
Полная версия:
Долгая извилистая дорога к Богу
– Ну что, хороший сон, – сказал он, – должны освободить, мне кажется.
Но петля из тумана не давала уверенности.
Через час меня вызвали и повезли в здание суда. Судья быстро что-то прочитала и ушла на вынесение приговора.
Ее не было очень долго, часа два или три.
Когда она вышла из совещательной комнаты, быстро начала что-то говорить, но я не услышал. Только услышал: «Пять лет лишения свободы в колонии строгого режима». Не понимая, что происходит, тем не менее я не держал зла на судью. Я коротко рассказал адвокату этот сон.
Она была поражена и сказала, что это не сон, а видение, и добавила, что, спросила у судьи, почему она не написала свое особое мнение. На что она ответила, что хотела работать судьей, а так она была бы уволена. Ей очень нравилось работать судьей. Это жизнь человека, пока он в теле. Каждый выбирает для себя.
Вернувшись в промзону от адвоката, рассказал Марату все эти детали.
– Без обиды, Петя, но я не очень верил, когда ты рассказывал, что ни за что. Но это, конечно, мрак.
– Да, какие обиды? – сказал я. – Было видно, что ты не веришь.
– А что, доказывать, что ли? Тут все говорят, что они ни за что.
– Все нормально, Марат.
– Слушай, Петя, твой начальник отряда уволился, хохол этот, который подставил тебе ногу с «химией». Может быть, попробуешь с новеньким?
Да, не хотел я разговаривать на эту тему, а Марат поймет, что я что-то скрываю Ладно, не хотел, но придется.
– Не хочу скрывать от тебя, но только между нами. Начну издалека, не перебивай.
Четырнадцать лет тому назад моего подельника по первому сроку пригласила какая-то стюардесса вместе встретить Новый год, 1973-й. Так как это было тридцать первого декабря, середина дня, времени у меня было мало, чтобы куда-то идти. И когда он предложил мне пойти с ним, я согласился.
– Только у меня нет половины, – сказал я.
– Петя, тебе ли говорить? – ответил приятель. – Может, там и подцепишь.
В итоге мы набрали разных бутылок и прочего и подошли к девяти вечера.
Там уже было две пары: приятель с подружкой, плюс еще одна. Я хотел свалить, но все стали убеждать: напрасно, мол, не уходи. И тут – звонок в дверь, хозяйка квартиры говорит:
– Моя подруга пришла. – И пошла открывать.
Пришла ее подружка, лет двадцати, а с ней фраер молодой, лет семнадцать-восемнадцать на вид. Такой шустрый, разговорчивый, симпатичный. Оказывается, он был мастером спорта по прыжкам в воду.
И как-то быстро он освоился и начал с апломбом рассказывать, какой он прыгун.
Кто-то танцует здесь же, в комнате, слушает с рядом сидящим: он что-то рассказывает. А девчушка его сидит и скучает.
Видимо, ее уже замучили все эти рассказы про прыжки.
В общем, пожалел я ее.
Пригласил на танец, но прежде спросил у прыгуна разрешение. Ну, он такой красивый шатен, еще мастер спорта…
Да пожалуйста, говорит, и махнул рукой. Я этот жест понял, как мне показалось: делай с ней, что хочешь… А сам трещит, как заведенный. Да, потанцевали мы с ней. Так, минут пять-семь – и в пустую комнату. Она ложится поперек кровати. Нет, думаю, я брюки снимать не буду. И вдруг несколько ударов в дверь.
Она быстренько села Я спокойно открываю дверь, он ворвался:
– Что это вы тут закрылись?
А я говорю, что даже и не заметил, что она закрыта:
– Просто разговаривали, а ты что подумал?
– Да ничего! – взвизгнул он и вышел с ней из комнаты.
Я попрощался со всеми и ушел.
Так вот, Марат, это был он.
– Вот это номер! – проговорил обалдевший Марат.
– Понимаешь, он же вызвал меня и спрашивает: а кто еще работал с моим подельником? Я даже не понял, к чему он это спрашивает.
Потом вспомнил фамилию его, ну и попал, думаю. Но вроде и нет, не узнал он меня.
Я там одет был выше крыши, голова не лысая, как сейчас, да и столько лет. Но и не начальник он, Марат, а просто стажер. От него ничего не зависит.
– Да и ну его на хрен. Тебя вспомнит нечаянно – жизни не даст. Так что «химия» не светит. Ладно, что вспоминать? Пойдем лучше, постучим.
