Читать книгу Иван Грозный. Начало пути. Очерки русской истории 30–40-х годов XVI века (Виталий Викторович Пенской) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Иван Грозный. Начало пути. Очерки русской истории 30–40-х годов XVI века
Иван Грозный. Начало пути. Очерки русской истории 30–40-х годов XVI века
Оценить:
Иван Грозный. Начало пути. Очерки русской истории 30–40-х годов XVI века

3

Полная версия:

Иван Грозный. Начало пути. Очерки русской истории 30–40-х годов XVI века

Кстати, говоря об образе царя в «коллективном бессознательном», нельзя не вспомнить одно весьма любопытное высказывание русского, которое передает в своих записках о годах Смуты поляк С. Маскевич. Он писал, что «в беседах с москвитянами, наши, выхваляя свою вольность, советовали им соединиться с народом польским и также приобресть свободу. Но русские отвечали: „Вам дорога ваша воля, нам неволя. У вас не воля, а своеволие: сильный грабит слабого; может отнять у него имение и самую жизнь. Искать же правосудия, по вашим законам, долго: дело затянется на несколько лет. А с иного и ничего не возьмешь. У нас, напротив того, самый знатный боярин не властен обидеть последнего простолюдина: по первой жалобе царь творит суд и расправу. Если же сам государь поступит неправосудно, его власть: как Бог, он карает и милует. Нам легче перенесть обиду от царя, чем от своего брата: ибо он владыка всего света“…»[62].

И здесь самое время вспомнить рассуждения С.С. Аверинцева о природе и сущности русской святости. Он писал, что последняя, «будучи православной, имеет предпосылки, общие для нее с византийской святостью», однако при этом «эмоциональная ее окраска иная: она отвечает впечатлительности молодого народа, куда более патриархальным устоям жизни, она включает специфические тона славянской чувствительности». В русской православной святости эпохи позднего Средневековья – раннего Нового времени (еще раз подчеркнем – время, переломное в нашей истории. – В. П.), продолжал философ, «контрасты «кроткого» и «грозного» типов святости… не опосредованы цивилизацией, как это в возрастающей мере происходило на Западе, и не транспонированы в «умственную» тональность, как в Византии, – они выступают с такой потрясающей обнаженностью и непосредственностью, как может быть, нигде». «Если святой грозен, – пишет дальше Аверинцев, – он до того грозен, что верующая душа может только по-детски робеть и расстилаться в трепете», и, напротив, если святой кроток, то его кротость «такая бездна, что от нее, может быть, еще страшнее». «Это два полюса единой антиномии, лежащей в самых основаниях „Святой Руси“», – приходит к выводу исследователь[63].

Продолжая развивать тему «грозной» святости, С.С. Аверинцев отмечал, что такой святости «по преимуществу ожидают от святителей– епископов, наделенных церковной властью, которую трудно отделить от политической», ибо «власть должна внушать страх», быть жесткой, «крутой» (выделено нами. – В. П.). В качестве такого «крутого» святого Аверинцев приводит пример Иосифа Волоцкого – пример более чем яркий и характерный. Святой Иосиф в одной своей ипостаси выступает за беспощадное преследование еретиков и тех, кто вовремя не донесет на них, а в другой является перед нами в образе народного заступника и печальника, готового пожертвовать последним ради спасения малых сих и призывающего сильных мира сего поступать аналогичным образом[64].

Напрашивается прямая параллель между «крутым» Иосифом Волоцким и «грозным» царем. Оба они, говоря словами народной песни, «добре круты» и готовы, по словам Аверинцева, как крутые хозяева, без малейшего намека на чувствительность, строить совместную жизнь людей «на „грозе“, на крутой строящей воле, не знающей границ»[65]. Такой патриархальный «крутой» и действительно «грозный» царь, обладающий высшей властью судить и карать и внушающий страх «злым», в чем-то схожий с ветхозаветным Господом и пророками его, соответствовал, выходит, ожиданиям простого народа и потому прочно вошел в его память. В этом отношении судьба Ивана Грозного в народной памяти схожа с судьбой же Петра Великого. Петр, не менее крутой и грозный, чем его предшественник, так же является персонажем народных песен и сказаний, а вот ни его отец, заслуживший прозвище Тишайший, ни его дед в народную «историю» не попали.

