогожу фонарщика, сочные выражения извозчиков. Но сегодня он просто брел куда глаза глядят и совершенно не понимал, где находится и что делать дальше. Предмет его тайных вздыханий Александра Осиповна Россет нанесла ему удар ножом прямо в сердце. Он был смертельно ранен, он умирал.
Явившись на занятия с нею, он застал там не ее саму, а носатую девицу, сунувшую ему записку из десяти строк. Там говорилось, что уроки его скучны и бесполезны, повести его надоели, а сам он не годится в преподаватели и позволяет себе слишком нескромные взгляды, чтобы порядочная женщина рисковала оставаться с ним наедине. Никак не называя ни Гоголя, ни себя и даже не подписав послание, Россет требовала, чтобы он оставил ее в покое и впредь никогда не искал встреч с нею, поскольку она его больше знать не знает и знать не желает. Вот и все. Конец.
Конец! Это слово постоянно вспыхивало в мозгу Гоголя, о чем бы он ни пытался думать. Все кончено. Нечего больше ждать, не к чему стремиться, незачем жить.
Душа его рвалась прочь из тела. С погасшим взором, ничего не видя, не слыша, не чувствуя, брел он все дальше и дальше, понятия не имея, куда и когда свернет в следующий раз. На одном перекрестке он чуть не угодил под пролетку, на другом к нему привязался пьяный буян, но, не встретив ни отпора, ни страха, отправился искать новую жертву. Гоголь тотчас забыл о его существовании. Он попытался вспомнить, ел ли что-нибудь с утра, но не сумел. Домой он вернулся мокрый, бледный, с ввалившимися щеками и без шапки. Ефрем, принявший у него одежду, спросил, будет ли хозяин ужинать. Ничего не ответив, Гоголь заперся в своих комнатах и крикнул оттуда, чтобы его не беспокоили.
Половину ночи он просидел одетый на кровати, потом лег, затянув на постель грязные сапоги, однако не помнил, чтобы спал. Если бы кто-то увидел его поутру, когда он вновь принял сидячую позу, взявшись за голову, то решил бы, что имеет дело с помешанным, лунатиком или пьяницею, разрушившим себя водкой. Ефрем настойчиво звал его завтракать, он в ответ бросил сапогом в дверь, чтобы от него отвязались. Ему ничего не хотелось. Он не мог жить и не мог умереть. Это состояние было для него ужаснейшею из всех пыток.
За дверью послышались громкие голоса и возня. Гоголь встал и выглянул из комнаты. Выяснилось, что к нему явился Плетнев, а Ефрем, спавший прямо в маленькой прихожей, делает отчаянные попытки не пускать его дальше.
– Хозяин велел его не беспокоить, – твердил он, пятясь от напирающего визитера. – Что вам надобно, барин?
– Пошел прочь, болван! – говорил Плетнев. – Это не твоего ума дело!
– Входите, Петр Александрович, – пригласил Гоголь сипло. – Ефрем, прими пальто.
Заведя гостя к себе, он отворил окно, чтобы выгнать застоявшийся воздух, и извинился за беспорядок. Плетнев сел и без подготовки заговорил сразу про отказ Александры Осиповны. Гоголь заявил, что ничего не желает о ней слышать. Его губы прыгали.
– И все-таки выслушайте, голубчик, – настаивал Плетнев. – Это многое прояснит. Не по своей воле бедняжка оскорбила вас.
– Бедняжка? Откуда вам знать, что произошло?
– Вы, Николай Васильевич, бросили скомканную записку Россет себе под ноги. Слуга смекнул по вашему виду, что дело неладное, и сохранил записку для меня. И вот я здесь.
– С утешениями? – горько спросил Гоголь. – Я в них не нуждаюсь, сударь.
– С объяснениями, а не с утешениями, мой друг. Вы должны знать подоплеку случившегося. Известно ли вам, что позавчера вечером с Александрой Осиповной имел секретную беседу верный подручный Бенкендорфа.
– Вы про Гуро говорите?
– Про него самого, – подтвердил Плетнев. – Негодяй явился на бал, отвел мадемуазель Россет в сторону и наговорил ей такого, что она вернулась в залу как неживая и вскорости вынуждена была покинуть общество. И уже на следующий день злополучное письмо с отказом от ваших услуг. Улавливаете связь?