После моего рассказа Марат стал каким-то грустным.
– Да, – вздохнул Марат, – к тебе хоть жена ездит раз-два в год. У меня Дунька Кулакова уже больше пятнадцати лет. Ты уйдешь, мне еще почти трешка останется.
– Марат, освобожусь, загоню тебе через ЧМЗАП в контейнере всего, чего ты в жизни своей не видел. И найду красавицу, и притащу, – отвечал я.
– В контейнере притащишь? – захохотал Марат.
– Все, забыли эту тему, я уже продумал все. Жив буду – миллион процентов сделаю.
– Ладно, поживем – увидим. Пошли постучим.
– Да, забыл, – повернулся он ко мне. – Говорят, что ты на завтрак и ужин не ходишь, а только пайку ешь. Что, в натуре?
Врать я не мог, а если спрашивает, значит, знает.
Доложили. Ну да, уже месяц.
– Ты что, вообще башкой не работаешь? Ежедневно бегаешь десятку, и здесь тоже энергия уходит. А чем ты пытаешься восполнить? Только обед на промзоне?
– Нормально, – ответил я, – мне хватает.
– Да ну тебя, дурак ты. – Он постучал ладонью себя по лбу. – Свалишься когда-нибудь – и аут.
– Я все контролирую, – ответил я. Он махнул рукой. А я соврал.
Два раза утром, когда я переодевался, практически почти падал, но хватался за шкафы и останавливался.
Через тридцать лет я узнал, что значит слово «анемия».
Я чудом выжил в то время. Образ жизни я не поменял и на свободе.
Опять и снова всемилостивый Господь не оставил меня!
Больше с Маратом я эту тему не поднимал.
Но дело было еще в том, что я с год назад до этого прочитал несколько статей про вегетарианское питание и принял его сразу и навсегда.
Он орал на меня, говорил:
– Вот освободишься – делай, что хочешь!
– А где еще, как не в этих местах, Марат? – спросил я. – Сам Бог велел.
Это слово присутствовало иногда в моих разговорах, но это было всегда спонтанно и бессмысленно.
Как-то в столовой Марат заорал, а там человек четыреста:
– Эй, большеголовый, иди сюда!
Размер моей шапки был шестьдесят два. Весь зал загоготал. Чего тебе? – закричал я с другого конца.
– Что, не понял? Быстро сюда.
Хохот стоял на весь зал. Я подошел, он подвинулся.
Я сел, он тихонько говорит:
– Под кашей котлета, незаметно с кашей съешь.
У него были связи со столовой, но я этого не касался. Я тихонько сказал:
– Нет, Марат, не буду, ты же знаешь.
– Ну, убью я тебя когда-нибудь, – пробурчал он.
Мне нравилась такая полуголодная система в организме: внутри всегда был как будто звон, голод был всегда, пульс в покое тридцать четыре-тридцать шесть, ладони – кожа и кости.
Марат как-то сказал:
– Как тебе только жена дает на свидании? Ты же страшный, как Квазимодо.
– А она, наверное, любит, когда я страшный: противоположности притягивается, – засмеялся я.
Но были и очень интересные моменты.
Как-то я, как всегда, собрался побегать, несмотря на погоду.
Под минус тридцать. Шнырь, ночной, будил меня, как всегда, но уже четыре утра.
– Петруха, слушай, сегодня хозяин дежурит, может, отдохнешь?
– Ты что, думаешь, он в четыре утра тридцатиградусный мороз пойдет проверять?
– Не говори ерунду.
Я надел свои рваные гамаши, подтянул плавки, чтобы не отморозить хозяйство, рубаху холщовую с коротким рукавом, подшлемник сварочный и вышел на улицу.
Бегать в мороз – такое колоссальное удовольствие, не передать. Внутри все поет и звенит. Бегаю, с головы уже бежит по телу.
Больше пятерки пробежал. В голове – фантастика просто, не передать это состояние. И вдруг почти рядом я пробегаю у ворот локалки. Слышу: «Осужденный!» Все, думаю, добегался.
Сейчас на морозе, весь мокрый, могу хапнуть воспаление легких и стопроцентные пятнадцать суток.
Снимаю подшлемник.
– Осужденный Чистобаев, десятый отряд, бригада сто два, – говорю быстро, чтобы быстрее уже, не стоять на морозе мокрому.
Подполковник внимательно оглядывал меня с ног до головы.
А я думаю: «Все, пропал мой „Адидас“». Смотрит прямо в глаза:
– Давно бегаете?