Примечательно, но сам Иван, судя по всему, ощущал себя именно таким ветхозаветным грозным царем. Во всяком случае, в своем Первом послании к князю Курбскому он так и пишет, что «всегда убо царем подобает обозрительным быти, овогда кротчяйшим, овогда же ярым; ко благим убо милость и кротость, к злым ж ярость и мучение. Аще ли же сего не имея, то несть царь, царь бо несть боязнь делом благим, но злым»[66]. И далее Иван ссылался на знаменитое высказывание апостола Павла, содержащееся в его Послании к римлянам (Рим. 13: 3–4), о власти и отношении к ней. Для сравнения – сын боярский и по совместительству писатель, публицист и прожектер Иван Пересветов писал в конце 40-х гг. XVI в., что «не мощно царства царю без грозы держати» и что «как конь под царем без узды, так царство без грозы»[67]. Вряд ли было случайностью, что эти слова Пересветова совпали по времени с московскими волнениями летом 1547 г. и недовольством псковичей и новгородцев злоупотреблениями наместников и их служек, едва не переросших в бунт, аналогичный московскому.

Одним словом, даже если не обращаться к сухим строкам документов той далекой эпохи, а только лишь к одному историческому нарративу в разных его ипостасях (хотя бы и составленному трудами иностранных наблюдателей, не допущенных к политической «кухне» Русского государства и довольствовавшихся обрывками информации, сплетнями и слухами[68]), то у историков, писателей и публицистов будущих времен был выбор – поддержать ли «черную легенду», составленную настроенными явно недружелюбно по отношению к Ивану памфлетистами, равно русскими и иностранными, или же попробовать взглянуть и на личность первого русского царя, и на его царствование действительно sine ira et studio. И как будто на первых порах уклона в «обличительный» «дискурс» мы не наблюдаем. Так, если верить И.И. Голикову, Петр Великий весьма высоко ценил Ивана Грозного. «Сей государь, – заявил Петр, – есть мой предшественник и образец; я всегда представлял его себе образцом моего правления в гражданских и воинских делах, но не успел еще в том столь далеко, как он». И далее царь, по словам Голикова, сделал любопытное замечание: «Глупцы только, коим не известны обстоятельства его времени, свойства его народа и великие его заслуги, называют его мучителем»[69]. Согласимся, что высказывание это, даже если оно и не принадлежало Петру, более чем примечательное, тем более, если принять во внимание время, когда оно было сделано.

Приведем еще несколько примеров неоднозначного и непростого отношения к Ивану Грозному из XVIII века. М.В. Ломоносов в своем «Кратком российском летописце с родословием» характеризовал первого русского царя в следующих выражениях. «Сей бодрой, остроумной и храброй государь был чрезвычайно крутого нраву, – писал он, отмечая противоречивость характера Ивана, – которой первая его супруга, великая государыня царица Настасья Романовна умела своим разумом и приятностьми удерживать. После ея преставления обычай его совсем переменился; а особливо, что многие бояре, желая дочерей своих или сродниц видеть за государем в супружестве, разными смутами так дух его обеспокоили, что наподобие внезапной бури восстала в нем безмерная запальчивость. Неспокойных новогородцев казнил сей государь свирепым наказанием и царевича своего Ивана зашиб в крутом гневе, что после краткой болезни было смерти его причиною. По таким строгостям назван царь Иван Васильевич Грозным…»[70] Согласимся с тем, что в этой цитате, ярко характеризующей мнение русского ученого-энциклопедиста, легко сыскать следы той самой «схемы» «двух Иванов», о которой писал прежде князь Курбский. Впрочем, подчеркнув крутой нрав первого русского царя, Ломоносов, однако, ограничился простой констатацией фактов, не углубляясь в морализаторство и иные оценочные суждения.

