Читать книгу Биология идей (Петр Сойфер) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Биология идей
Биология идей
Оценить:

5

Полная версия:

Биология идей

Дальше она размножалась сама, и механизм размножения у неё оказался почти биологическим. Получивший открытку чувствует себя обязанным ответить, и на следующий год адресат превращается в отправителя. В 1976 году социологи Филлип Кунц и Майкл Вулкотт проверили силу этого механизма: разослали рождественские открытки нескольким сотням совершенно незнакомых людей и стали ждать [7]. Примерно каждый пятый прислал ответ, некоторые — с подробным рассказом о своей семье, хотя понятия не имели, кто им пишет. Открытка размножается через чувство долга так же надёжно, как вирус через рукопожатие.

Есть у неё и обмен веществ: бумага, марки, вечер, проведённый за подписыванием конвертов. Есть и гомеостаз — список адресатов, годами хранимый в каждой семье. Кто не прислал открытку два года подряд, из списка выпадает, а кто прислал неожиданно, попадает в него. Есть наследственность: дети подписывают открытки вместе с родителями, а потом заводят собственные списки. В одних только Соединённых Штатах каждый декабрь по-прежнему отправляют сотни миллионов открыток, хотя то же поздравление можно бесплатно и мгновенно послать с телефона.

Цифровая среда, конечно, давит на этот вид. Молодые семьи шлют открытки всё реже, и производители жалуются на падение продаж. Но идея приспосабливается так же, как приспосабливались до неё другие: появились открытки с семейной фотографией, напечатанные через приложение, рассылки с видеопоздравлением, сайты, где можно выбрать рисунок и отправить его по электронной почте. Мембрана меняется у нас на глазах. А ядро, ради которого Коул когда-то обратился к художнику, — раз в год напомнить о себе людям, которых давно не видел, — остаётся прежним.

Шейкеры: вид без потомства

Один пункт этого списка лучше всего виден на примере, где он перестал работать. В 1774 году из Англии в Америку приплыла небольшая группа верующих во главе с дочерью кузнеца Энн Ли. Их прозвали шейкерами, «трясунами», за экстатические танцы во время службы. Учение требовало общности имущества, равенства мужчин и женщин и полного безбрачия. В шейкерских домах было два входа и две лестницы, мужская и женская, чтобы братья и сёстры даже не сталкивались на ступенях.

У общины, отказавшейся от детей, оставался лишь один способ размножения — через чужие головы. Шейкеры принимали обращённых взрослых, а ещё брали на воспитание сирот, часть которых оставалась в общине навсегда. Пока Америку сотрясали религиозные пробуждения, такой способ работал: в середине XIX века в десятках поселений жили, по разным оценкам, от четырёх до шести тысяч человек [8]. Потом волна обращений спала, сирот стало опекать государство, и приток новых носителей иссяк. Поселения закрывались одно за другим. После смерти сестры Фрэнсис Карр в 2017 году в последней действующей общине, в Саббатдей-Лейк в штате Мэн, осталось двое верующих.

Биолог назвал бы такой вид целиком зависимым от горизонтальной передачи. Любая идея распространяется двумя путями: от родителей к детям и от соседа к соседу. Большинство религий пользуется обоими сразу и потому так устойчиво. Шейкеры добровольно отказались от первого пути и оказались во власти второго.

И всё же что-то от них осталось. Шейкерская мебель, простая до аскезы, стоит в музеях и давно стала стилем, который продают и копируют. В 1848 году шейкер Джозеф Брэкетт сочинил танцевальную песню «Simple Gifts», «Простые дары». Спустя столетие Аарон Копленд вставил её мелодию в балет «Весна в Аппалачах» (1944), и теперь её знают миллионы людей, никогда не слышавших об Энн Ли. Вера почти угасла, а её стул и её песня продолжают жить сами по себе. К этой странной форме жизни — мембране, пережившей ядро, — мы вернёмся в главе о рудиментах.

Совпадение слишком полное, чтобы быть случайным. Но полнота совпадения ещё не доказательство. Прежде чем строить на этой метафоре целую книгу, честно спросим: где она ломается?