«На „Вы“, странно», – подумал я.
– Третий год, гражданин подполковник, – отвечаю я. Господь всемилостивый! Слышу, как во сне:
– Продолжайте.
– Благодарю вас, – ответил я и побежал снова по кругу.
Видимо, он какое-то время наблюдал, а затем решил посмотреть, кто этот шлепнутый, который бегает в тридцатиградусный мороз.
Много чего интересного происходит в жизни.
Есть то, что не выветривается со временем. Много чего не покидает наше сознание по воле Господа.
Сказал утром Марату.
– Вот это номер! – воскликнул он, – и за кроссовки ничего не сказал?
– Да нет, посмотрел на все, что на мне было, и – «продолжайте».
Я сам обалдел, думаю, сейчас в «бочку» на пятнадцать суток.
– Аллах помог, – сказал Марат. «Ну что, поколотим пойдем»? – спросил я.
– Да нет, после обеда лучше.
Я пошел в свою бендегу, заварил чай, продолжил читать книгу: дали на пару дней, пишет комендант лагеря «Освенцим» Рудольф Гесс Его приговорили поляки к повешению, но он попросил, чтобы дали время дописать книгу о лагере.
Приятного мало было читать все эти подробности. После обеда пришел к Марату, и тут прибегает шнырь из штаба:
– Чистобаев, тебя в кум-часть, к Бондаренко.
«Ни хрена себе», – подумал я. Посмотрел на Марата, пожал плечами и пошел за шнырем.
Открываю дверь в кабинет – а там мужик какой-то незнакомый и жена моя. Ничего я не понимаю. Стою, молчу.
Мужик говорит:
– Мы пойдем с капитаном в другой кабинет, а вы тут полчаса поговорите. Наташа тебе все объяснит.
Они вышли. Я спрашиваю, что за неожиданность.
– Петя, подруга у меня работает завпроизводством в ресторане «Южный Урал». Она тебя знает. А это ее муж. Она мне и предложила. Я его не знаю, но он полковник милиции, в управлении работает.
– Наташа, больше никогда не пользуйся такими услугами. Это нехороший кабинет. Потом я тебе все объясню.
Через какое-то время они вернулись, Наташа с мужиком ушла, Бондаренко мне говорит:
– А что, Чистобаев, можешь пользоваться раз-два в месяц, но, сам понимаешь, не просто так.
– Да нет, гражданин начальник, мне и свидания хватает.
Спасибо, хоть поговорили немного. Я пошел на работу.
Рассказал Марату, он, естественно, поддержал мое решение. Не хватало мне еще свиданий в кум-части. Жена что-то принесла с собой, но я сказал:
– Мне уже передача положена, вот и принесешь.
Сказал ей:
– Не обижайся, думаешь, я не хочу тебя видеть? Очень хочу, не представляешь, как, но в нормальной обстановке.
Марат покачал головой, и сказал:
– Обиделась, наверное?
– Да, вероятно, – ответил я. – Будет знать на будущее.
Она же приезжала в зону на север с братом моим. Перекид сделали и уехали.
Так там два часа на самолете-кукурузнике от Свердловска, а здесь на трамвай села – и дома. Не хочу я красть у самого себя.
– Ладно, дело твое. Ну что, постучим?
– Пошли, – сказал я.
Нельзя изменять себе. Один раз дашь слабину – и все, ты уже не тот. Да, конечно, вроде и не знает никто, но ты же знаешь, что ты покривил душой.
– Нет, Марат, я прав. Думаю, она поймет. А если нет, значит, не та жена у меня.
– Ну, ты идиот, – разозлился Марат.
– Возможно, но меняться, когда тебе скоро сорок лет, не в лучшую сторону не вижу оснований, – сказал я.
Мы разговорились, и что-то я боксировать перехотел.
– Пойдем ко мне в бендежку, чаю попьем, – предложил я.
– Ну ты хитрожопый, – сказал Марат, – пойдем.
Но я не понял, почему он так сказал. Пошли ко мне, попили чаю, а тут вскоре и съем. Не хватало мне еще ругаться с нормальным человеком.
На следующий день все было как обычно. Но это была суббота. В воскресенье он – в своей локалке, а я – в своей.
Не переношу весь день сидеть в отряде. Я уже полтора года, как не курю. Это все бег.
