Читать книгу Паутина (Дарья Перунова) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Паутина
ПаутинаПолная версия
Оценить:
Паутина

4

Полная версия:

Паутина

Фильм – про то, как в Польше нацисты во время войны использовали евреев из лагерей смерти в качестве бесплатной рабсилы на своих фабриках. Подобной фабрикой, по сюжету, владел некий промышленник Карл Циллих, он штамповал на ней металлическую посуду. И сотрудничая с фашистским комендантом концентрационного лагеря, регулярно имел оттуда несчастных узников для принудительной работы у себя в цехах. Поначалу он видел в этих людях лишь рабочий скот. А потом этот хладнокровный деляга, оказываясь всякий раз случайным свидетелем зверств немцев, мало-помалу насмотрелся на убийства евреев, запросто так, прямо на улицах. Он вгляделся в серый пепел, висящий над огромной трубой крематория в лагере. Капля по капле в него проник весь ужас существования заключённых и… В общем, ему как-то очень поплохе́ло. А когда работников его фабрики стали пачками отправлять на истребление в Освенцим, решил помочь им и попытаться спасти. В итоге спас больше тысячи человек – за свои кровные, подкупая где только мог нацистов всех мастей. Из-за этого, в конце концов, обанкротился вчисту́ю…

Довольно сильный фильм. Нас, естественно, здорово пробрало. Глаза щипало, слёзы, наворачиваясь, размывали изображение на экране, хоть как их смаргивай… Между прочим, Яна тут же на планшете нагуглила про фильм – оказалось, реальная историческая личность этот промышленник, и другие персонажи – тоже.


Возвращаемся с Янкой после фильма удрученные. К слову сказать, слезы у нее мигом высыхают. Пару раз шумно высморкавшись, она в один дых и успокоилась. У меня же оглоу́шенность оставалась долго, уж лучше бы уроки, та же бы ненавистная алгебра, чем… Ничего не радует – ни цветы, ни зелень, и мир стал черно-белый, как этот фильм.

Бредём по парку. Не так давно в нём обустроили площадку, беговые дорожки, теннисный корт. А сколько лет он был запущенным, хоть и с некоторым налетом как будто бы поэтических руин! Сейчас здесь парни с видом крутых эквилибристов сигают вверх-вниз на скейтбордах и роликах. Наше с Яной появление еще больше взбудоражило их активность. Тут же топчутся девчонки в попытках привлечь внимание, но при этом якобы занятые своими делами. Делают селфи. Я, почти как зоолог Дроздов из передачи «В мире животных», гляжу на этих цып. Янка пихает меня локтём – одна цыпуля снимает на телефон очень узкую девицу в трико, демонстрирующую сногсшибательную гибкость. Она делает стойку на руках, потом невероятным образом выворачивается, прогнувшись в спине, а ее согнутые в коленях ноги свисают низко к плечам. Несколько легчайших пластичных движений – и она уже, лежа животом на травке, свернута калачиком наизнанку, а ступни спокойненько обнимают её шею.

– Девушка-змея. В цирке бы показывать, – вяло отмечает Янка. Заметно, что мысль её занята другим.

Идем дальше, я ничего не отвечаю, ещё под впечатлением от фильма, слишком потрясена, чтобы говорить. Янке же, как экстраверту, видимо, нужно выговориться, не терпится выплеснуть своё мнение в чьи-нибудь уши.

– Циллих этот, ну тот, который фабрикант, конечно, мужик хороший. Зато комендант лагеря, – просто, прям, секси, – наконец заявляет она.

Я возмущена:

– Не понимаю я тебя, Яна…Ты же сама нашла инфу в инете, что речь-то идёт не о каком-то всего лишь вымышленном маньяке-коменданте, а это всё происходило по-настоящему. И персонажи фильма взяты из жизни.

Но Янку смутить невозможно, она продолжает:

– Помнишь сцену, когда он выбирал себе горничную? Ка-а-акие у него глаза! Серо-стальные. Волчьи глаза. Эх, Катька,.. я б такому сразу дала.