Где метафора ломается

Первое различие: у идеи нет собственного тела. Клетка носит свой геном в себе. Идея живёт взаймы — в нейронах, на глиняных табличках, на серверах. Уберите все головы и все носители, и идея исчезнет. Бактерию же можно пересадить в новую среду, и она продолжит себя сама. Идея — вечный квартирант. Она ближе к вирусу, которому для размножения нужна чужая клетка, чем к самостоятельному организму.

Второе различие глубже. Живая природа, как её описал Дарвин, не передаёт потомству приобретённый опыт. Кузнец всю жизнь наращивает мышцы, но его сыну сила по наследству не достаётся. Наследуются случайные изменения, а среда лишь отсеивает удачные. До Дарвина думали иначе. Жан-Батист Ламарк полагал, что жираф вытягивает шею, дотягиваясь до листьев, и передаёт удлинённую шею детям. Для животных Ламарк ошибся. Для идей он прав.

Идея наследует именно приобретённое. То, что одно поколение выстрадало, додумало и проверило, оно сознательно передаёт следующему — в книгах, уставах, школах. Открытие не нужно совершать заново: оно уже встроено в наследство. Поэтому идеи эволюционируют скорее по Ламарку, чем по Дарвину, и несравнимо быстрее живой природы. Биологический вид ждёт полезной мутации тысячи поколений. Идее порой хватает одного удачного трактата.

Хороший пример такого наследования стоит на кухонной полке многих американских семей. В 1931 году овдовевшая Ирма Ромбауэр из Сент-Луиса на собственные деньги издала три тысячи экземпляров поваренной книги «The Joy of Cooking» — «Радость кулинарии» [9]. Позже к работе присоединилась её дочь Марион, а затем и внук Итан. Каждое новое издание вбирало опыт предыдущего: читатели присылали письма, авторы исправляли ошибки, добавляли рецепты для холодильника, а потом и для микроволновки, выбрасывали устаревшие. Опыт одного поколения напрямую входил в наследство следующего. В 1997 году издательство поручило книгу профессиональным редакторам, и те переписали её почти целиком. Читатели возмутились, и в 2006 году семья выпустила юбилейное издание, вернув многое из прежнего текста. Биологический вид ждал бы такой правки тысячи поколений. Книге хватило девяти лет и вороха писем от недовольных читателей.

Третье различие самое неудобное. У природы нет конструктора. Никто не задумывал глаз, крыло или сердце: их отлил слепой перебор вариантов за миллионы лет. У идей конструкторы есть, и у них есть имена. Апостол Павел достраивал христианство в письмах к общинам. Лютер обнародовал свои тезисы. Маркетолог придумывает бренду легенду, политтехнолог — партии врага. Идея умеет эволюционировать и сама, вслепую, но рядом с ней почти всегда стоит кто-то, кто подталкивает её сознательно.

Как выглядит такой конструктор за работой, показывает одно воскресенье в Нью-Йорке. В конце 1920-х годов американские табачные компании столкнулись с препятствием: курящая на улице женщина считалась неприличной, и половина рынка оставалась закрытой. Компания American Tobacco обратилась к Эдварду Бернейсу — племяннику Зигмунда Фрейда и одному из основателей профессии, сегодня называемой связями с общественностью [10]. Бернейс не стал рекламировать сигареты. Он поменял их мембрану. 31 марта 1929 года, во время пасхального шествия по Пятой авеню, несколько молодых женщин по условленному сигналу закурили на глазах у фотографов. Газетам заранее подсказали слова для заголовков: это не сигареты, а «факелы свободы».

На языке нашей книги произошло следующее. Товар, упиравшийся в запрет на оси Норм, пересадили на ось Статуса и подключили к самой сильной общественной идее момента — женской эмансипации. Слепой эволюции на такой пересадочный ход понадобились бы десятилетия. Человеку с планом хватило одного утра.

Мемы: попытка, которая не прижилась

Книга о живых идеях не первая попытка такого рода, и честнее сразу сказать, чем кончилась предыдущая. В 1976 году британский биолог Ричард Докинз закончил книгу «Эгоистичный ген» [11] небольшой главой о культуре. По его мысли, мелодии, фразы, мода на одежду и способы лепить горшки копируются из головы в голову подобно генам. Для таких единиц Докинз придумал слово «мем», сократив греческое mimeme, «подражание», так чтобы оно созвучало с «геном».

