скачать книгу бесплатно
Съедобная история моей семьи
Анна Павловская
Эта книга об обычной семье, типичной, такой же, как все, и вместе с тем особенной, необычной и неповторимой, опять же, как любая семья. Трудно определить жанр этой книги. Здесь и изыскания об истории предков, и собственные воспоминания, и кулинарные рецепты, и заметки по истории советского быта, и исследования по истории и традициям питания. Каждая семья – неповторимый мир. Эти миры сливаются, переплетаются, соединяются, создавая все новые и новые миры. И в каждом есть частица единого большого мира, в котором мы все живем. Частица эта называется традиция. Постоянно видоизменяясь и обогащаясь, она вместе с тем сохраняет некое постоянство. Меняются государственные системы, политические пристрастия, экономические основы, а мы храним верность чему-то главному, более важному, чем все сиюминутные исторические страсти. История семьи, история страны, история эпох, показанная через призму кулинарных и бытовых традиций. В оформлении обложки использованы фотографии из личного архива
Анна Павловская
Съедобная история моей семьи
Предисловие
Все люди в мире думают о еде. Голодные мечтают поесть; сытые ругают себя за то, что переели; хозяйки устало вздыхают, думая о предстоящей рутинной готовке. Приглашая гостей, мы в первую очередь начинаем думать, чем будем их кормить. Возвращаясь после работы домой, мысленно перебираем, что нас ждет в холодильнике. Даже отправляясь на романтическое свидание, задумываемся о том, где посидеть и что поесть. Оправляясь в туристический поход – собираем провизию. Возвращаясь из экзотического путешествия, отвечаем на бесконечные вопросы, чем нас кормили. Еда для человека – это не просто способ поддержания жизни. Это ритуал, это общение, это радость, это часть познания окружающего мира.
Вместе с тем люди стесняются говорить о еде, особенно в России. Тема эта считается почти неприличной для нашей культуры. Говорить на тему еды – пошлость, мещанство, показатель отсутствия духовных интересов, свидетельство низкого интеллектуального уровня. Во всем этом есть удивительное противоречие – важнейший вопрос жизни, волнующий всех и каждого, находится чуть ли не под негласным запретом.
Отсюда и другие, печальные, парадоксы – книг по кулинарии на прилавках много, даже слишком много, а уровень подавляющего большинства из них удивительно низкий. Создается впечатление, что все эти «Русские кухни» или «Кухни народов мира» переписываются из какого-то одного безграмотного источника, который можно условно назвать «Как научиться невкусно готовить», к тому же читать их скучно, да и практической пользы мало. Есть еще многочисленные переводные издания, красочно иллюстрированные, но абсолютно неприменимые к нашей жизни; их можно отнести к вымышленной рубрике «Что вы никогда не сможете приготовить», читать их интереснее как фантастические книги, но пользы тоже мало, да и утомляют они очень быстро.
Вот и пользуются спросом, как ни парадоксально, старые книги по кулинарии. Их можно разделить на две категории. Первая – полезные. Старые издания, начиная еще со сталинской «Книги о вкусной и здоровой пище», все еще очень практичные и близки к жизни. Нет, конечно, кое-что ушло из нашего быта и с наших прилавков, а многого в этих книгах не хватает, но если молодая хозяйка хочет освоить азы добротной и качественной пищи, лучше всего пользоваться старой «Книгой о вкусной и здоровой пище». Вторая категория старых книг по кулинарии – интересные. Самый яркий автор здесь В. В. Похлебкин. Его книги очень личные, полны исторических фактов, они познавательны и содержательны. Готовить по ним нельзя; я помню, как в юности пыталась приготовить что-то по его рецепту и потерпела полное фиаско. Знакомство с самим Похлебкиным только подтвердило тот факт, что человек он удивительный, знающий, эрудированный, но кроме него никто не может осуществлять его «практических руководств».
В России во все времена тема еды считалась низменной и недостойной, сугубо женской, хозяйственной сферой. Только в последние десятилетия, да и то в основном за рубежом, стали признавать важность и значимость этой темы, в том числе и как научной проблемы. Помню, как когда-то я предложила статью о еде как важнейшем факторе национального самоопределения, а также о месте еды в межкультурной коммуникации. На меня смотрели удивленно и жалостливо – вроде серьезный человек, а занимается такой ерундой! Если уж в обывательских кругах еда – тема пошлая, то что и говорить о научном снобизме. Если ты пишешь простым и понятным языком – ты не ученый, если пишешь о простых и понятных всем вещах – это не наука.
А ведь в этой «недостойной» теме сокрыто множество глубоких и важных для человечества проблем. Это и вопрос национальной идентичности – труднее всего народы отказываются от пищевых привычек, даже оказавшись оторванными от родной среды. Это и вопрос социальный, тесно связанный с традицией общения, семейными ритуалами, общественными отношениями. Безусловно, это и вопрос экономический – производство продуктов питания, торговля ими, в том числе и международная, все это важнейшие составляющие мировой экономики. Это и вопрос политический – чего только стоит непрекращающиеся уже несколько веков рассуждения на тему российского пьянства, вот и сегодня «водка» – не просто национальный напиток, но и краеугольный камень дискуссии на тему русского характера.
И все-таки для меня главной в теме еды остается «мысль семейная». За общим столом испокон веков собирались члены одной семьи, представители разных поколений – еда была и остается важнейшим семейным объединителем. На праздники приглашались и более дальние родственники, которых только и встретишь как за общим столом, последнее время, правда, увы, часто поминальным. Дочери учились кулинарному мастерству у матерей и бабушек, а потом, в свою очередь, делились своими знаниями и навыками со своими детьми и внуками. Таким образом, осуществлялась невидимая и чаще всего неосознанная связь времен, передача семейных и национальных традиций.
Интересный и наглядный пример – сегодняшняя глобализация общества. За последнее столетие множество людей по разным причинам (среди важнейших – экономические кризисы, голод, безработица, революции, войны, разного рода перестройки, кроме того, была и есть просто «охота к перемене мест») поменяли место жительства, оставили родные края, поселились в далеких местах, погрузились в иную культуру. Потомки переселенцев-эмигрантов, оторванные от национальных корней, сменили одежду, образ жизни, мировосприятие. А вот традиции питания часто выдают их происхождение: лобио и чахохбили на вполне парижском столе оказываются бабушкиным влиянием, а соленые огурцы и борщ на лондонском ясно указывают на страну, в которой родилась хозяйка дома.
Важным является, конечно, не только и не столько состав блюд, сколько традиции и ритуалы питания, определяющие, в свою очередь, ритм и уклад жизни. Даже в самой бедной крестьянской семье, где и выбора-то блюд не было никакого, кроме сезонного разнообразия, старались за стол сесть все вместе, хотя бы вечером, после работы. Ели молча, чуть ли не священнодействовали – хозяйка подавала еду, хозяин лично нарезал хлеб, строго следили, чтобы никто не ухватил лишнего куска, чтобы всем досталось поровну. В праздники выставляли на стол все лучшее, потчевали гостей, заботились, чтобы все были довольны, считая это своеобразным делом чести, берегли семейные традиции.
И сегодня в каждой семье – свои традиции, а вместе во всем многообразии они складываются в единую национальную систему.