– Ты шалава, – негодую я.

Яна скорчила рожу, показывав мне язык.

– У тебя потому что еще секса не было, поэтому ты так и говоришь, Кэт.

Хмыкаю:

– Да у тебя, что ли, был!

– С самой собой… – тут же сострила Янка. И заржала.

Дикое её ржание немного отвлекло меня, но лишь на миг. Всё-таки моё внутренне равновесие уже исчезло. Я наскоро распрощалась с Яной, унося с собой какое-то новое ощущение.


***


Прихожу домой. Умащиваюсь на свой пуф, у меня для него, правда, другое название – не пуф, а куль. Бесформенный, растекающийся под телом, из кожзама. И таких три – черный, золотистый и посеребрёный, я сама выбирала. Папа дал мне торжественное обещание не вмешиваться, когда мы, три года назад, въехав в нашу четырехкомнатную квартиру, принялись за ремонт и обустройство. Ну, я и организовала в своей комнате – а личная комната у меня впервые появилась! – тот порядок и те вещи, которые меня устраивали. Мама лишь ужасалась и тихо молилась, папа запретил ей давить на меня. Таким образом, кроме моих кулей, спального места и стола для уроков, в моей комнате в очень минималистичном стиле появился ещё и чёрный мягкий татами рядом с низеньким, чёрным же, столиком для чаепития, дань моему непродолжительному увлечению японской культурой. Стены без обоев – я захотела, чтоб они были просто выкрашены в красный, революционный цвет. И у двери здоровенный, в полстены, черно-белый плакат-шутка «Че Бурашка» – ну да, вроде Че Гевара, только с ушками плюшевого создания из мультика. Видела в этом своеобразный оксюморон: мягкая сила. На столом есть ещё плакаты с изображением Ленина. Эти плакаты – и не только эти, но и все другие – мне Вера Николаевна подарила. Люблю ее. Она не только мамина подруга, но и моя лучшая подружка. Она одобряет мои самые дикие идеи. В ней есть всё – ум, воля, уверенность, тонкость, вкус…

Зайдя сейчас в свою комнату, впервые за три года понимаю, что хочу – другие картинки, другую комнату, другую обстановку. Не эти игры в революцию.


Сижу на своём куле́. Вся в раздрае. Пытаюсь разобраться в своих чувствах. Черт дернул Янку изречь ту чепуху про коменданта из фильма, про то, что он «секси». И почему меня это так задело? Может, потому что у меня самой в какое-то мгновение бессознательно промелькнуло подобное же чувство, только не оформленное столь определённо, как у подруги? Не знаю. Но зря она это ляпнула. Так бы у меня всё забылось, смутное ощущение быстро бы рассеялось в повседневных делах. А Янка, верхоглядка, взяла и сдуру брякнула свою примитивную пошлятину, и как бы дооформила то, что во мне смутно. А может, ничего она и не дооформила. Может, я сама что-то накручиваю?

Вся в тревожных терзаниях, я включаю ноутбук, еще раз пересматриваю эпизод фильма, где комендант выбирает себе горничную. Идет вдоль шеренги женщин в своем эффектном форменном кожаном чёрном плаще. Вот он останавливается перед этой девушкой, она от холода прячет руки в драную шаль… Я забываю, где нахожусь, снова попадаю в этот серый, как пепел, мир. Взгляд ледяных глаз – и я проваливаюсь, теряю точку опоры перед непонятной силой этого холодного красивого лица…

Мне совсем не нравится это чувство. И это не то влечение, про которое Янка говорит «я б такому сразу дала», и не симпатия, не влюблённость. Мне случалось влюбляться. Нет тут характерного для влюбленности полёта, нет той пуховой перины, на которую безопасно падаешь – а есть какая-то страшная яма. Подобное во сне бывает. К примеру, бывают во сне такие хорошие моменты, когда летишь над землёй от распирающего тебя счастья, и такой восторг внутри. А в снах-кошмарах, наоборот, – тяжеленное тело, едва ноги тянешь, спотыкаешься, падаешь, и в ужасе проваливаешься, как Алиса в глубокую черную дыру. Вот так и сейчас у меня. Ощущение какого-то срыва в тёмную пустоту. Это мучает. И, к несчастью, – уже не во сне.