Императрица Екатерина II, полемизируя заочно с А.Н. Радищевым, писала, что Иван Грозный, подвергая репрессиям новгородцев, «наказывал бунтовщиков и от церкви отступников», при этом, совершенно в духе времени (все-таки на дворе была эпоха просвещенного абсолютизма), отмечала, что в этом царь, «по истине сказать, меру не нашел»[71]. Как видно, и здесь отношение императрицы к деяниям первого русского царя двойственное – если она и осуждает Ивана, то только за чрезмерность насилия, примененного им по отношению к новгородцам, тогда как само право царя налагать кары на преступников и виновных в измене она сомнению не подвергает.

Неординарный и непростой взгляд на личность первого русского царя демонстрирует князь М.М. Щербатов. Приступая к описанию истории правления Ивана Васильевича, он отметил, что «несть прилично истории писателю собирать все слухи охулительные, которые о государях разглашают: но не должен же историк и скрывать, что до сведения его может достигнуть»[72]. И, руководствуясь этим принципом, он, подводя итоги правления Ивана, подчеркивал противоречивость и неоднозначность его натуры. «Прошед историю сего государя, – писал князь-историк, – именитого в земных владыках его разумом, узаконениями, честолюбием, завоеваниями, потерями, гордостию, низкостью и суровством, в толь разных видах представляющегося, что часто не единым человеком является». И далее М.М. Щербатов приводил примеры такой двойственности натуры царя Ивана – с одной стороны, его проницательности и дальновидности, «великого разума» и «остроумия», честолюбия и гордости, а с другой стороны – слабость духа, робость, непомерная горячность и недоверчивость, которые, в итоге, по мнению князя, учинили само имя Ивана ненавидимым и «к поруганию у всех народов света». И в соответствии с духом времени Щербатов заключал: «Тако та нестесненная власть, которой самодержцы толь желают, есть меч, служащий к наказанию посечением их славы; естьли что и более не произойдет»[73]. Абсолютная власть, никем и ничем не сдерживаемая после смерти первой жены Ивана Анастасии, полагал историк (опять же, в соответствии с духом своего времени), и привела к такому печальному концу.

Таким образом, можно заключить, что к исходу XVIII в. в русском общественном мнении не сложилось однозначной оценки относительно ни самой личности Ивана Грозного, ни его эпохи. В исторических сочинениях и публицистике XVII–XVIII вв. можно без особого труда отыскать следы концепции «двух Иванов», учрежденной князем Курбским, но она отнюдь не определяла облик тогдашней русской «Иванианы». Выходит, не только и не столько князь-эмигрант виноват в формировании этого «обличительного» «дискурса» – у позднейших историков и писателей была возможность выбора «дискурса», точки зрения, угла, под которым можно было рассматривать деяния Ивана Грозного и давать оценку его эпохе, благо прежний исторический нарратив позволял им сделать такой выбор. Но как же получилось так, что возобладал именно «обличительный» «дискурс»? И вряд ли мы сильно погрешим против истины, если скажем, что едва ли не главную роль в его закреплении в качестве доминирующего в последующей российской «Иваниане» сыграл «Колумб российских древностей», «последний летописец» и придворный историограф императора Александра I Н.М. Карамзин.

Чтобы понять, как получилось, что образ царя-тирана, нарисованный Карамзиным, стал чуть ли не нарицательным, необходимо разобраться в сущности его исторического метода и ответить на вопрос – а можно ли вообще считать его именно «историческим методом», а самого Карамзина историком или историописателем (или последним летописцем)?