Одна из причин, побудивших меня написать эту книгу, очень личная. В середине 1990-х годов я выступала на международной конференции в Мюнхене. Это была конференция по межкультурной коммуникации. Удивительно, но нет людей более нетерпимых к своеобразию чужих культур, чем эти самые коммуникаторы. Создается впечатление, что их главная задача – подогнать всех под одну гребенку, как правило, гребенка эта имеет ярко выраженный англосаксонский характер. Мой доклад был посвящен стереотипам восприятия России в мире. В числе прочего я вскользь упомянула о том, что упрощение трактовки советской эпохи, сведение ее исключительно к тоталитаризму и гнету представляется мне однобоким. И что у меня, например, было счастливое советское детство. И что я не знаю, как там с писателями и диссидентами, может, ими и интересовалось КГБ и они ощущали себя угнетенными режимом и несвободными, но мы, простые обыватели, мало чувствовали гнет власти и внимание КГБ; жили своими интересами и радостями, такими же, как у жителей «свободного» мира.
На это немедленно и очень страстно отреагировала польская участница. Она с яростью набросилась на меня, отрицая возможность счастливого детства в условиях советского строя. На ее вопрос, что же было у меня хорошего, я, слегка растерявшись, сказала: «Мама, папа, бабушки и дедушки, дача и деревня…» Не дав мне договорить, она презрительно хмыкнула: «Понятно, у вас была дача, так вы из номенклатуры!»
Долго я потом мысленно дискутировала с этой ученой межкультурной дамой. Рассказывала ей о своем детстве; о среде, в которой выросла; о стране, в которой сформировалась. И о дедушкиной даче – крошечном фанерном домике, который сегодня даже постеснялись бы назвать громким словом «дача», состоявшим из неотапливаемой террасы и двух малюсеньких проходных комнат с печкой. Домике, в котором удивительным образом помещалась большая семья, в котором устраивали чудесные пиры и праздники, который был открыт для всех. Домике, который окружали такие же крошечные домики, в которых жили наши многонациональные соседи – одна украинская, две русских, две еврейских, одна армянская, одна осетинская семья. Вот уж где была межкультурная коммуникация в действии, которую и представить себе не могут ученые специалисты. Когда из-за одного забора начинало пахнуть шашлыками, все соседи, собрав у кого что было, отправлялись в гости, не дожидаясь приглашения, уверенные, что им будут рады. И им были рады: и ели, пили, и общались, и смеялись, и устраивали детские праздники и взрослые гулянки. Да, дедушка мой в то время был небольшим чиновником в конторе, называвшейся Шахтспецстрой. Но это сейчас угольные шахты стали синонимом несметного богатства, а тогда работа на этом государственном предприятии означала, в числе прочего, и трудные для его возраста командировки, например в Норильск, во время одной из которых он и умер. Все, что имел мой «номенклатурный» дедушка, досталось ему, главным образом, из-за его удивительно доброжелательного характера, способности обзаводиться друзьями везде и всюду – а связи в нашей стране всегда были важнее чинов и даже богатства.
Словом, вспоминая свое детство и юность, я решила, что было бы здорово написать историю своей семьи – такой обычной и такой уникальной, такой банальной и такой неповторимой, как и всякая семья. Семьи, в которой отразилась действительно очень непростая советская эпоха. Но разве бывают простые эпохи в истории? И почему мы так мало интересуемся повседневной жизнью того периода, сосредотачиваясь преимущественно на политических моментах? Благодаря дневникам и письмам, которые были опубликованы в последние годы, мы теперь хорошо знаем повседневную историю XIX века. А недавняя, но уже ушедшая в историю эпоха века XX представлена почти исключительно дневниками государственных деятелей и письмами политзаключенных.
Я стала собирать материал. Нашла большой семейный архив: тут и письма, и официальные документы, и записи моей бабушки, и дневник дедушки, и многое другое, чудом сохранившееся в больших рваных пакетах на даче. Стала намечать план книги, продумывать детали, составлять список вопросов для старшего поколения родственников. Постепенно я стала осознавать, что воспоминания о детстве и юности люди не случайно пишут в глубокой старости. И не зря столь любимую мной «Семейную хронику» С. Т. Аксаков завершил незадолго до своей кончины, хотя работать над ней начал гораздо раньше. А потом, как будто случайно, «отвлекся» на записки об уженье рыбы и записки об охоте. Писать о жизни людей, которые, слава богу, еще живы, оказалось невозможно, не приукрашая действительность, а какой смысл писать только о хорошем, если было всякое, как и у всех. Кто же поверит хорошему, если картина будет неполной. Словом, с идеей истории семьи пришлось расстаться. Правда, я все еще мечтаю опубликовать когда-нибудь хотя бы найденные письма. Они сами по себе уже любопытнейший документ эпохи, несмотря на то, что в них нет встреч с великими людьми или описаний знаменитых событий.
И вот я решила написать историю семейной кулинарии, описать семейные традиции питания, гостеприимства и застольного общения. Об уженье рыбы я ничего не знаю, на эту тему отвлечься не могу, а вот за прошедшие годы опыт приготовления блюд накопился немалый. И не просто как у любой хозяйки. Готовка – мое хобби. Когда мне грустно, скучно, не хочется работать, я иду на кухню и фантазирую с блюдами. При этом, как и большинство женщин, я опираюсь в первую очередь на семейный опыт, вспоминаю детство и юность, читаю книги, использую опыт своих путешествий. Женщина на кухне – всегда хранительница традиций, мужчина в этом вопросе чаще является творцом и художником, экспериментатором, а вот бабушкины рецепты блюдет именно женщина.
К тому же я поняла, что большая часть событий моей жизни, как и жизни любого человека, связана с едой и культурой питания. Так что история семьи, история страны, история исторических эпох вполне укладываются в «кулинарную» историю. Временным ограничением стали для меня 1970-е годы, последнее десятилетие советской эпохи, еще хранившее сложившиеся советские бытовые традиции.
Нередко жизнь того или иного человека или целой семьи связывается в нашем сознании с определенным местом. Где только ни жил Лев Толстой – и в Москве, в Казани, и в Петербурге, не считая службы на Кавказе и путешествий по Европе, а для нас он – Ясная Поляна, ничего с этим не сделаешь. В детстве же такого рода привязки к месту еще сильнее, чувствуются острее и сохраняются на всю жизнь. Именно поэтому три главы книги названы тремя географическими названиями, которые неразрывно связаны в моем сознании с моими родственниками. Смоленские крестьяне, родня моего папы, для меня – тарусяне, жители города Тарусы, Калужской области, в котором они поселились после войны. Кавказская родня мамы ассоциируется, в первую очередь, с дачным поселком Клязьма. Хотя мы и проводили там всего пару летних месяцев, именно это место стало для меня воплощением той дружной, крепкой и счастливой семейной жизни, с которой связываются воспоминания детства.
Глава о моих родителях названа «Ленинский проспект». Собственно говоря, на Ленинский проспект наша семья переехала после смерти дедушки, в 1977 году: бабушка не хотела одна оставаться в старой квартире, и мы сделали родственный обмен, как это было тогда принято. Событие это произошло вне временных рамок этой книги. Однако за прошедшие годы мы все так привыкли к тому, что наши мама и папа живут именно там, что понятие «Ленинский» стало в каком-то смысле синонимом места проживания родителей. Даже сейчас, когда, оставшись одна, мама переехала в другую квартиру, мы иногда говорим: «Ну что, встретимся на Ленинском?» – подразумевая у мамы. Думаю, это пройдет, но именно Ленинский останется для нас своеобразным «родовым гнездом», именно там мы жили все вместе, одной семьей, оттуда ушли мы, дети, в самостоятельную жизнь и туда приезжали потом очень часто, чтобы посидеть и попить чайку с мамой и папой.
Каждая глава, в свою очередь, делится на одинаковые части: «семейная» посвящена истории соответствующей родовой линии, «застольная» – ее быту, традициям, прежде всего в области повседневного и праздничного питания и общения, «кулинарная» – семейным рецептам и традициям приготовления пищи. Все это обильно пересыпается историко-культурными сведениями, касающимися истории быта и еды.