Просто в один день, в марте восемьдесят второго года, я вышел из барака. Достал папироску. Я курил тогда «Беломорканал». Хотел прикурить уже, что-то затормозился – и мысль в голове: что это ты делаешь, приятель? Засунул я папиросу обратно, зашел в секцию, открыл тумбочку: там у меня лежало семь пачек «Беломорканала». И эта почти полная. На соседней кровати, на втором ярусе, обитал какой-то непонятный тип.
– Ты куришь? – спросил я его.
– Да, а что? – И смотрит на мои пачки.
– Держи, – говорю.
Он, ошалевший, слетает со второго яруса – до сих пор смешно, когда вспоминаю. Говорит:
– Петя, ты что, курить бросаешь? Давай я их в каптерку положу, если что – сразу отдам.
– «Если что» – не будет, – сказал я.
Для строгого режима, да и в общем, в тюремной жизни это, конечно, нонсенс – отдать просто так столько курева.
Я в этот день освободился от двадцатипятилетней зависимости.
Стоило это семь с половиной пачек «Беломорканала»? Безусловно, стоило. Человек сам делает себя, я понял это в то самое воскресенье. И вот сегодня тоже воскресенье. Мне остается чуть больше года. Завхоз закричал: «Выходи строиться на обед!» Все вышли. Я всегда ходил в конце строя: и в столовую, и обратно.
Разговаривать и что-то обсуждать не с кем, и не о ком, и не о чем. Это, по сути, бесполезно.
Сел со своей бригадой с края стола, быстро поел и вышел на улицу ждать отряд.
Они выходили не торопясь, закуривали, и здесь я опять услышал внутри себя этот голос.
Он говорил мне: «Почему ты всех их не считаешь за людей?»
Голос говорил тихо, медленно, но очень настойчиво, без пауз.
«Посмотри на них: ты не лучше их. У каждого из них дома родные, которые их ждут. Не отвергай никого из них – и тебе самому станет легче». Я помню абсолютно все, те моменты, когда ко мне приходил этот голос.
Но впервые он пришел, когда мне было восемь лет, и еще несколько раз, когда я был уже взрослым. И вот сейчас снова.
Изменения во мне произошли почти молниеносно и бесцеремонно. В голове появилось то, что закончилось для меня в тот день, когда меня задержали. Задерживали меня и осудили совершенно незаконно. Но именно сейчас, когда я перевариваю то, что вещал мне голос, я очень ясно представил себе страшную картину, которую предотвратил мой арест.
Я ясно себе это представлял сейчас именно из-за того, что я получил эти пять лет 25 марта 1980 года.
В этот день меня лишь задержали.
А сейчас я, как на экране, вижу себя, того, кто делал не очень хорошее дело.
Я занимался тем, что перевозил сумку с чем-то. Из одного города в другой. Что в этой сумке, я не знал, но почти на сто процентов догадывался. Безобидное, вроде бы, дело: взял, отдал, никого не знаешь, и тебя никто не знает.
О сумме, которую я получал за это, я даже и мечтать не мог.
Я делал гадкое дело, но это не главное.
Перед поездкой я заходил в церковь и просил Господа Бога, чтобы Он защитил меня, хотя совершенно искренне заявляю, что я не верил в Него.
Не хочу в данном контексте произносить это слово.
Я ставил свечу, говорил какие-то слова, и с легкой, как мне казалось тогда, душой отправлялся в очередной путь туда и обратно.
Но именно сейчас, у столовой, до меня дошло, что я мог получить не пять, а пятнадцать-двадцать. И в эту минуту до меня дошло, как ясный день, что Господь услышал меня. И, как я просил Его, защитил меня; Он предупредил меня двадцать шестого ноября семьдесят девятого года.
Во сне, где я видел себя в зоне уже со сроком пять лет, отсутствие веры и знания о том, что Он существует, не давало мне понимания, что есть истина.
Это все пронеслось в моем сознании мгновенно. И уже не стало того почти затворника Пети Чистобаева, нелюдимого и злого на весь мир. Это не передаваемое словами мгновение, вспыхнувшее чувство. Я пришел в барак со всеми, но совершенно другим. Мне было легко.
Я смотрел на все, что видел годами, совершенно другими глазами. Люди не стали другими – изменился я. Конечно, тюрьма не стала для меня домом, но исчезло чувство недовольства, иногда злости и непримиримости ко всему окружающему меня.
До существенного понимания происходящего со мной должны пройти годы, но то, что чуть-чуть, еле заметно, засветилось во мне, не погаснет. Я не думал и не верил – я знал это.