Ставлю идущий фильм на паузу. Тошно и пусто, плюс ощущение неправильности, какой-то искривленности. Я словно бы что-то напортила, поломала в себе. Так бывает, когда человек неправ в глубине себя, перед самим собой. Но мучаешься так, если реально накосячишь. А здесь-то что произошло? Ничего ж вроде. Хотя… кажется, я понимаю, откуда это идет: мы ведь все с детства знаем, что фашисты гады, и не просто картинные, голливудские гады – они и есть то самое настоящее, реальное зло, большое зло, с которым предки наши всё-таки справились. А я вдруг, вразрез этому, ощущаю какую-то притягательность этого злосчастного фа́шика, ведь знаю, что мерзавец, а ощущаю.

Но ведь не только я почувствовала особенную харизматичность этого «истинного арийца». Ведь и Янка отметила это, только она по легкомыслию свела это к «сексапилу». Но почему же она спокойно и во всеуслышание в этом признаётся, и в ней это не вызывает смущения, в отличие от меня? Наверно, потому, что Янка – тот ещё ти́пус, и она совсем другого склада. А может, дело ещё и в употреблённых ею словах. Я, как человек, нацеленный в будущем на журналистику, – к слову, к смыслу в нём заключённому, отношусь достаточно трепетно. А Янка-то не гуманитарий – не случайно она планирует поступать на экономический. Ясное дело, смысловые тонкости слов ей не очень-то интересны. И потому-то она и говорит такими простецкими пошлыми фразами: «я б ему дала», «он секси» и прочее. Этим она всё упрощает. Сужа́ет до вполне приземлёно-бытового «дала бы». И в итоге как бы отбрасывает от себя всю сферу фашистских злодеяний этого сомнительного персонажа. Как бы очищает свое отношение к нему от его нацистской идеологии, очищаясь и сама. Вроде она к этой страшной идеологии и не причастна. И нет на ней этого пятна, нет вины. А раз так – то и не чувствует в себе никакого смущения, никакого груза предательства, обесценивания борьбы наших прадедов в войне против этой идеологии. Вот и чувствует себя припеваючи.

Но, в отличие от неё, мне-то так просто не отмахнуться. Я не умею мыслить такими обеднёнными словесами, типа «я б ему дала». Да я ещё и до мыслей-то не дозрела. Пока что ещё только бродят во мне непонятные мне чувства, не из приятных. Именно чувства… пока ещё не нашедшие настоящих слов для своего объяснения, пока ещё не сложившиеся в определённые мысли.

А Янка всё непонятное и необъяснённое втиснула в форму глупых, односложных, примитивных слов. И, как в клетке, заперла там. И это необъяснённое – подобно джинну в бутылке – приняло ту мелкую формы, в которой его заперли. Оно заперто, но – подобно тому же джинну в бутылке – это не значит, что его вовсе нет. Его просто не видно. Но оно существует. И всё так же – не понято и не объяснено. А как его понять? А если его выпустить из «бутылки» – не поняв? И как же это непонятое объяснить?

Пожалуй, слова Янки – только часть причины, почему мне как-то не по себе. Если бы были только слова, я бы забыла. Но ведь не забыла. Не удалось. Значит, есть что-то другое, что-то ещё. А слова – только крючок, зацепивший это что-то. Но что это? Вопросы не дает мне покоя.

В открытое окно слышно, как проходит внизу какая-то хохочущая компания. Парни что-то ломко басят, а девчонки – на высоких кошачьих нотах поддерживают их, то и дело разражаясь внезапными всполохами смеха. Я выглядываю в окно, мне очень хочется развеять морок в голове.