Идея оказалась заразительной. В 1990-е годы вокруг неё выросло целое направление — меметика, а в 1997 году появился электронный Journal of Memetics. В 2005 году журнал закрылся. Меметике так и не удалось ответить на два простых вопроса, заданных критиками с самого начала [12]. Что именно считать единицей — слово, фразу, целую религию? И каким образом мем копируется, если два человека, услышав одну и ту же проповедь, уносят домой совершенно разные мысли? У гена есть точная длина и механизм удвоения. У мема не нашлось ни того ни другого.

Зато само слово выжило и процвело — правда, совсем в другом смысле. Сегодня «мемом» называют смешную картинку с подписью, и большинство тех, кто употребляет это слово, никогда не слышали о Докинзе. Трудно придумать лучшую иллюстрацию того, как идея меняет мембрану и теряет автора.

Как живёт мем в новом смысле слова, показывает одна песня. В 1987 году британский певец Рик Эстли выпустил танцевальный хит «Never Gonna Give You Up». Хит отзвучал, певец через несколько лет ушёл со сцены. А в 2007 году на интернет-форумах появилась шутка: пользователю обещали ссылку на долгожданный трейлер или важную новость, а открывался клип Эстли. Розыгрыш назвали рикроллом.

Шутка размножалась с поразительной силой, потому что каждый обманутый тут же хотел обмануть другого. Её подсовывали в студенческие рефераты, в объявления на стадионах, в выступления политиков. В 2008 году Эстли вышел на сцену парада в честь Дня благодарения в Нью-Йорке и спел песню вживую посреди чужого номера — розыгрыш разыграл сам себя. В 2021 году клип перешагнул миллиард просмотров на YouTube.

Песня, ради которой когда-то покупали пластинки, превратилась в нечто совсем другое: в знак, понятный миллионам, в игру, правила которой передают друг другу школьники, никогда не слышавшие о танцевальной музыке восьмидесятых. Певец, поначалу смущённый, потом принял правила и сам стал шутить на эту тему. Мелодия осталась той же, а работа, которую она выполняет, сменилась полностью.

Песня живёт в новой нише уже дольше, чем жила в старой.

Эта книга идёт другим путём. Меметика искала в идее ген — единицу копирования. Нас интересует организм целиком и его отношения с хозяином: что идея даёт носителю, чем за это берёт и к каким его потребностям прикрепляется. Вопрос, сколько букв в единице смысла, нам не нужен. Нужен другой: почему одни убеждения переживают империи, а другие умирают вместе со своим автором.

Зачем метафора, если она дырявая

Читатель вправе спросить: если различий так много, не рассыпается ли весь замысел? Нет, и вот почему.

Наука вообще движется на дырявых метафорах. Атом сравнивали с планетной системой: электроны-планеты вокруг ядра-солнца. Сравнение неверно почти во всём, электрон не шарик и по орбите не бегает. Но именно эта картинка помогла нескольким поколениям физиков нащупать строение вещества, прежде чем её сменили более точной. Хорошая метафора — не портрет, а строительные леса. Они стоят, пока помогают возводить здание, а потом их разбирают.

С медициной произошло то же самое. В 1628 году английский врач Уильям Гарвей опубликовал небольшую книгу о движении сердца и крови [13]. До него врачи полторы тысячи лет верили Галену: кровь создаётся в печени и расходуется тканями, как вода в оросительных каналах. Гарвей посчитал, сколько крови сердце выталкивает за час, и получил вес, во много раз превышающий вес человека. Такое количество нельзя создавать заново, значит, кровь ходит по кругу, а сердце гонит её, словно насос. Век механики с его водяными насосами подсказал образ, и образ перевернул медицину. Но в 1981 году канадские исследователи во главе с Адольфо де Больдом обнаружили, что предсердия выделяют гормон, заставляющий почки выводить соль и воду [14]. Сердце оказалось ещё и железой. Сравнение с насосом не стало от этого ложным. Оно просто оказалось неполным — как и любая хорошая метафора.

Метафора живой идеи ценна тем, что заставляет задавать правильные вопросы. Встретив новое учение, диету или движение, мы перестаём спрашивать только «правда это или ложь». Мы спрашиваем иначе. Чем оно питается? Как размножается? Что делает с теми, кто решил уйти? Симбионт оно человеку или паразит? Эти вопросы одинаково хорошо работают и для древнего культа, и для вчерашнего стартапа, а вопрос об истинности часто уводит в сторону.