Трудно определить жанр этой книги. Научно-популярные мемуары? Мемуарная публицистика? Ученые воспоминания? Здесь и изыскания об истории моих предков, и собственные воспоминания, и кулинарные рецепты, и заметки по истории советского быта, и исследования по истории и традициям питания, и многое другое, что трудно вместить в общепринятые рамки и дать некое единое определение.
Эта книга очень личная. Она об обычной российской семье советского периода, пережившей всякое; типичной, такой же, как все, и вместе с тем особенной, необычной и неповторимой, опять же, как любая российская семья.
Глава 1. Таруса
Семейная
В семье моего отца не принято было говорить о еде. Невозможно представить их, смакующих описания блюд и разносолов. Категоричный папа с позиции русского интеллигента, вышедшего из крестьянской среды, называл это мещанством, а про нас, его детей, поддавшихся влиянию западной культуры и с чувством обсуждавших меню ресторанов, в этом случае презрительно говорил: «Вам бы только пожрать и выпить, вот вырастил детей». А дети между тем получились не такие плохие, и он это прекрасно знал. Но столь сильно было презрение к низменной теме еды.
Между тем еда – это не только обжорство, один из смертных грехов, но и семейная традиция. Именно папина семья, страшно голодавшая во время трехлетней оккупации в годы войны, перебивавшаяся кое-как с хлеба на воду в послевоенные годы, всю жизнь питавшаяся скромно, знала это лучше других. И папа, москвич, профессор, городской житель, много лет возил любимым маме, сестре и брату из столицы сливочное масло, колбасу, белый хлеб. А бабушка моя до самой смерти хранила под подушкой мешочек с черными сухарями – на всякий случай, вдруг что случится, а у нее и запас готов! Еду никогда не выбрасывали, это считалось кощунством. Впрочем, в отличие от современной традиции покупать и готовить впрок, на неделю вперед, продуктов много никогда не покупали, а еды много не готовили.
Главное же то, что за общим столом рождалась, крепла, жила семья, и еду можно считать тем цементом, который ее скреплял. Посмотрите многочисленные сайты и форумы о еде в Интернете: «Так делала моя бабушка», «Моя мама это блюдо готовила так, что пальчики оближешь!», «Этому меня научила свекровь». Людей уже давно нет, а память о них живет в любимых блюдах, которые едят их благодарные выросшие дети и никогда не виденные ими потомки.
Именно о семье мне и хотелось бы поговорить в первую очередь, о той советской семье, которая потерялась среди идеологических баталий, политических скандалов, грандиозных исторических событий, но которая имела свои неповторимые черты и в некотором роде, наряду с освоением космоса и стройками века, вполне может считаться достижением социалистической системы. Известно о ней мало: статистика, всегда покорная требованиям времени, в советское время все представляла в идеализированном виде, а в постсоветское кинулась в другую крайность и очернила все, что можно. Почти все источники личного характера – дневники, мемуары, письма, относящиеся к этому периоду, – если и были опубликованы, то касаются политических и масштабно-исторических событий. Кое-что можно найти в художественной литературе и фильмах того времени, хотя и здесь в большинстве своем сильно идеологическое влияние. Но – остались люди. Время это еще не так далеко отстоит от нас, чтобы не иметь возможности обернуться назад, вспомнить, отдать должное.
Это не научное исследование. Я не буду пытаться проанализировать советскую семью, основываясь на разнообразных источниках (нечто подобное я сделала в своем труде «Русский мир»). Я просто попробую вспомнить свою семью. Помогут мне в этом любимые семейные блюда и традиции, дожившие до нашего времени. Но это и не мемуары (до них я еще не дозрела), а скорее попытка создать образ, тип традиционной советской семьи, а я считаю советскую семью одним из важнейших достижений эпохи. Насколько же типична моя семья?
У меня было счастливое советское детство. Много родственников – мама, папа, бабушки, дедушка, тети, дяди, двоюродные братья и сестра. Я, конечно, тогда и не подозревала, как это здорово, когда тебя окружает такое количество родных и близких, которые, к тому же, все трогательно тебя любят. Мне повезло – у родителей я была первый ребенок, у дедушки и бабушки по маминой линии – первая внучка, до меня были только мальчики, а папа сам был обожаемым младшим ребенком в своей семье, и их чувства ко мне стали отражением этой большой любви. Понимаю, что не всем так повезло в жизни. Во всем же остальном моя большая семья была вполне типична для своего времени. Советская эпоха к этому моменту, началу 1960-х, действительно успела все перемешать и привести к некоему общему знаменателю. Папа выходец из крестьянской семьи, мама из служащих, он изначально из Смоленской (потом проживал в Калужской) области, она москвичка, папа русский, мама армянка, он из довольно бедной семьи, она из относительно состоятельной. А встретились оба в лучшем учебном заведении страны – Московском университете.
Есть один странный, но вечный вопрос, которым взрослые любят мучить маленьких детей: «Ты кого больше любишь – маму или папу?» Трудно сказать, что они надеются выяснить, задавая его. Каких-то тайных признаний, откровений, правду о ситуации в семье? Не знаю, как других, но меня этот вопрос всегда ставил в тупик. Любовь к обоим родителям была совершенно естественным состоянием детской души, собственно, я даже и не знала тогда, что это называется любовью. Любовь – это у героев книг или фильмов. Это было у нас в детском саду, из которого я регулярно приносила сведения, кто кого любит. Однажды мама, с неподдельным женским интересом выслушав очередную тираду про Свету, которая любит Мишу, который любит меня, а я люблю Диму, пересказала это папе. В мамином дневнике периода моего детства я прочитала (цитирую): «Валя сразу вскинулся: “Еще чего! В твоем возрасте, запомни, надо любить воспитательницу и дедушку Крылова”. Аня (хитро-хитро и надменно): “А замуж мне что, за его портрет выходить?” После паузы: “Что, мне его портрет будет посуду мыть и мусор выносить?”».
Родители – они просто есть, как воздух, как жизнь, как ты сам. Какая же тут любовь? Так вот, одинаково ценя и любя своих родителей, начну все-таки с отцовской линии. Да простят меня все феминистки мира, но как-то принято именно с отцовской линии, давшей тебе фамилию и отчество, начинать биографию.
Предки моего отца родом из Смоленской области. На реке Угре стояла деревня Покровка, большая часть жителей которой носила фамилии Фатющенковы и Фотченковы. Фамилии не совсем обычные. На четвертом курсе исторического факультета МГУ я сдавала экзамен по русской культуре академику Б. А. Рыбакову. Его лекционный курс был очень необычный, авторский, Борис Александрович выплескивал на нас все богатство своей научной фантазии по самым разным темам. Было ужасно интересно, завораживало, уводило в другой мир. Как опытный преподаватель, понимавший, что на четвертом курсе нас, специализирующихся по русской истории, уже нет смысла спрашивать даты и факты, на экзамене Рыбаков просто вел с каждым студентом приятный околонаучный разговор. Со мной он заговорил о моей фамилии – Фатющенко, высказавшись относительно ее украинского характера.
Я стала терпеливо объяснять, что папа мой «потерял» букву «в» (о чем позже), что и сделало нас украинцами, а так вообще мы все Фатющенковы из деревни Покровка, что недалеко от Ельни. Академик Рыбаков, всегда тяготевший к южнорусской теме, а незадолго до нашего разговора подтвердивший дату 1500-летия основания г. Киева, ничуть не впечатлился: фамилия все равно украинская, утверждал он, чего только стоит сочетание «щенк» и вообще ее звучание.
Смоленская земля – пограничная. Кто только по ней ни проходил – и поляки, и литовцы, и французы, и, самым страшным потоком – немцы. Еще большее значение, возможно, имело непосредственное соседство с белорусскими землями, что способствовало смешению языков, культур и традиций на территории Смоленщины.