Оставленное Карамзиным богатое эпистолярное и литературное наследие позволяет нам реконструировать в общих чертах процесс формирования его взгляда на историю как отрасль человеческого знания и на то, как и для чего следует ее изучать и писать. Еще не историк, но уже достаточно известный литератор, Н.М. Карамзин впервые задумался над этими вопросами еще в начале 90-х гг. XVIII в. В своих ставших знаменитыми «Письмах русского путешественника» (1792 г.) он писал, что «больно, но должно по справедливости сказать, что у нас до сего времени нет хорошей Российской Истории, то есть писанной с философским умом, с критикою, с благородным красноречием. Тацит, Юм, Робертсон, Гиббон – вот образцы! Говорят, что наша История сама по себе менее других занимательна: не думаю; нужен только ум, вкус, талант. Можно выбрать, одушевить, раскрасить; и читатель удивится, как из Нестора, Никона и проч. могло вытти нечто привлекательное, сильное, достойное внимания не только Руских, но и чужестранцов. Родословная Князей, их ссоры, междоусобие, набеги Половцев не очень любопытны: соглашаюсь; но зачем наполнять ими целые томы? Что не важно, то сократить, как сделал Юм в Английской Истории; но все черты, которыя означают свойство народа Руского, характер древних наших Героев, отменных людей, происшествия действительно любопытныя описать живо, разительно. У нас был свой Карл Великий: Владимир – свой Лудовик XI: Царь Иоанн – свой Кромвель: Годунов – и еще такой Государь, которому нигде не было подобных: Петр Великий. Время их правления составляет важнейшия эпохи в нашей Истории, и даже в Истории человечества; его-то надобно представить в живописи, а прочее можно обрисовать, но так, как делал свои рисунки Рафаэль или Микель Анджело…»[74] (выделено нами. – В. П.).

Одним словом, то, что не важно (по мнению историописателя), то можно и должно сократить, что важно – напротив, расписать в лучшем виде. Таким представляется Карамзину разумный подход к русскому историописанию, и согласимся, что его понимание исторического метода далеко от предложенного одним из основателей немецкой исторической школы Л. фон Ранке. «История возложила на себя задачу судить о прошлом, – писал он, – давать уроки настоящему на благо грядущих веков. На эти высокие цели данная работа не претендует. Ее задача – лишь показать, как все происходило на самом деле»[75]. Wie es eigentlich gewesen – этот лозунг «чистой истории», конечно же, не совсем то, чего хотел и к чему стремился Карамзин (кстати, стоит обратить внимание, что критиковавший Карамзина за его вольность в обращении с источниками и их интерпретации ныне практически забытый русский провинциальный историк А.С. Арцыбашев, чьи слова мы взяли в качестве эпиграфа к этой главе, мыслил в том же духе, что и Л. фон Ранке, только Ранке написал эти свои знаменитые слова в 1824 г., а Арцыбашев – тремя годами ранее).

Спустя 10 лет, в 1802 г., Карамзин снова возвращается к характеристике идеального исторического метода. Тогда он писал, что «в девятом-надесять веке один тот народ может быть великим и почтенным, который благородными искусствами, литературою и наукою способствует успехам человечества в его славном течении к цели нравственного и душевного совершенства!»[76]. Следовательно, главная цель благородных искусств, науки и литературы (а история, если судить по предыдущему высказыванию Карамзина, относилась больше к литературе, нежели к науке), по мнению будущего придворного историописателя, в том, что должно ей всячески способствовать продвижению человечества по пути нравственного и морального прогресса и совершенствования.

Этот прогресс, это движение вверх, полагал Карамзин, немыслимы без воспитания в душах граждан подлинной любви к Отечеству, поскольку «самая лучшая философия есть та, которая основывает должности человека на его счастии». Суть же этой философии, продолжал он развивать свою мысль далее, состоит в том, «что мы должны любить пользу отечества; ибо с нею неразрывна наша собственная; что его просвещение окружает нас самих многими удовольствиями в жизни; что его тишина и добродетели служат щитом семейственных наслаждений; что слава его есть наша слава; и если оскорбительно человеку называться сыном презренного отца, то не менее оскорбительно и гражданину называться сыном презренного отечества». И славная история российская, которая не нуждается в баснях и выдумках для возвеличивания имени народа русского, должна излагаться на русском же языке, который «выразителен не только для высокого красноречия, для громкой живописной поэзии, но и для нежной простоты, для звуков сердца и чувствительности. Он богатее гармониею, нежели французский; способнее для излияния души в тонах; представляет более аналогических слов, то есть сообразно с выражаемым действием: выгода, которую имеют одни коренные языки!»[77].