Горизонт уже темнеет. Летние сумерки не похожи на зимние. Зимой темнота резко спускается вниз. Летом же она разливается мало-помалу, тончайше, словно сиреневая акварель в прозрачной воде. Воздух постепенно наполняется той ясностью и гулкостью, характерной для умолкшей улицы. И в такой тёплый майский вечер каждый звук раздаётся, словно бы у тебя в комнате. Разговор, обычный разговор прохожих, не крик, не ссора, усиливается и разносится далеко. Да люди и не ссорятся в такие вечера. Тепло расслабляет, опьяняет их. Они перебрасываются веселыми фразами и, как мне кажется, все до одного счастливы. Вот доносится откуда-то молодой мужской голос, взахлёб рассказывающий кому-то о барбекю и пиве. А вот низкий женский голос зовёт: «Катя!»…

Услышав свое имя, я очнулась от копошащихся внутри вопросов. Но они не прекратились. Я просто осознала, что они – есть. Конец блаженной бездумной беспечности. Я ощутила – мои сомнения стеной отделили меня от себя прежней.


***


Вера Николаевна потом попыталась мне объяснить это состояние. Она говорила, что Яна человек с более здоровой натурой, у неё свобода проявления желаний не имеет запретов, она, мол, толерантна к своим желаниям, всё себе разрешила, в том числе сексуальные фантазии, и, почувствовав притяжение к яркому персонажу фильма, также дала этому волю. А я как будто бы, испытывая те же желания, – не принимаю их. Я якобы не принимаю и себя, и свои желания, я от них отказываюсь, давлю в себе. От этого-то и психологический неуют. Так сказала Вера Николаевна.


Возвращаюсь как-то домой поздним вечером. Ну не совсем, конечно, поздним, где-то между девятью и десятью вечера. Яна не пошла со мной, у нее – теннис и плавание.

И вот я ковыляю в неудобных босоножках, зачем-то надела их на прогулку. Иду по огромной пустынной площади. Рядом парк. Спасаясь от неровной брусчатки, неудобной для ходьбы на шпильках, нырнула туда. А в парке в этот вечер всё тихо, ни души. Куда-то подевались все эти несуразные стрит-скейтеры, роллеры, которые так меня раздражали своими выкрутасами. Девиц, одержимых селфи, тоже не видно.

Я оказалась перед новой, наспех сколоченной временной сценой к Дню Победы. Смотрю на ряды пластиковых сидений – и с краю перед сценической площадкой неясно виднеется чья-то неведомая тень. Единственный человек в парке. Подхожу ближе, всматриваюсь. Какой-то неопределённый силуэт в мешковатых одеждах. Пригляделась получше – старушка. Серый обвисший плащ на сутулых плечах, нелепая ретро-шляпёнка красного цвета.

Бабульки мне хорошо известны своей склонностью к разговорам и наставлениям, поэтому при встрече с ними я стараюсь улизнуть. Но в этот раз, встревоженная жутковатым безлюдьем парка, я почему-то, наоборот, пробираюсь поближе к силуэту этой незнакомой престарелой женщины, иду вдоль пустынных рядов, убыстряя движение. И чего она там сидит, ведь на сцене-то – никого? «Да устала, вот и сидит, жара спала, а в парке прекрасно дышится», – шепчет мне внутренний голос. Я стараюсь не шелестеть гравием, но безуспешно, подхожу, останавливаюсь в шагах пяти. Зачем я крадусь к этой таинственной фигуре?! Что мне от неё надо? Пожалуй, мне хочется увидеть хоть какое-то человеческое лицо. А она не оборачивается, словно не слыша моих шагов, но я чувствую по каким-то мелким её движениям, по тому, как она повела плечом и чуть повернула голову в своём чудно́м шапокляке, что она почуяла звуки моей приближающейся ходьбы. Мы обе замерли, как будто бы в ожидании, кто заговорит первым. И самое странное, внутри меня зрела какая-то непонятная уверенность, что мы каким-то образом связаны, я знаю, кто она такая и что она знает все мои внутренние сомнения и ждёт моих вопросов. Но я, как назло, будто голоса лишилась. Потом загадочная пожилая женщина встаёт, старенький её плащ чуть распахивается, и под ним мелькает подол красного платья. Я взглянула в её морщинистое лицо, на какое-то мгновение мне оно показалось очень знакомым. Она отворачивается и быстро уходит, исчезнув в темноте боковой аллеи густых деревьев. Я так и не успела определить, кого она мне напомнила. Лишь остался в памяти необъяснимый образ в красном головном уборе, мелькнувший подол красного платья и поникшие усталые плечи. Престранная встреча!..