Согласно рассказам моей тети Тоси, Ефросиньи Ивановны Фатющенковой, в шести километрах от Покровки, в месте впадения в Угру маленького притока «стоит столб каменный – граница, называется Жастовня» («что такое – сама не знаю»), и почему называли это границей, никто не знал. В сторону Покровки «разговор был наш, простой, русский», женщины носили панёвы (или понёвы, допустимы оба варианта), плиссированные юбки темно-синего цвета, с красными прожилками-клетками. А вот в другую сторону от столба, к деревне Мазово и дальше, шли места, которые местные жители называли «Польшей», сами не знали почему. И разговор там был другой, все через букву «з», даже и понять бывало трудно, и носили саяны, «шили их выше, под грудь», «не то чтобы розового, не то фиолетового, а скорее, оранжевого и желтого цвета».
Обратившись к этнографическим материалам, я обнаружила следующее. Для Ельнинского района Смоленской губернии в XIX веке были характерны два типа крестьянского костюма, граница в бытовании которых проходила с севера на юг, примерно по реке Угре. Один, великорусских крестьянок (типологию традиционной одежды принято в большей степени проводить по женскому костюму, мужской отличается большим единообразием), в котором определяющим предметом была понева, древнейший вид русской одежды. Первоначально распашная, из двух не-сшитых полотнищ, а потом в виде юбки-поневы. И да-да, полотна были темно-синего цвета в крупную клетку. Дополняли этот костюм длинная холщевая рубаха навыпуск, украшенная вышивкой красного цвета по горловине и низу рукавов, старинный головной убор «сорока» и бисерные нагрудные украшения. Впрочем, «сороку» к началу XX века вытеснил платок.
Второй тип одежды, белорусский, состоял из андарака или саяна, юбки из пяти-шести полотнищ, вверху сборенных под пояс. Их расшивали пестрыми продольными полосками, отсюда, наверное, неопределенность цвета, на который указала моя тетка. Согласно словарю В. И. Даля, саян – это сарафан с застежкой спереди (причем он утверждает, что слово это почти вышло из употребления, а вот тетка моя в начале XXI века употребляла его так, как будто все знают, о чем идет речь). Однако в данном случае речь идет именно о белорусской юбке.
То есть соседи моих предков были не поляки, как они их называли, а белорусы, впрочем, и это название здесь условное. Вопросы, связанные с формированием этнических общностей, подобно вопросам о происхождении слов, это всегда гадание на кофейной гуще, только еще и изрядно приправленное политическими моментами. Вот и единого мнения о происхождении белорусов нет. Существует насколько распространенных концепций. В Российской империи долгое время была принята версия, что территории, занимаемые белорусами, исконно русские, а в Польше, – что они истинно польские. Существовала также идея, что белорусы – потомки летописных племен кривичей или их конгломерата с соседними племенами. Самая популярная концепция в советское интернациональное время заключалась в том, что единая древнерусская народность разделилась с течением времени на три части – великороссов, малороссов (украинцев) и белорусов. Некоторые исследователи выводят происхождение белорусов от балтов, смешавшихся со славянскими племенами, есть даже сторонники их финно-угорского происхождения. Название «белорус» позднее, широкое распространение оно получило после присоединения земель к Российской империи в XVIII веке (кстати, смоленские земли тоже долгое время относили к этому ареалу, даже в 1919 году они на несколько дней оказались в составе Советской Социалистической Республики Белоруссия). Долгое время белорусов называли литвинами, руссо-литвинами, литовцо-руссами – и как самоназвание оно долго жило в народах, заселявших северо-западный край России.
Подтверждаются наблюдения тети Тоси и о различии в говорах. Исследователи утверждают, что белорусские особенности русского говора заключаются в частности в замене звуков «ц» и «щ» на «с» и «з». Описание белорусских жителей Смоленщины за 1857 год содержит следующее наблюдение: «Язык их не чисто Великорусский, а какая-то смесь с Белорусским и Польским. Резкая твердость языка Польского и полнозвучие речи русской сливаются и, перемешиваясь между собою, образуют какой-то особенный, странный для непривычного уха говор». Еще более яркие примеры встречаем в словаре В. И. Даля: «Дзекать – произносить дз вместо д, как белорусы и мазуры… Как ни закаивайся литвин, а дзекнет. Только мертвый литвин не дзекнет». «Нацокать – Литвин нацокает, что и не разберешь его. Поколе жив смолянин, не нацокается».
Статистические труды и сборники XIX века приводят интересные цифры, согласно которым на территории Смоленской губернии в то время проживало 46 % великороссов и 54 % белорусов, причем в Ельнинском уезде белорусы составляли более 90 %! А вот Первая Всероссийская перепись населения 1897 года дает совсем другие данные: белорусов «стало» меньше одного процента, подавляющее же большинство жителей русских. Вот и верь после этого статистическим данным…
Многое намешано-перемешано на русской земле, поди разберись.
Памятная книжка Смоленской губернии за 1857 год с беззастенчивым шовинизмом приводит следующие различия между двумя главными народами, ее заселяющими. «Великорусы»: «они деятельны, бодры, свежи, дородны, зажиточны и опрятны. Сметливость, деятельность, заботливость об участи своего семейства, изворотливость при отыскании средств к жизни» – их отличительные черты. Там, где преобладает «белорусский элемент», жители «малорослы, мешковаты; хозяйство их скудно; одежда неопрятна». Хотелось бы верить, что не только костюмом и говором жители Покровки относились к великороссам, но и чертами характера. Кстати, роста они были высокого и очень статны.
Сохранившиеся малочисленные фотографии моих предков, а также лица моих близких и родных отчетливо указывают на принадлежность к определенному антропологическому типу. Я старательно, как дотошный исследователь, изучала типы лиц по разным российским регионам. Непростое и неблагодарное это дело, антропология: изучив карты и рисунки, я так и не смогла точно определить, к какому типу или хотя бы к какой географической зоне относилась деревня Покровка – то ли Верхнеокской, то ли Валдайской, к тому же река Угра, на которой она стояла, – рубежная, делящая эти самые зоны. Предки мои имели вполне определенный тип лица, тонкие губы, тонкие, редкие, какие-то серые волосы, прищуренные, довольно бесцветные глаза (серые? светло-голубые?), выступающие скулы, крупные складки на щеках – и бабушкины и дедушкины родственники по этой линии удивительно похожи между собой и мало похожи на украинский и южнорусский тип. Бабушкина линия более «монголоидная» – чуть приплюснутые круглые лица, узкие глаза, дедушкина по мужской линии имела вытянутые головы с двумя характерными высокими залысинами.
Из семейных рассказов создается впечатление, что предки моего отца испокон веков крестьянствовали на смоленской земле. Трудно спорить и с академиком Рыбаковым, и с лингвистическими данными, относящими фамилии с «-ченк» и «-щенк» (т. е. и Фотченковых и Фатющенковых) к украинским или белорусским. Окончание «-енков» часто встречается и у донских казаков. Видимо, здесь сказалось влияние соседей. Первая фамилия, скорее всего, происходит от имени Фотий, только вместо Фотиевых или Фатеевых получились мои предки на западнорусский манер – Фотченковыми. С Фатющенковыми потруднее, вариантов здесь больше. Вероятно, фамилия произошла от прозвища. В словаре Даля есть слово «фатюй, фатюк, фетюк – фофан, разиня, простофиля», есть «хват – молодец, удалец, храбрец, ловкий, бойкий, смелый, расторопный». Словом, выбирай на свой вкус. Фамилии от прозвищ более древние, чем от имен, а «-ющенковыми» они могли стать под юго-западным влиянием.