К этой идее примыкает еще одна, высказанная тогда же. Успех того или иного произведения определяется тем, считал Карамзин, насколько успешно автор произведения может донести до своего потенциального читателя свой замысел (а вот тут как раз и нужен был русский язык!). «Как скоро между автором и читателем велико расстояние, – отмечал в своей статье литератор, – то первый не может сильно действовать на последнего, как бы умен ни был»[78]. «Не всякий может философствовать или ставить себя на месте героев истории; но всякий любит, – продолжал он, – любил или хотел любить, и находит в романическом герое самого себя». И, поскольку современный читатель, полагал Карамзин, жаждал романа, который «пленителен для большей части публики, занимая сердце и воображение, представляя картину света и подобных нам людей в любопытных положениях, изображая сильнейшую и притом самую обыкновенную страсть в ее разнообразных действиях»[79], то отсюда естественным образом вытекало и решение поставленной задачи. Чтобы добиться желаемой цели продвижения к нравственному и моральному совершенствованию читающей публики, нужно облечь историческое повествование в соответствующую «романическую» форму, благо в русской истории занимательных, увлекательных и вместе с тем поучительных тем для повествования более чем достаточно (о чем и писал будущий «Колумб российских древностей» еще в 1792 г.).

Итак, подведем некий предварительный итог. Суть карамзинского метода историописания состояла, если судить по его высказываниям, в том, чтобы представить историю как некий нравоучительный роман, написанный живо, выразительным и образным, но вместе с тем понятным читателю языком. Но можно ли считать такое произведение подлинной историей в том смысле, который в нее вкладываем мы? Обратимся для ответа на этот вопрос к мнению одного из мэтров отечественной исторической науки – мнению В.О. Ключевского.

Анализируя творчество «последнего летописца» как историка, В.О. Ключевский писал в свое время, что Карамзин «смотрит на исторические явления, как смотрит зритель на то, что происходит на театральной сцене. Он следит за речами и поступками героев пьесы, за развитием драматической интриги, ее завязкой и развязкой. У него каждое действующее лицо позирует, каждый факт стремится разыграться в драматическую сцену». При этом, по словам Ключевского, у Карамзина действующие лица исторической драмы, которую писатель разворачивает перед читателями, «действуют в пустом пространстве, без декораций, не имея ни исторической почвы под ногами, ни народной среды вокруг себя. Это – скорее воздушные тени, чем живые исторические лица» (мы бы подобрали несколько иное определение – не «воздушные тени», а «идеальные типы», наподобие тех, что существовали в итальянской commedia dell'arte. – В. П.), и при этом они «говорят и делают, что заставляет их говорить и делать автор, потому что они герои, а не потому, что они герои, что говорят и делают это…»[80] (выделено нами. – В. П.). Автор, заставляя персонажей своей драмы действовать так, а не иначе, исходил из присущих ему жизненных идеалов и воззрений на то, какой должна быть идеальная политика, – так считал один из столпов современной российской исторической науки.

Но, в таком случае, возникает неизбежный вопрос – а каким был жизненный идеал Карамзина? Самое время вспомнить здесь слова Р.Ю. Виппера. Он писал в своей книге об Иване, что «историк зависит в своих взглядах и приемах от сменяющихся увлечений и философских настроений. Ведь и наше неотступное желание найти связь между событиями внешней истории и усложнением внутренней жизни – результат могущественного влияния современной общественной мысли. Воздействие на исследователя того, что мы называем мировоззрением, настолько сильно, что в литературных источниках, в исторических памятниках он как будто читает и видит то, что хочет прочитать и увидеть, выделяет и оценивает то, что совпадает с его вкусами и направлением интересов»[81]. Примерно о том же говорил и другой отечественный медиевист, А.Я. Гуревич. Он писал, что «историк – дитя своего времени, и его труд не может не нести на себе отпечатка эпохи» и что «видение прошлого, как недавнего, так и самого отдаленного, в конечном итоге определяется исторической ситуацией, в которой историк творит»[82].