Поэтому с самого начала важно помнить о границах. Идея — квартирант без собственного тела. Она наследует приобретённое, как ошибочно думал Ламарк о животных. И за её спиной нередко стоит сознательный конструктор. Держа в уме эти три поправки, мы избежим соблазна, погубившего немало красивых теорий: принять метафору за саму реальность. Сердце не насос, атом не солнечная система, идея не зверь. Но, рассматривая её как зверя, мы увидим то, чего иначе не разглядеть.

А теперь, вооружившись метафорой и зная её пределы, вскроем идею и посмотрим, из чего она сделана. У всякой клетки есть ядро, мембрана и защита. У идеи тоже.



Глава 2. Клетка смысла

В Книге Чисел есть короткий и страшный эпизод. Сыны Израилевы находятся в пустыне, и в субботний день один человек собирает дрова. Его приводят к Моисею, держат под стражей, пока не придёт ответ свыше, а затем всё общество выводит его за стан и побивает камнями. Человек не убил, не украл, не поклонился чужому богу. Он собирал хворост.

Современному читателю этот эпизод кажется чудовищным. Но если смотреть на него глазами биолога, перед нами почти учебная картина. Есть идея — седьмой день отдыха. Есть объяснение, почему её нужно соблюдать. И есть механизм, уничтожающий нарушителя. Три слоя, три функции. Именно из этих трёх слоёв, как я попытаюсь показать, состоит любая идея, будь то заповедь, диета или политическая программа.

Три слоя клетки

Живая клетка устроена сложно, но для наших целей хватит грубой схемы. В центре — ядро, где хранится генетическая программа — инструкция ко всему, что клетка умеет. Снаружи — мембрана, тонкая оболочка, отделяющая клетку от мира. Мембрана избирательна: одно впускает, другое не пропускает, и через неё клетка общается со средой. И есть защита — у отдельной клетки это её собственные средства борьбы с чужим, у многоклеточного организма целая иммунная система.

У идеи те же три слоя.

Ядро — это то, что идея реально делает для человека. Не то, что она о себе говорит, а то, что происходит на самом деле: она успокаивает, даёт распорядок, отделяет своих от чужих, помогает пережить горе. Ядро обычно невидимо для самого носителя: человек редко может объяснить, что именно даёт ему вера или ритуал, но отчётливо чувствует пустоту, когда их лишается.

Мембрана — это язык, на котором идея объясняет свою пользу. «Так велели боги». «Так завещали предки». «Так требует разум». «Так показали исследования». Мембрана обращена к миру, и поэтому она первой чувствует, как мир меняется. Она же меняется быстрее всего.

Иммунитет — это то, как идея обходится с отступниками. Камни за стеной стана, отлучение, костёр, увольнение, бойкот, молчаливое исключение из компании. Иммунная система работает не на истину, а на сохранение организма. Ей неважно, прав ли нарушитель. Важно, что он чужой.

Суббота: одно ядро, много мембран

Проследим судьбу одной идеи через все три слоя. Возьмём субботу — пожалуй, самую успешную социальную технологию в истории.

Ядро субботы просто: человеку и обществу нужен ритм, в котором труд прерывается отдыхом. Без паузы человек изнашивается, а община распадается на отдельных работников, у которых нет времени друг на друга. Седьмой день останавливает производство и собирает семью и общину за одним столом.

Любопытно, что уже сама Тора даёт этому ядру две разные мембраны. В Книге Исхода суббота объясняется сотворением мира: Бог творил шесть дней, а в седьмой почил. Во Второзаконии объяснение другое: помни, что ты был рабом в Египте, — дай отдых и рабу своему, и рабыне, и волу. Первая мембрана космическая, вторая социальная. Ядро одно, а язык его оправдания меняется даже внутри одного священного текста.

Теперь посмотрим, что происходит дальше. Римские интеллектуалы видели в еврейской субботе чистое расточительство. Сенека, если верить Августину, сетовал, что этот народ теряет в праздности седьмую часть жизни. Тацит списывал обычай на лень. Римская мембрана — практическая польза, эффективность — не находила для субботы оправдания. Но ядро оказалось сильнее чужой мембраны. Христианство унесло ритм седьмого дня в империю, перенеся его на воскресенье. В 321 году император Константин запретил по воскресеньям работу городских судей и ремесленников. Мембрана сменилась с ветхозаветной на христианскую, а ядро уцелело.