Издревле, согласно «Повести временных лет», смоленские земли были заселены славянским племенем – кривичами. Монашествующий автор летописи, обозвав их язычниками, не слишком благосклонно отзывался об их нравах. Подобно прочим языческим племенам, кривичи «жили в лесу, как и все звери, ели все нечистое и срамословили при отцах и при снохах, и браков у них не бывало, но устраивались игрища между селами, и сходились на эти игрища, на пляски и на всякие бесовские песни, и здесь умыкали себе жен по сговору с ними; имели же по две и по три жены. И если кто умирал, то устраивали по нем тризну, а затем делали большую колоду, и возлагали на эту колоду мертвеца, и сжигали, а после, собрав кости, вкладывали их в небольшой сосуд и ставили на столбах по дорогам».
В XII веке Смоленское великое княжество переживает взлет, потом падение. Татаро-монгольского ига избегает. Зато позднее подвергается многочисленным набегам, несколько раз переходит из рук в руки: в XV–XVI веках смоленские земли находились под властью Великого княжества Литовского, в XVII вошли в состав Речи Посполитой, с 1654 года окончательно и бесповоротно стали частью России.
Деревня Покровка была расположена на высоком берегу Угры, окружена густыми лесами и болотами. По рассказам, там даже и грибов-то было мало, слишком болотистая местность, надо было идти за несколько километров («километрах в пяти от деревни в сосновом бору водились отличные белые!» – утверждала родившаяся там Тося). Река Угра была чертой пограничной, за важное оборонительное значение ее иногда называют «Поясом Богородицы»; мой папа гордился этим, как и всем, что связано с местами проживания его предков.
Покровка – название очень распространенное на Руси. Чаще всего деревни называли по названию храма – Покрова Пресвятой Богородицы. Но в нашей деревне церкви никогда не было. По воспоминаниям бабушки, идти в ближайшую церковь в село Щекино было далеко, километров десять, и сложно, особенно в весеннюю распутицу или осеннюю непогоду. Она отмечала, что чаще шли женщины и дети, мужчины отлынивали. Считается, что название Покровка в данном случае напрямую не связано с церковным. В словаре В. И. Даля, составленном в середине XIX века, есть такое значение слова «покров»: «Защита, заступленье, заступничество, застой, покровительство. Господь покров мой. Птенцы растут под покровом матери». Местоположение и правда было защищенным – поди доберись до этой Покровки по болотам и бездорожью! Жаль это не спасло ее – в годы Великой Отечественной войны деревня была полностью уничтожена (сжигали трижды, первые два раза жители еще пытались ее восстановить).
Согласно «Списку населенных мест по сведениям 1859 года», в деревне Покровка проживало: 8 дворов, мужчин 57, женщин 62 (ну почему по всем статистическим данным на Руси женщин всегда больше, чем мужчин?). Семьи были большими, по 14–15 человек в каждой. Там же указывается, что иначе деревню называют Ураги (с ударением на а) или Овраги. Деревня была помещичья, крестьяне – крепостные.
Старейшая семейная история рода Фатющенковых-Фотченковых относилась опять же к иноземному нашествию, и рассказывала ее, если верить все той же Ефросинье Ивановне, столетняя старуха, жившая в деревне. Шел 1812 год. К деревне приближались французы. Испуганные жители спрятались в гумне, «где лен обрабатывали». Молодой женщине не дали взять с собой грудного ребенка, так как он плакал, и крестьяне боялись, что он всех их выдаст. Она была вынуждена согласиться с общим мнением и оставить его. Когда же все стихло и жители вылезли из своего укрытия, то обнаружили, что ребенок жив и здоров, а на колыбельке висит очень красивый французский платок с кистями – подарок французских солдат матери. Столетняя бабка особо подчеркивала, что платок был французский, очень красивый, «мы их уже знали тогда». Откуда, хотелось бы знать? Я всегда подозревала, что изолированность русских крестьян от жизни была всего лишь мифом.
Эта история имела продолжение уже в наши дни. Ее очень полюбила моя мама, рассказчица и сказительница по натуре. В ее исполнении она звучала гораздо интереснее и радостнее, чем в оригинале. Женщина не оставила ребенка сознательно, а забыла в суматохе, а потом уже было поздно. Она рвалась, плакала, но ее не пустили. А ребенок не просто был живой, но и накормленный, довольный, и помимо платка рядом с колыбелькой стояла бутылочка с молоком. Словом, все подробности делали историю более человечной и гуманной, хотя и менее правдоподобной. Рассказывать и пересказывать хорошие истории мама всегда очень любила. Благодаря ей этот случай, как и многие другие, стал достоянием общественности. Однажды она рассказала ее французам, пришедшим к нам в гости. Они так впечатлились, что через некоторое время прислали ей в подарок шелковый платок. Французские поклонники талантов моей матери провели специальное историческое расследование, чтобы выяснить, какой именно полк мог проходить через смоленскую деревню. И в военно-историческом музее заказали платок, точную копию такого, какой был в ходу у этого полка.
Отец моего папы, мой дед Иван Никитич Фатющенков (1893–1941), происходил из зажиточной деревенской семьи. Легендарным главой ее был его отец Никита Иванович (1870–1934), называемый во всех семейных историях «дед Никита». Судя по рассказам, человек сильный, жесткий, как говорили в деревне – настоящий хозяин, такой, кто и сам отдыха не знал, и другим послаблений не давал.
В молодости он прошел всю Сибирь, строил Транссиб, потом вернулся домой, женился на Ирине Степановне (ок. 1872–1943) из своей же Покровки, завел семью, стал хозяином. Было у него два сына – Филипп и Иван и три дочери – Елена, Наталья и Федосия.
Вся большая семья находилась у него в подчинении. Моя бабушка, будучи уже 90 лет от роду, нередко с затаенной обидой вспоминала, как в 18 лет, выйдя замуж, попала в его крепкий и хозяйственный дом. Больше всего дед Никита не любил праздность. А его невестки и дочери по молодости очень любили поболтать вечерком, когда вся работа была уже сделана. Если же их заставал за болтовней хозяин дома, наказание было очень простым – они переносили с места на место поленницу дров. Работа была бессмысленной, но возражать ему никто не смел. Хороший хозяин, он понимал, что праздность – мать многих грехов и бед, но как же было обидно молодым девкам делать ненужную работу вместо того, чтобы спокойно поболтать после окончания трудов крестьянских.
Первая жена моего дедушки Ивана Никитича в 1915 году умерла от родов. Она долго мучилась, и вся семья просила деда Никиту дать лошадь, чтобы отвезти ее в больницу, но он был тверд – время было горячее, лошади нужны в хозяйстве, а баба и так родит, не первая, не последняя. А она умерла, оставив новорожденного мальчика, которого назвали Павел, и растила его уже моя бабушка Ирина. Она сделала для мальчика все, Павел любил и уважал ее всю жизнь, но все равно был пасынком; бабушка моя была человек простой, цельный и бескомпромиссный: свое – это свое.
Отвлекаясь от юных обид, бабушка с гордостью рассказывала о замечательном хозяйстве, которое было у строгого деда Никиты. Коровы, лошади, земля, дом на высоком берегу Угры, в самом красивом месте деревни. Он остался в памяти своей семьи настоящим хозяином, сильным человеком с богатырской мощью. Умер дед Никита нелепо: маленький мальчик Паша невольно отомстил ему за смерть матери. Ребенок заболел дизентерией, ему сварили куриный бульон, которым тогда лечили разного рода заболевания, он съел несколько ложек и отказался. Дед Никита, хозяин во всем, возмутился, что хороший продукт хотят вылить, и доел за ребенком. В результате мальчик выздоровел, а крепкий, сильный и здоровый дед Никита умер.