А теперь посмотрим, как характеризовал свой политический идеал сам Карамзин, человек, безусловно, своего века, века Просвещения, идеал, исходя из положений которого он и подступал к чтению источников. «Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан; и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку… Всякия же насильственныя потрясения гибельны»[83] – так писал он еще в 1792 г. в своих «Письмах русского путешественника», и с уверенностью можно сказать, что под этими словами подписался бы и предтеча Андрея Курбского Берсень Беклемишев, и сам Курбский, и его «конфидент» беглый расстрига-монах, а в прежней жизни стрелецкий голова Тимоха Тетерин, и другие «судии» Ивана Грозного, видевшие в нем разрушителя столь милой их сердцу «старины» (с той лишь поправкой, что сам Иван немало удивился бы тому, что его полагали разрушителем устоявшихся традиций и обычаев, ибо он был совершенно уверен в обратном). Что же до самодержавия, то в 1802 г. в «Историческом похвальном слове Екатерине II» он заявил, что «слава и власть венценосца должны быть подчинены благу народному; что не подданные существуют для монархов, но монархи для подданных…» (выделено нами. – В. П.). И только тот монарх воистину царствует, который правит для народного счастья, – был убежден Карамзин (правда, при этом он не стал уточнять, о каком именно народе идет речь)[84].

Выяснив главные черты политического идеала Н.М. Карамзина, существенные для нашего дальнейшего повествования, снова обратимся к мнению В.О. Ключевского. Выбранный Карамзиным метод историописания неизбежно вел к тому, что, как отмечал мэтр, «лишенные исторической обстановки (весьма любопытное замечание. – В. П.), действующие лица у Карамзина окружены особой нравственной атмосферой: это – отвлеченные понятия долга, чести, добра, зла, страсти, порока, добродетели. Речи и поступки действующих лиц у Карамзина внушаются этими понятиями и ими же измеряются…» (выделено нами. – В. П. При этом, еще раз подчеркнем этот момент, «последний летописец» оценивал деяния своих персонажей, исходя из идеальных моральных установок своего времени, эпохи позднего Просвещения, что, несомненно, нужно учитывать при анализе его текста. – В. П.). В итоге, продолжал Ключевский, Карамзина «занимало не общество с его строением и складом, а человек с его личными качествами и случайностями личной жизни (выделено нами. – В. П.); он следил в прошедшем не за накоплением средств материального и духовного существования человечества и не за работой сил, вырабатывающих эти средства, а за проявлениями нравственной силы и красоты в индивидуальных образах или массовых движениях…». Естественным следствием такого подхода было, что «Карамзин не заглядывает за исторические кулисы, не следит за исторической связью причин и следствий, даже как будто неясно представляет себе, из действия каких исторических сил слагается исторический процесс и как они действуют». Впрочем, это для Карамзина и не важно – если речь идет о драме, то важна другая цель, и она в его «Истории» непременно достигается. «Нравственная правда выдерживается старательно: порок обыкновенно наказывается, – продолжает Ключевский анализировать особенности карамзинской исторической методологии, – по крайней мере, всегда строго осуждается, страсть сама себя разрушает и т. п.»[85]

Завершая свою зарисовку относительно карамзинской «Истории», Ключевский подытоживал: «Цель труда Карамзина морально-эстетическая: сделать из русской истории изящное назидание… Поэтому у него события – картины, исторические деятели либо образцы мудрости и добродетели, либо примеры обратного качества». Более того, продолжает Ключевский, «назидательная тенденция побуждает рисовать явления с поучительной стороны, а как источники не дают для того материала, то восполнять их психологической выразительностью». Для этого необходимо реконструировать психологический портрет исторического персонажа, но поскольку Карамзин «этого и не пытался сделать, то его психология – просто подсказывание историческому лицу своих собственных чувств и мыслей»[86] (выделено нами. – В. П.).

В выделенных нами фрагментах цитаты выдающегося отечественного историка кроется секрет небывалой популярности сочинения Карамзина. «Изящное назидание», классическая трагедия, в которой ее герои мыслят, действуют и изъясняются в рамках классического, хорошо понятного литературного и драматургического канона, но в то же время на хорошем, доступном и вместе с тем «изящном» русском языке, что делает героев исторической драмы ближе и понятнее читателям. «Новый литературный язык – новая историография; живой язык письма – существенная причина того, что Карамзин был обречен на успех!» – подчеркивал Н.Я. Эйдельман[87].

bannerbanner