Тьфу ты, черт! Зачем я сюда забралась?! В обезлюдевшие парки часто забредают подозрительные субъекты. Но во мне нет страха – меня гложет тоска.

Пустой остов сцены теперь выглядит для меня как-то фантасмагорически и отталкивающе. Или это закатное солнце придаёт всему такой безнадежный вид. Я из какого-то ненормального любопытства захожу за сцену. Смотрю, ограждения еще не доделаны, а уже поломаны. За сценой – густая стена кустов, мало кому бы вздумалось за нее заглядывать. Повсюду торчит какая-то разодранная арматура, неопрятные жестяные палки, создающие впечатление сломанной и выброшенной за ненужностью бутафории. Все эти конструкции смотрятся дешёвкой, крашеной под металл. Рядом на грязной от утреннего ливня дорожке валяются штыри, мусорные пакеты, в луже плавают окурки. Все это будит неприятное, гадкое чувство, словно бы я шагнула за ограждение – и увидела изнанку мира, попала внутрь искалеченных мёртвых останков чрева, пережившего ампутацию души и ставшего окаменевшим заброшенным муляжом. И мне стыдно за мою гадливость.

Что дернуло меня сюда полезть. Из-за впечатления от увиденного меня охватила такая безнадёга – и настроение скатилось совсем до нуля. Жуткое одиночество проникло в моё сознание и отдалось в теле тупой болью. И солнце, и май, и тепло, и нежные запахи – всё опять отошло на задний план.


***


Дома. Хорошо, что есть комната, где могу запереться, никто не будет заглядывать в глаза, ждать ответной положительной реакции. В старой квартире не было возможности уединиться, единственную комнату делила с мамой, а в кухне всё время зависал папа, там он оборудовал свой рабочий кабинет, и спал там же, папа ж трудоголик, все ночи просиживал за монитором.

А сейчас, слава богу, – одна. Забыли бы все на время о моём существовании. Ничего не делаю. Муторно, просто смотрю перед собой, прислушиваясь к чему-то ноющему и тягучему в душе. Она распадается на атомы, собрать которые я не в силах.

Взгляд падает на Че Бурашку, потом машинально на по́стеры поменьше – копии цветастых работ Энди Уорхола. «Красный Ленин» и «Чёрный Ленин». Скандально известные банки супа. Диптих Мэрилин – многократно повторённое её изображение в цвете и рядом черно-серый её повтор со снисходящей проявленностью черт. Всё это как бы говорит о её раздвоении: довольно однозначной внешней жизни и непростых внутренних переживаниях; о несовпадении выдуманного внешнего образа с внутренним существованием, в котором её скрытая внутренняя жизнь всё более истончается, бледнеет и исчезает, обрывая и всё внешнее… Может, техника и так себе, зато – идея… Почему-то в своё время мне не хотелось обычных фото девчачьих кумиров типа Джастина Бибера. Все плакаты подарила мне Вера Николаевна.