Его сын, Иван Никитич, мой дед, в 1918 году женился вторым браком на моей бабушке Ирине Ивановне Фотченковой. Ее отец, Иван Анисимович (умер до войны, в возрасте 65 лет), судя по всему, тоже был личностью интересной, хотя и совсем другого склада, чем дед Никита. С женой Акулиной Прокофьевной (ок. 1873 – погибла в начале 1942 года) и семьями своих сыновей (у него было 5 сыновей и 3 дочери) он уехал из деревни на отруб, на что в то время решались немногие, все-таки надо было иметь смелость выделиться из деревни, в каком-то смысле пойти наперекор обществу. Завел там знаменитую пасеку, благодаря которой был известен в округе. Все, кто приезжали в деревню, врачи, начальство, обязательно заезжали к нему – поговорить и хорошим медом разжиться.
Любимым бабушкиным братом был Андрей. Трагически, хотя и героически, сложилась судьба его сына Петра. До войны он закончил педучилище, потом заочно институт, преподавал в школе (любовь к преподаванию, похоже, была в крови у многих наших смоленских родственников). Еще до начала войны Петр Андреевич был призван в армию, закончил в Бобруйске военное училище. В самом начале войны попал в окружение, подался к партизанам, был заместителем командира в партизанском отряде. И погиб на глазах у родной деревни, расстрелянный карательным отрядом. По рассказам, история была сродни античной трагедии: каратели долгое время не разрешали родным похоронить своего героя.
Не так давно в списке погибших в войну, опубликованном Министерством обороны, нашла еще Фотченкова Нила Ивановича, родившегося в Покровке, проживавшего в Щекино и пропавшего без вести в 1943 году. Жена его в 1948 году на свои многочисленные запросы получила ответ, что, по свидетельству однополчан, он был ранен, взят в плен и умер в Германии в плену (интересно, откуда эти подробности могли знать его товарищи по оружию?). Судя по всему, это тоже один их бабушкиных братьев.
В Покровке у дедушки Ивана и бабушки Ирины родилось двое детей – Александр и Ефросинья. Дед мой, Иван Никитич, был человек, судя по рассказам, незаурядный. Крестьянствовал он, как я понимаю, немного. В Первую мировую участвовал в Брусиловском прорыве, получил Георгиевский крест и дворянское звание (ненаследственное, тогда многим его давали за воинские заслуги, что породило сейчас больше «дворян», чем было на самом деле).
В Гражданскую тоже воевал, был ЧОНовцем – бойцом частей особого назначения, созданных в 1917 году для оказания помощи советской власти в борьбе с контрреволюцией. Возможно, именно тогда получил специальность строителя (тетя Тося с гордостью рассказывала о его умении составлять сложные сметы).
В 1931 году семья Ивана Никитича переехала в Донбасс, на Украину, на заработки. Там в 1935 году родился младший сын, горячо любимый всем семейством, мой отец – Валентин. Во время регистрации получился конфуз – в свидетельстве о рождении его записали на местный манер: Фатющенко. Как могли это не заметить его родители, до сих пор загадка для всей семьи. Но факт остается фактом – все его родственники имели «-ков» в окончании, лишь он один остался на всю жизнь «-ко». Хорошо, что у моей бабушки не было никакого наследства, иначе у отца могли бы возникнуть серьезные проблемы. Мой брат Андрей, получая в 16 лет паспорт, захотел вернуть себе фамилию предков, однако ему это не удалось. Районный ЗАГС потребовал от него массу документов – свидетельство о браке дедушки и бабушки (думаю, его никогда и не было), свидетельство папы о рождении и т. д. Довод, что все сгорело в Великую Отечественную войну, начиная от деревни и заканчивая ельнинскими архивами, ни на кого не подействовал, и ему в конце концов было отказано.
Дед мой умер в феврале 1941 года при загадочных обстоятельствах – он, здоровый и сильный, выпал из поезда. Или столкнули? Но тогда некогда было разбираться. Семья его к тому времени жила в уездном городе Ельня Смоленской области, где он работал и, судя по всему, неплохо по тем временам зарабатывал, даже посылал деньги родственникам в родную Покровку. Тетя Тося жизнь в Ельне вспоминала с удовольствием: жили в центре, на-против городского сада, город был небольшой, уютный, утопал в зелени, в центре был устроен живописный пруд. Именно в Ельне застала Великая Отечественная война бабушку, оставшуюся одной с четырьмя детьми. Два сына были уже взрослыми – Павел, работавший до войны учителем математики, пошел в армию еще до начала военных действий. Александр (1922 г. р.), бабушкин старший сын, ушел защищать родину в 1941 году добровольцем, не дожидаясь призыва, 19 лет от роду.
Дядя Шура, как мы его называли в семье, воевал под Ельней, защищал Сталинград, прошел всю Европу, брал Вену, сражался на озере Балатон, закончил войну в Праге. Был ранен. Вернулся домой, увешанный орденами, которые надевал в День Победы. Не так давно Министерство обороны сделало достоянием гласности много документов военных лет, в том числе и о награждениях. Именно на сайте этого министерства я обнаружила фотокопии уникальных документов – от руки написанные представления к наградам. Трогательным по простоте и искренности языком там говорится о том, что «в боях за город Сталинград гв. л-т Фатющенков А. И. проявил исключительную храбрость и мужество», за что 12.10. 1942 награждается орденом Красной Звезды. Из Представления (текст сохранен полностью): «Вклинившись в оборону противника он с 8 бойцами был отрезан от своей части. Не растерявшись, он умело организовал круговую оборону, в результате чего было отбито несколько атак фашистов. В одной из атак гв. л-т Фатющенков был ранен, но продолжал руководить боем. 4 часа горстка храбрецов во главе с ним в окружении отбивались от немцев. Когда иссякли боеприпасы гв. л-т Фатющенков с боем прорвался в расположение своих частей. Лично уничтожил 32 немца. За находчивость, мужество и смелость гв. л-т Фатющенков А. И. достоин правительственной награды ордена “Красной Звезды”». Напомню, было герою 20 лет.
Дядя Шура был человеком исключительной доброты и честности. Была у него одна слабость, свойственная русскому человеку вообще, а героям войны, не нашедшим себя в мирной жизни, в особенности – алкоголь. Работал он много и честно. После армии, как боевой офицер, был направлен в партшколу, учился. Работал на руководящей должности в райисполкоме. Потом по заданию партии поехал в колхоз, укреплять сельское хозяйство. Только никакого укрепления особенно не получилось. Как рассказывала тетя Тося, не было ничего – ни техники, ни лошадей, ни средств. «Да и кого послали, Шуру, какой он специалист? В деревне он что?» – вздыхала она.
Последние годы Александр Иванович жил с матерью и сестрой, был тихим, скромным, читал книги о войне, выполнял всю мужскую работу по дому, доедал то, что уже никто не ел (типичный разговор: «А это что, несвежее?» – «Оставь, Шура съест»). Для него просто не имело значение, что он ест. Он относился к тому поколению, которое так и осталось навсегда связано с войной. На войне была жизнь, был подвиг, были друзья, были настоящие чувства, отношения, все было ясно и понятно. А в мирной жизни надо было приспосабливаться, хитрить. Вот и жил он памятью о войне. Как ветерану, ему полагался бесплатный отдых в санатории раз в год и бесплатный билет до Волгограда – Сталинграда, куда он, счастливый и нарядный, ездил раз в году встречаться со своими фронтовыми товарищами.
Умер дядя Шура сразу после смерти сына, погибшего при трагических обстоятельствах – по официальной версии, он покончил жизнь самоубийством (но кто делает это, перерезая себе горло?!). Дядя Шура сразу потерял интерес к жизни, зачах. А так, наверное, жил бы себе, несмотря на ранения и проблемы, ведь русский народ живучий по натуре.