Следующая пересборка случилась в индустриальную эпоху. Фабрика XIX века не знала ни субботы, ни воскресенья в старом смысле, и рабочее движение заново отвоёвывало день отдыха — теперь уже на языке профсоюзов и прав трудящихся. В 1926 году Генри Форд ввёл на своих заводах пятидневную рабочую неделю и объяснял это не заповедью, а производительностью и потребительским спросом: отдохнувший рабочий лучше работает и больше покупает. Теперь мембрана экономическая.

А в XXI веке ядро снова меняет костюм. Появляется «цифровой шаббат»: менеджеры технологических компаний на сутки отключают телефоны, и движение за «день без гаджетов» выпускает собственные манифесты. Объяснение — уже не Бог, не профсоюз и не производительность, а выгорание, нервная система и дофамин. Четвёртая мембрана за три тысячи лет. Ядро прежнее: остановиться и побыть со своими.

Похожую череду мембран прошёл и обычай давать себе обещания на Новый год. Вавилоняне на весеннем новогоднем празднике обещали богам вернуть долги и взятые взаймы вещи. Римляне в январе приносили клятвы Янусу, двуликому богу, смотрящему и в прошлое, и в будущее. В XVIII веке основатель методизма Джон Уэсли ввёл ночные службы обновления завета: в новогоднюю ночь верующие вспоминали прожитый год и заново посвящали себя Богу. Сегодня тот же обычай звучит совсем буднично: с понедельника — в спортзал, бросить курить, выучить испанский. Боги, Бог и завет ушли, а ядро осталось — потребность провести черту и начать с чистого листа. Психологи называют это эффектом нового начала: люди чаще берутся за перемены после любой вехи — Нового года, дня рождения, даже обычного понедельника [15].

Иногда смену мембраны видит при жизни сам основатель идеи — и приходит в ужас. В 1908 году американка Анна Джарвис устроила в церкви своего городка службу в память о матери, и её идея дня матери быстро разошлась по стране. В 1914 году президент Вильсон сделал второе воскресенье мая официальным праздником. Но главными его участниками вскоре стали цветочники, кондитеры и производители открыток. Джарвис возненавидела то, что создала. Она судилась, писала гневные письма, призывала бойкотировать гвоздики, а в 1925 году её арестовали за срыв собрания, на котором продавали эти цветы. Праздник вернуть ей не удалось. Ядро — благодарность матери — уцелело, но мембрану у него отняли другие, и эта новая мембрана оказалась куда заразительнее.

Если приложить эту схему к собственной жизни, окажется, что почти у каждой семейной традиции есть ядро и сменная мембрана. Воскресный обед у бабушки когда-то объясняли церковным днём, потом привычкой, теперь — тем, что «иначе вообще не видимся». Объяснения меняются, а ядро остаётся прежним: раз в неделю собраться за одним столом.

Эрув: как идея договаривается с городом

Мембрана меняется не только со сменой эпох. Она тонко подстраивается под повседневную жизнь носителей — так, чтобы ядро оставалось нетронутым, а соблюдение не превращалось в невыносимую ношу.

Еврейский закон запрещает в субботу переносить предметы из частного владения в общественное. Дословное соблюдение этого правила в городе означало бы, что нельзя донести до синагоги ключ от дома, а молодой матери — вывезти коляску с ребёнком. Ещё в античности мудрецы нашли выход, и ему посвящён целый трактат Талмуда. Если обнести квартал символической оградой, всё пространство внутри считается одним общим двором. Такую ограду называют эрувом. Сегодня это чаще всего тонкая проволока, натянутая между фонарными столбами. Прохожие в Иерусалиме, Лондоне или Нью-Йорке проходят под ней, не подозревая, что идут по чьему-то двору.

Рядом с эрувом стоит целый набор подобных решений. Субботний лифт сам останавливается на каждом этаже, чтобы никому не пришлось нажимать кнопку. Таймер заранее включает и выключает свет. Внешнему наблюдателю всё это может показаться хитростью или буквоедством. Биолог увидит другое: мембрану, век за веком подгоняемую к новой среде — к городу, электричеству, многоэтажным домам. Идея договаривается с миром о форме, чтобы не пришлось договариваться о сути. В пятницу вечером семья всё так же садится за стол, и телефоны молчат.