И сегодня всё это мне так же не нравится, даже более, чем пару дней назад. Оформление комнаты кажется мне чуждым, неуместным. Зачем было превращать спальню в музей таких плакатов! Когда-то меня впечатлял их смысл. Хотя, пожалуй, это больше походило на дурачество. Сегодня же они не отвечают моему внутреннему состоянию, скорее, заслоняют меня от себя самой, от меня теперешней, уводят куда-то в сторону.

Уныло плетусь на кухню. Хочу апельсинового сока со льдом, чтоб хоть как-то остудить нечто зноздящее в глубине меня, угрожающее, многоликое, неуловимое, смутное.


***


Праздник – 9 Мая.

В последнее время сон как-то разладился. Ворочаюсь всю ночь, засыпая лишь к утру, но довольно быстро утреннее солнце уже будит меня.

Родители уехали за покупками для дачи. Оставили мне записульку с нарисованным улыбающимся сердечком и расходящимися от него лучиками сияния – спасибо им, поднимает настроение. В записке расписали, где, что, в каких пропорциях смешивать и есть.

Думаю, не поеду с ними на дачу, решила назавтра отправиться к Янке. Она уже звонила. А сегодня поброжу по городу.

Зашла в парк, где предполагается проведение праздничного концерта. Уже собираются люди. Смотрю на ветеранов в орденах. Опять становится тоскливо – у нас в семье нет ни одного живого настоящего ветерана.

Мой прадедушка в войну пропал без вести. Он рано женился, чуть ли не в девятнадцать лет, на такой же девятнадцатилетней девушке, своей бывшей однокласснице. Ушел на фронт, когда она уже под сердцем носила их ребёнка. Ужасно, что он никогда не увидел его. Ребенок родился, когда прадедушка, скорее всего, уже погиб.

Чтобы отвязаться от отрицательных раздумий, я начинаю представлять, что у меня словно бы в моём настоящем есть живой и здоровый прадед, и я его жду, вот он сейчас ушел, а через пару минут вернется. Вот он ходит где-то здесь среди других людей.

Тут мимо меня прошествовал высокий статный старик с сухой морщинистой кожей и белоснежной бородой, в кителе и тельняшке, моряк. Мне он больше всех понравился – пусть это будет мой воображаемый прадедушка. А он улыбаясь, подходит к своему реальному правнуку – я представляю, что ко мне…

Этот его правнук – вообще ни о чем. Дятел лет двадцати с серьгой в виде крестика в ухе, выбритыми волосами над ушами и длинными прядями на макушке и лбу, собранным резинкой сзади в хвостик. Нет, не заслужил он такого прадеда…

Смешно, но у меня возникает ощущение оставленности, покинутости, чуть ли не сиротства. Глупо. У меня отличные родители. Деньги карманные или шмотки – не вопрос. Родители демократичны, снисходительны, никогда не позволяют себе со мной лишнего, ясное дело, никакого рукоприкладства – вообще, ни о каком насилии и речи быть не может с их стороны. Не у всех так. Бывает хуже. Вот взять хотя бы Макса из нашего класса – у него родители богатые; он полгода назад врезался на отцовской иномарке в магазин; ох, и прилетело же нашему щёголю. В классе исподтишка посмеивались, шептались, будто мама́н отхлестала его по щекам, а отец по-мужицки, не мудрствуя лукаво, еще и засветил в глаз. Синяк под глазом у Макса, и вправду, был, но вполне возможно, что от последствий нарушения ПДД… Но я не об этом…

Почему же только сейчас я стала задумываться о прадеде, почему мне именно сейчас нужно стало его увидеть?

Сижу на скамейке, по-старушечьи сгорбившись, почти как та старушенция, что мне недавно повстречалась в этом же парке. Острые лучи солнца не позволяют мне слишком задирать голову, да и желания нет. Прищурившись, смотрю уныло под ноги на мурашей, ползущих по заранее проторенной тропе к муравейнику, на блики в молодой траве. И ничего, кроме хандры, не чувствую.