Бабушка в войну осталась с дочкой Ефросиньей, 14 лет, и моим папой Валей, 6 лет. Что было делать? Оставалось одно: возвращаться на родину, в Покровку, в дом, где жила семья мужа. И вовремя – почти сразу после ухода их дом в Ельне разбомбили фашисты. До деревни больше 40 километров, шли пешком. Поселились сначала в добротном дедовском доме, делили его с семьей старшего сына деда Никиты, Филиппа. Интересно, что, несмотря на трагизм времени, и мой отец, и тетя Тося с восторгом вспоминали этот старый дедовский дом, стоявший на высоком холме над Угрой.
Пережили в Покровке все, что только было можно: оккупацию, набеги карателей, страшный голод, жизнь в землянке в лесу. Край был боевой, партизанский. Тетя Тося не без затаенной гордости рассказывала, что немцы к ним практически носа не совали, засылали только карательные отряды. Маленькому папе прострелили руку. Выжили. Дети еще и выучились, несмотря ни на что. Всю жизнь они буквально боготворили свою мать, в прямом смысле надрывавшуюся, чтобы прокормить их. Ей приходилось даже просить милостыню, когда не было других путей накормить своих детей, но об этом говорилось вполголоса, как о чем-то очень страшном для русского человека.
Понятен подвиг солдата, сражающегося с врагом и совершающего геройские поступки во время боя. Сейчас много и правильно говорят о подвиге тыла, о тех, кто денно и нощно работал на заводах, поставляя технику и боеприпасы фронту; на полях, кормя огромную армию. Но есть и незаметные подвиги – например, подвиг моей бабушки, выжившей в страшных условиях и спасшей своих детей, которым потом предстояло всю жизнь честно работать на благо своей страны. Это не просто громкие слова, в данном случае – это правда.
Мы сейчас мало представляем смысл слова «голод», который еще относительно недавно был понятен и близок населению нашей страны. Это не просто нехватка определенных продуктов, это когда нет НИЧЕГО. Голод наша крестьянская страна переживала с «завидной» регулярностью, а в XX веке особенно часто. Это именно то, что пережили родные моего отца и он сам. Даже во время войны не всем выпадал этот страшный, всеобъемлющий голод. Папа был человек ироничный и в каком-то смысле склонный к юродству по натуре. Семье никогда ничего особенно страшного про войну не рассказывал, как всякий русский он не любил пафоса. Но однажды моему брату Андрею рассказал, как мать оставила его в чужом доме и ушла искать хоть какую-то еду, а он лежал в сенях на лавке и кричал от голода несколько дней, и никто к нему не подходил. А потом всю жизнь помнил «Кусок драгоценного хлеба / В худых материнских руках» (из его стихов). Нам, слава Богу, трудно представить настоящий голод во всем его вековом и неизбывном ужасе, но многое в русской традиции связано со страхом перед ним.
Деревню Покровка сжигали несколько раз и в конце концов сожгли совсем. Нет ее, не осталось ничего. Мой брат Андрей много лет мечтал поехать посмотреть, что осталось от нашего «родового гнезда». Но дорог там нет, вокруг болота, не найти уже этого места. Однако удивительным образом Покровка осталась жить в сердцах: моего отца, посвятившего ей немало лирических стихотворений, и тети Тоси, рассказывающей с гордостью о красивом «богатом» доме, и даже тех, кто, как мы с братом, никогда не видел и уже не увидит ее, но хранит ее в душе как родину предков, «родное пепелище».
Война – это тоже жизнь. Папа всегда вспоминал грустного немца, который поделился с ним, маленьким голодным мальчиком, булкой (эта трогательная история тоже дошла в обработке моей мамы). А еще в войну он научился читать и писать. И в «школе» – маленьком домике в лесу, где прятались жители после разгрома деревни, – прошел четыре первых класса за два. И там же (о, этот странный русский народ!) прочитал Достоевского, Пушкина, Маяковского, «Историю русской литературы XVIII века» и многое другое. Откуда эти книги взялись в лесу? Бог знает… Но русская литература стала папиной судьбой.
Нелегкое это дело – поиск предков. Хорошо тем, у кого корни дворянские. Сколько их всего и было-то на всей Руси великой, все в дворянские родословные уместились, изданные-переизданные. Но так уж получилось, что большая часть населения нашей страны имеет корни крестьянские, а здесь начинаются трудности. Не только род крестьянский проследить непросто, но даже и историю деревни не всегда найдешь. Сколько карт, столько и вариантов на тему. Например, на двух картах XVIII века, выпущенных с разницей в 10 лет, совпадение населенных пунктов Ельнинского района где-то 20 процентов. Трудно представить, что за это время исчезло такое количество и появилось столько же новых. Проблемы картографии, неточности, ошибки, разные варианты названий – все имеет место. Зато трудно передать, какая радость охватывает тебя, когда ты вдруг находишь подробную карту с указанием заветной деревни. Ты как будто погружаешься в странный мир, создаваемый условными (ну очень условными) знаками. Здесь были строения деревни, где жили твои предки, с этой стороны березовая роща, тут болота, а тут ручей с немыслимым названием. Здесь «бр.», видимо, брод, а здесь «ур.», надо полагать, урочище. Есть еще «сар.» – сараи, все, что осталось от некогда цветущей деревни, обозначенной на карте курсивом или прерывистым подчеркиванием, что, увы, означает, что она не сохранилась.
Но есть и хорошая новость для любителей семейной генеалогии. Жизнь крестьян российских отличалась значительным единообразием, то есть почитав труды о быте смоленских крестьян, получаешь представление о том, как жили и твои предки. К тому же, слава Богу, XIX век дал России прекрасных писателей-натуралистов, оставивших чудесные описания русской природы. Поэты, которыми богаты все уголки России, раскрасили родные края яркими красками. Ну и, конечно, незаменимым остается то знание, которое, порой незаметно, передают нам наши родители, деды и бабки, тетки и дядья и другие родственники, которых нам довелось застать в живых. Постепенно, как бы нехотя, всплывают в памяти рассказы о прошлой жизни, выстраивается некая картина, создается неповторимый мир прошлого. Собрав все это вместе, ты потихоньку воссоздаешь картину ушедшей жизни. Попробую сделать это и я.
Начнем с карт, исторических и топографических. Хотя, впрочем, они все в некотором роде исторические, ибо их последнее добротное обновление было в 1960-х годах, по заказу военного ведомства, все поздние карты – не более чем перепечатки старых. У меня есть своего рода «лакмусовая бумажка» для определения возраста карт: паром в Тарусе через реку Оку прекратил свое существование в конце 1980-х. Все «новейшие» карты и атласы продолжают рисовать его на старом месте, из чего становится ясно, что рекламируемые как «самое последнее издание», они являются всего лишь перепечаткой старых.
Карты я просмотрела с 1773 года. Первая карта, относящаяся как раз к этому году, разочаровала – кроме Ельни и того самого белорусского Мазова, находившегося в 10 км от Покровки, ничего интересного я не обнаружила. Само по себе отсутствие населенного пункта в принципе ничего не означает, карты изобиловали неточностями, в то время вообще показывали в основном более или менее крупные населенные пункты, совсем маленькие деревни (а таковых, состоявших из 3–5 семей, было тогда множество) на карты часто не попадали.