Знание истины фундаментально. Веру можно поколебать. Знание, чего бы это ни стоило, исчезнуть не может.
Мир изменился в понедельник. Я пришел на работу совершенно в другом настроении. Марат держал лапы, а я просто летал по бендежке.
– Ты что, обожрался чего-то сегодня? – с недоумением спросил Марат, глядя на меня.
Я не стал ему все объяснять.
Я не знал тогда, поверит ли он.
Да и, по сути, всегда есть то, о чем нельзя говорить, объяснять и доказывать. Каждый выбирает для себя.
Прошло несколько дней, и я разменял последний год из пятилетки. В промзону прибежал завхоз отряда:
– Чистобаев, тебя срочно начальник отряда вызывает.
– А что такое срочное? – спросил у него Марат.
– Понятия не имею, – ответил завхоз.
Когда я зашел, начальник отряда, старший лейтенант, а не тот стажер, берет лист бумаги, пододвигает ко мне, дает ручку.
– Так, Чистобаев, пиши заявление, на «химию» пойдешь.
Еще вчера я написал бы, а сегодня, понимая, что эту пятилетку мне определил Всевышний, у меня даже мыслей не было уйти отсюда раньше срока.
– Спасибо, гражданин начальник, но я не пойду.
Старлей дар речи потерял, смотрит на меня.
– Ты что, дурак, Чистобаев? На свободу не идешь? У тебя там мама, жена, двое детей. Ждут они тебя.
– Пусть, ничего страшного.
– Ты что, дурак? – закричал он.
– Нет, мне нужно сидеть до конца, – сказал я. – Даст Бог, с ними не случится ничего. Четыре года ждали, а подождут еще год.
Я встал со стула.
– Могу я идти? – спросил его.
– Да иди ты, идиот, – со злостью сказал он.
Я вышел из кабинета, шел в промзону и представлял, что я буду говорить Марату. Врать что-то я не мог, да и не умел, в принципе. Отговорки тоже не годятся – не тот случай.
Решил пойти к себе в бендежку, успокоиться.
Я сел за стол, откинулся на спинку стула, и в моей памяти возникло мое детство, почти с самого рождения…
Детство в товарном вагоне
Мое самое раннее детство, неосознанное, состоит из фрагментов моего зрения: первого, короткого, затем чуть длиннее и, по мере взросления, более осознанного.
И чем старше я становился, тем обширнее по содержанию и длиннее они становились.
Первое мое обозрение мира очень короткое, блиц, произошло, когда мне было семь месяцев. Об этом мне сказала моя мама, когда я был уже совершенно взрослым.
Мой первый осмысленный взгляд был прикован к яркому предмету, который лежал в изумрудно-зеленой траве. Я смотрел на него, находясь на плечах моего отца, который был ростом один метр девяноста четыре сантиметра. То, на что я обратил внимание впервые в жизни, оказалось ложкой с хохломской росписью.
Она была так далеко, и я так тянулся к ней, что отец заметил ее в траве и поднял.
На этом мой первый этап знакомства с красивым, ярким миром на время прервался.
Второй был запоминающимся тем, что какой-то очень большой человек заходил в дверь, и было кратковременное облако пара из дверного проема.
После этого он достал из кармана телогрейки кусок хлеба, закрыл за собой дверь и, протянув его мне, сказал: «Держи, Петька, это тебе от зайца». Я вцепился зубами, которых тогда у меня было не так много, и стал его грызть.
Хлеб был очень холодный и твердый, но я его грыз и смотрел на отца – а это, конечно же, был он – с каким-то непонятным восторгом и радостью.
Он смотрел на меня и обнимал левой рукой улыбающуюся женщину, мою маму, естественно, которая держала на руках ребенка, моего брата Мишу.
Я родился в марте 1949-го года, а Миша – в ноябре 1950-го.
Значит, в описываемом событии мне было год и семь месяцев.
Следующий фрагмент я уже помню хорошо, но тоже непродолжительно. Я стою рядом с отцом, прижавшись к его ноге с правой стороны.
Мы стоим перед большой белой простыней, которая закрывает кровать, а там люди в белых халатах.
Гораздо позже я понял: мама рожала еще одного моего брата, Васю. Это был март 1952-го года.
Само собой, я в это время – мне было три года – мало ощущал, кем я являюсь и что за место, где я жил, и спал, и ел. У ребенка трехлетнего возраста вряд ли возникают претензии: что, как и почему. Вся наша семья жила в вагоне, обычном товарном вагоне, стоящем на железнодорожных путях. Если я и осознавал, что я живу в вагоне, то это было естественно, так же, как и у кочевых народов, живущих в чумах, юртах и так далее. У моих родителей не было своего дома.