Как же всё-таки в детстве было хорошо – спрячешься в густой ароматной тени деревьев, а покачивающиеся ветки будто баюкают тебя, и ничего тебе тогда было не надо, кроме радости видеть всё вокруг, бегать, играть. А сейчас внутри – молчание, нет отклика. Поднимаю глаза вверх – и вижу темные пятна на ярком небе, и на листве… И на белом сарафанчике девочки с мороженым лет пяти, остановившейся возле меня. Как бы я хотела вернуть то детское чувство, когда природа ласково защищала меня незримыми крылами…

Но от чего же я собираюсь закрыться, от какой непонятной подавленности? Чувство оставленности родилось из… Из чего? Да это всё – тот дурацкий фильм «Спасенные в Кракове». Хотя фильм-то тут при чем? Дело разве в фильме? Может, всё-таки во мне? Не пойму. В моей реакции, наверно… Когда я дома пересматривала сцену, где комендант выбирает горничную в свой дом, я бессознательно восхищалась его красотой, осанкой, выправкой, униформой, отличающимися особым брутальным эстетизмом, что делало весь кинообраз довольно притягательным. Да и в целом в картине он поражал каким-то своеобразным горделивым аристократизмом, породой, что ли, казалось, он и есть тот образ сверхчеловека, в каком хотели видеть себя нацисты. Но одно дело – хотеть видеть себя такими. Другое дело – быть такими на самом деле. А они – не были…

А ведь в этом кинообразе – явная неправда, подлая неправда. А под вполне благородной личиной благообразного сюжета в фильме скрыта, замаскирована подмена настоящей правды. Неужели режиссер так это и задумал? Или… я сама запуталась… что-то саднит внутри.

Впечатление от фильма, от героя – казалось бы, пустяк. А вот искривил он мои чувства. Это, в какой-то мере, сродни ситуации с Каем из «Снежной королевы», которому осколок льда попал в глаз от колдовского взгляда снежной ведьмы, и он перестал мир видеть, как прежде, его стало втягивать в себя зло. Не так-то просто все в конце разрешилось, потрудиться надо было. Как-то разрешится у меня..?

Я все пытаюсь стряхнуть вползающий в меня морок, с преувеличенным вниманием наблюдаю за прохожими. Отвлечься бы на что-то другое. И тут я, оглядываясь по сторонам, натыкаюсь на невероятный зачарованный взгляд той девочки лет пяти в белом сарафанчике. Я ведь только что видела ее, она была с матерью, когда я только пришла в парк. Теперь ее мама в широкой воздушной юбке заказывала напитки у киоска. А ребенок оказался здесь, он, видимо, улизнул от родительского глаза. Девочка смотрела на меня с безудержным первозданным изумлением, заворожённо, будто ничего интереснее меня не видела на свете. Так могут смотреть только совсем маленькие дети, дошколята, еще не осознающие себя. Какая она смешная – похожая на хорошенького нежного лягушонка. Девочка не отводила взгляда, и так была увлечена, что даже не заметила, как начала с отрешённым видом ковырять козюли в носу, превратившись из милого лягушонка в потешную кикиморку. Но заметив мою полуулыбку, засмущалась, и, передернув худенькими плечиками, повернулась к киоску. На сарафанной лямке у нее сидел роскошный темно-золотистый шмель. Ой, отогнать бы. Я было уже подняла руку, но она юркнула от меня к матери, и они через время уже растворились в толпе.

От столь приятной встречи в голове у меня как-то слегка прояснилось. Попробую-ка сосредоточиться на чем-нибудь хорошем, хоть на какое-то время отделаюсь от смятения, столь назойливо поселившегося во мне.


***


На душе – как наждаком прошлись. С каждым днём всё болезненнее. До раны внутри. Из-за этого, бывает, места себе не нахожу, слоняюсь по квартире, или, наоборот, случается, подолгу сижу, забывшись, без движения, пока не опомнюсь и не осознаю, что смотрю в одну точку невидящим взглядом.

bannerbanner