Карта 1792 года дала более интересные результаты: помимо уже известного Мазова, на ней показана и Асеевка, деревня, находившаяся совсем рядом с Покровкой, только на противоположном берегу Угры. А неподалеку, ближе к Ельне, обнаружилось село Покровское, с церковью, вполне законно объяснявшей его название. Отмечу сразу, что на картах середины XIX века оно отсутствует, по каким-то причинам большое село исчезает. Это дало мне возможность предположить, что предки мои могли переселиться из села Покровское на несколько километров выше по берегу Угры в деревню, которую они назвали Покровка, по старому названию, но в сокращенном варианте – по причине отсутствия церкви. Такого рода перемещения хорошо известны в истории. Деревни иногда «переезжали» с места на место, и далеко не всегда по воле помещиков, но часто и по каким-то своим внутренним причинам. Кстати, такое расположение объяснило бы историю с наполеоновским отрядом. Трудно представить его в Покровке на берегу Угры (только если какой-то сумасшедший разведывательный отряд). Судя по картам, войска туда не доходили, тем более что речь могла идти только о наступлении; вряд ли отступающие, мерзнущие и голодающие французы были бы столь великодушны. Покровское же, в отличие от Покровки, находилось слева от Угры, на одном из ее притоков, на пути между Ельней и Вязьмой.
Карты Генерального межевания успокоили мою душу. Деятельная Екатерина II, в числе прочих инициатив, решила провести обмер всех земель в государстве, что и было сделано с 1765 по 1832 год. Смоленскую губернию обмеряли и описывали в числе первых, во второй половине 1770-х годов. На этих картах я нашла и Покровку, и село Щекино, где находилась приходская церковь нашей деревни. Есть там и деревня Селище, которая позже, по каким-то загадочным поворотам судьбы, к XX веку трансформировалась в деревню Селибка (на самой последней карте в конце XX века она же Селипка). Почему-то нет Мазова, но я решила не огорчаться, в конце концов, оно есть практически на всех остальных картах, к тому же это не моя прародина. А вот село Покровское все еще существует, что не опровергает мою концепцию, так как какое-то время Покровское и Покровка могли сосуществовать.
В 1855 году карта была составлена детально и щедро: есть и Покровка с ее вторым названием Ураги, и Мазово, Щекино, Асеевка, Селинка (промежуточный вариант между Селищем и Селибкой), и даже совсем рядом деревня Константиновка, которая не встречается больше нигде. А вот село Покровское исчезло и больше никогда на картах не появилось. Кстати, название Ураги мне не совсем понятно. Самое простое, что приходит в голову (и даже упомянуто как одно из названий деревни в издании середины XIX века), это слово «овраги». Но проблема в том, что никаких оврагов в окрестностях деревни обнаружено не было, одни болота. Может, «враги»? Такое название возможно, хотя и странно для деревни. Есть еще «ураги» – змеи-люди из индийских и индейских легенд, но это еще более загадочно, хотя и может быть древнейшим названием, не попавшим изначально на официальные правительственные карты.
Наверное, самое большое удовольствие доставили мне топографические карты 1960–1970-х годов. Они позволили разыграться воображению и по сухой схеме восстановить мир ушедшей навсегда Покровки. Удивительно много информации содержится в них. Располагалась она, вопреки моему представлению, на правом берегу Угры, и особо высокого берега там не было. Угра в этом месте достигает 20 метров в ширину и 1,5 метра в глубину, дно песчаное, много бродов, по которым можно было ее переходить. То есть река, мягко скажем, не велика. Напротив бывшей деревни в Угру впадает речка (на этой карте она ручей) с лирическим названием Невестенка. Неподалеку нашлась и та самая речка Жастовня (ее, кстати, нет больше ни на одной карте), которая так удивляла своим названием и приграничным столбом тетю Тосю. А Константиновка превратилась в урочище Голосиловка.
Вдоль Угры идет проселочная дорога, та самая, по ко-торой ходили мои предки в село Щекино, в церковь. Есть и само Щекино (не от древнего ли имени Щек происходит? Вспомним «Повесть временных лет» с Щеком и Хоривом, основателями Киева), на слиянии Угры с речкой Невестинкой (разница в одну букву «е»-«и», чего, кстати, не было на картах XVIII века, там они обе Невестенки). Здесь же протекает речка с чудным (ударение может быть любым) названием Ужрепт (в XVIII–XIX вв. она называется Ужеперт). Никакие найденные в книгах объяснения ее этимологии меня не удовлетворили, отношу ее к русским чудесам. Кроме церкви, здесь находилась пристань и проводилась регулярная ярмарка, так что дорога сюда была проторенной. В Щекино похоронена родня по линии бабушки Ирины, уехавшая из Покровки. По свидетельству тети Тоси, Фатющенковы, как и другие жители деревни, были похоронены на кладбище рядом с родной деревней. Иных свидетельств нет.
Окружают место бывшей деревни Покровки леса, в которых растет ель и береза, 11 метров высотой; напротив через реку – береза и осина. Главное дерево этих мест, конечно, ель – отсюда и название Ельни, и ель в гербе города и уезда. В исторической литературе отмечалось, что в здешних лесах всегда водилось много волков, порой их становилось так много, что приходилось снаряжать специальные охотничьи отряды для их истребления.
Непосредственно вокруг деревни раскинулись луга, есть и кустарники, и отдельно стоящие деревья, и, конечно, болота, в том числе со своими названиями – Гудково болото, Плентово болото, Некрасово болото.
Болот вокруг деревни всегда было много. Это отмечается во многих описаниях губернии, и один раз именно в этом болотном контексте в них упоминается наша деревня – «по правому берегу от деревни Ураги» начинаются бесконечные болота.
У русского крестьянина отношение к болотам было неоднозначным. С точки зрения здравой, практической, в плане развития коммерческих отношений, конечно, болота мешали передвижению. А с точки зрения крестьянской – в каком-то смысле защищали, никто зря не полезет. Вспоминается некрасовский Савелий-богатырь из поэмы «Кому на Руси жить хорошо?», который убил вместе с другими крестьянами немца Фогеля, обманом заставившего их сделать болота проходимыми. С нежностью вспоминает он времена, когда деревня была неприступной для посторонних:
«– А были благодатные
Такие времена.
Недаром есть пословица,
Что нашей-то сторонушки
Три года черт искал.
Кругом леса дремучие,
Кругом болота топкие.
Ни конному проехать к нам,
Ни пешему пройти!»
Вот и Покровку, похоже, «черт» искал-искал и все-таки нашел к середине XX века, сжег дотла.
Большую радость доставило нам с братом Андрюшей нахождение нашей «барыни». Порывшись в книгах, мы обнаружили, что перед отменой крепостного права владела Покровкой Татьяна Александровна Савина. Правда, документы показывают, что заботилась она больше о других владениях (всего ей принадлежало шесть деревень в округе, из которых Покровка была самой маленькой). Так, в принадлежавшей ей деревне Замошье построила наша барыня суконную фабрику и кирпичный завод, а также подарила ей церковь и большой парк. Нам повезло меньше, никаких следов ее пребывания в Покровке обнаружено не было.
Дворянский род Савиных ведет свое начало от Никиты Савина, служившего капралом в Преображенском полку. В 1741 году он принял участие в дворцовом перевороте, итогом которого стало возведение на престол дочери Петра I – Елизаветы. За это он получил потомственное дворянство, вместе с поместьем в Серпуховском уезде и возможностью впоследствии жениться на княжне Куракиной. Дети его породнились с известными дворянскими родами – Волконских, Белосельских, а правнук женился на француженке со знаменитым именем, графине Фанни Тулуз-лотрек. Из всей семьи больше всех прославился его праправнук, корнет Николай Герасимович Савин, знаменитый авантюрист, среди «подвигов» которого – участие вместе с великим князем Николаем Константиновичем в похищении из Мраморного дворца оклада с бриллиантами, попытка занять болгарский престол, многочисленные побеги из тюрем и ссылок.