Мама родилась и жила в Белоруссии, в городе Бобруйске. Началась война. Дом, в котором жила их большая семья, периодически занимали проходящие через Бобруйск войска и распределялись немецкие солдаты в количестве десяти человек в доме. Поэтому мама с родителями, братьями и сестрами постоянно жили в сарае рядом с домом. Так продолжалось до 1943 года, когда в лесах Белоруссии активно стало действовать партизанское движение. Клим, брат мамы, и дядя Яша, тоже ее брат, ушли к ним.
Летом 1943 года в город вошла карательная дивизия СС для борьбы с партизанами. Вместе с ними были бандеровцы.
Немцы искали партизан и семьи, у которых родственники были в партизанах: кто-то из своих сдавал полицаям, а те, естественно, докладывали немцам. Немцы сами ничего не делали.
Бандеровцы согнали в дом всех, у кого родственники были в партизанах, заколотили досками двери и окна и дом подожгли.
Моя бабушка выбила окно и выпрыгнула из горящего дома. Они расстреляли ее из пулемета на глазах у мамы.
После этого всю молодежь города немцы погрузили в вагоны и отправили в Германию, по сути, в рабство. Маму, конечно, тоже.
Мой дед, отец мамы, был в 1938 году приговорен к десяти годам без права переписки. Но, как было заявлено через годы, это был просто расстрел.
Когда война закончилась, моя мама находилась в зоне американских военных. И когда она вернулась в Бобруйск, ей порекомендовали определенные люди завербоваться на Урал, а точнее, в «Челябинск», куда она приехала в 1946 году.
Отец мой жил в городе Измаил до войны, а точнее, в деревне недалеко от города. До 1939 года он служил в румынской армии, в кавалерии. Но после подписания пакта Молотова-Риббентропа эта часть Румынии отошла Советскому Союзу. И отец, как неблагонадежный, потому что служил в румынской армии, был отправлен в трудовую армию в Челябинскую область на строительство и ремонт железных дорог.
Вот там и встретились, как говорится, два одиночества. И в 1947 году они поженились. А в 1949 году родился я, а позже – и мои братья.
Вагоны эти стояли, естественно, на путях, чтобы их можно было оттаскивать туда, где нужны были специалисты. Но на станции Шершни мы остановились на постоянное жительство. Я думаю, что всего этих вагонов было не менее шестидесяти или семидесяти. Это был как бы спецпоселок с вереницей вагонов и улицами между ними.
На какое-то время, мне было лет семь, родители уехали вместе с нами в Измаил.
Но почему-то там долго не задержались. И через несколько месяцев вернулись обратно. Нам опять дали вагон. Это я уже, хотя и не все, помню. Пустой вагон метра три в ширину и метров в двенадцать в длину.
Отец работал с другими мужиками, которые ему помогали. Поставили столбы. На них пристроили тамбур из горбыля. Пол, правда, был из досок. Под ними сделали, как мама называла, «стайку». Она купила потом цыплят и отгородила для них место. А большую площадь назвала Борькой, потому что там был поросенок Борька. Откуда-то появились три кровати, два стола, пять или шесть табуреток. У короткой стены стояла кровать родителей.
Рядом, вдоль вагона, упершись в них, стояла моя узкая кровать. Рядом с моей стояла металлическая печь, труба которой выходила через крышу на улицу. Дальше стояла широкая кровать, где спали Мишка и Васька. И напротив стоял стол и табуретки под ним. Здесь мы ели: папа и мама отдельно, мы тоже. Перед выходом стояло ведро, над ним – рукомойник. В это ведро мы ходили по-маленькому, а, так сказать, по-большому бегали в туалет, который стоял на улице метрах в ста, с двумя кабинами и дверьми, которые закрывались на вертушку на одном гвозде.
Чтобы присесть для нужды, нужно было умудриться найти место, чтобы не наступить на чью-нибудь кучу. Его, конечно, чистили, но очень редко. Мишу с Васей мама мыла в корыте, а я по субботам ходил с отцом в баню, которая находилась в конце границы вагонов. Там стоял барак, в котором и была баня.
В основном, все живущие в вагонах общались мирно. Драки если и были, то я их не видел. Друг другу помогали. Видимо, человек так устроен, что в таком возрасте он не думает о будущем, просто плывет по течению жизни.