Когда пытаются убить ядро

Стоит взглянуть и на обратный опыт — когда реформаторы пытались уничтожить не мембрану, а само ядро.

Французская революция в 1793 году отменила семидневную неделю вместе с христианским календарём. Вместо неё ввели декаду: десять дней, из которых отдыхали только в последний. Новая мембрана была безупречно рациональной, десятичной, как метр и килограмм. Но люди теперь отдыхали реже, и это не понравилось ни крестьянам, ни рабочим. Наполеон вернул прежний календарь, и декада тихо умерла.

Вторая попытка, уже в мировом масштабе, случилась в XX веке. Реформаторы календаря давно мечтали о вечном календаре, в котором каждое число из года в год приходится на один и тот же день недели. Для этого требовалось вынуть из недельного счёта один день в году, а в високосный год два: такие «пустые дни» не принадлежали бы ни к одной неделе. В 1930 году американка Элизабет Акелис основала Ассоциацию всемирного календаря и четверть века добивалась его принятия. В 1955 году проект дошёл до Экономического и социального совета ООН [16]. Против выступили иудеи, адвентисты седьмого дня и многие христианские церкви. После каждого «пустого дня» суббота и воскресенье сдвигались бы относительно древнего семидневного счёта, и через год святой день пришёлся бы на обычный рабочий день. Правительство США заявило, что не поддержит реформу без широкого согласия, и проект отложили. Арифметически безупречная мембрана разбилась о ритм, текущий без перерывов по крайней мере с римских времён.

Третья попытка выглядела куда скромнее и закончилась гораздо быстрее. Американский День благодарения считает своим началом осенний пир 1621 года, когда переселенцы из Плимута разделили урожай с индейцами вампаноаг. Общенациональным праздником он стал лишь через двести с лишним лет. Издательница женского журнала Сара Джозефа Хейл семнадцать лет писала губернаторам и президентам, и в 1863 году, в разгар Гражданской войны, Линкольн объявил последний четверг ноября днём благодарения [17]. Мембрана сменилась: из праздника урожая получился праздник единства расколотой страны.

В 1939 году ноябрь выпал на редкость длинным, с пятью четвергами, и последний пришёлся на тридцатое число. Торговцы испугались, что сезон рождественских покупок окажется слишком коротким, и президент Франклин Рузвельт перенёс праздник на неделю раньше. Ничего священного в дате не было: ни Библия, ни Конституция её не упоминают. И всё же страна взбунтовалась. Часть штатов подчинилась, часть отказалась, а Техас на всякий случай отпраздновал оба четверга. Студенческие футбольные матчи, назначенные на традиционный день, оказались не в праздник, семьи из разных штатов не могли договориться, когда собираться. Газеты окрестили новинку «Франксгивингом».

Через два года Конгресс сдался и закрепил праздник за четвёртым четвергом ноября — компромиссом между торговцами и привычкой. Никто не посягал ни на индейку, ни на благодарственную молитву, ни на семейный стол. Перенесли только день, и этого оказалось достаточно, чтобы иммунная система праздника отреагировала по всей стране. Рутина, связанная с семейным сбором, — кто к кому едет, кто печёт тыквенный пирог, когда покупать билеты, — оказалась частью ядра.

Сегодня мембрана Дня благодарения снова почти неузнаваема. Пилигримов вспоминают разве что в школьных спектаклях, вместо молитвы смотрят парад и футбольный матч, а следующая за праздником пятница давно превратилась в день скидок. Миллионы американцев при этом по-прежнему проводят в дороге самые загруженные дни года, лишь бы оказаться за одним столом с родителями. Спорят о меню, о политике, о том, чья очередь мыть посуду. Не спорят только о том, собираться ли вообще.

Из этих историй вырастает одна мысль, важная для всей книги. Мембрану можно сменить почти любую — и с богословской на экономическую, и с экономической на неврологическую. А вот ядро, опирающееся на глубокую человеческую потребность, уничтожить очень трудно. Оно сопротивляется, как живое, потому что держится на рецепторах старше любого календаря.

bannerbanner