Гоголь в порыве бешенства дернул себя за концы волос.
– Ах, вот оно что! Да я этого мерзавца…
– Тс-с! – Плетнев предостерегающе приложил палец к губам. – В наши времена и стены имеют уши. Не бросайтесь угрозами, мой друг. Тем более теми, которые вы не в состоянии осуществить.
Глаза Гоголя зажглись мрачным огнем.
– Нет, я не безумец, чтобы вызывать его на дуэль или строить какие-либо еще несбыточные планы. Я знаю, как поступлю. Я сделаю то, что причинит ему максимальный вред.
– Говорите тише, Николай Васильевич! – снова предупредил Плетнев, опасливо косясь на дверь.
Гоголь приблизился и жарко заговорил ему в самое ухо:
– Отныне я посвящу всего себя Свету, Петр Александрович. Впредь никаких колебаний! Мое перо, мой язык, мой ум – все мои способности обращу я против темной силы. Это станет ударом в сердце для Якова Петровича, ха-ха! Ведь он так желал переманить меня в свой стан! Его ожидает неприятный сюрприз. И вот еще что…
– Что? – быстро спросил Плетнев, обрадованный таким неожиданным поворотом.
Гоголь отошел и сел на диван, проведя по лицу рукою, как будто снимая невидимую паутину.
– Передайте Александре Осиповне, что я благодарен ей, – заговорил он монотонно. – Полагал я, что стану учить ее, а урок преподнесла она мне. Памятный урок! Не доверяй женщинам! Не верь их сладким речам и взорам, не обольщайся надеждами. Потому они так часто опускают ресницы, чтобы мы, мужчины, не прочитали правды в их глазах. Ведь правда их – ложь. Но довольно! Меня они больше не обманут. Ни одна из них.
Поразмыслив, Плетнев решил не переубеждать Гоголя. Главное, что цель, к которой стремилось Братство, достигнута. Отныне Николай Васильевич на их стороне. Целиком и полностью. Окончательно. Бесповоротно.
Поговорив с Гоголем еще немного, он попрощался и покинул сие царство разбитых грез. Но недолго пустовала квартира. Не прошло и получаса после визита Плетнева, как явился новый гость. И кто бы вы думали? Ну конечно! Яков Петрович Гуро собственной персоной.
– Вы, верно, пришли посмеяться надо мной, милостивый государь, – проскрежетал Гоголь, обратив на него покрасневшие глаза, проглядывающие сквозь упавшие на лицо волосы. – Довольны? А теперь извольте покинуть меня и забыть дорогу в мой дом.
– Сколько патетики, сколько драматизма! – воскликнул Гуро, беззвучно хлопая в ладоши, для чего ему пришлось привесить трость на запястье одной руки. – Но я, право же, не понимаю, чем вызвано ваше озлобленное настроение. Чем я вам не угодил, голубчик?
– Я вам не голубчик! – отрезал Гоголь. – Отношения между нами закончены. Не желаю вас больше видеть и слышать.
– Это касается только меня? Или также относится к лицу, от имени которого я выступаю?
– Я не боюсь ни вас, ни графа Бенкендорфа, ясно вам? Так и передайте его сиятельству. За мной нет никаких преступлений, чтобы пугать меня жандармерией.
Гуро медленно покачал головой, как бы выражая печаль по поводу столь неразумного поведения визави. Он не сел и не оставил плащ на вешалке в прихожей, и с ног его натекло. Снятые перчатки торчали из карманов. На пальце сверкал рубин.
– Никто вас жандармерией и не пугает, Николай Васильевич, – произнес он. – Есть вещи куда более страшные в этом подлунном мире. Кому, как не вам, знать? Вы собственными глазами видели темные силы в действии.
– Вы и есть темная сила! – заявил Гоголь, выставив указательный палец.
– Увы, нет. – Гуро развел руками. – Однако я близко знаком с нею. И умею передавать просьбы, которые она исполняет.
– Довольно напускать тут мистического туману, сударь! Вы совершили подлый поступок, так не прикрывайтесь же мнимыми силами. Уходите и знайте, что с этого дня я всегда и во всем буду на противной вам стороне. Ничто не в силах изменить этого моего решения.
– Как знать, как знать, Николай Васильевич. Все может еще обернуться неожиданным образом, и броситесь вы тогда искать у меня защиты.