banner banner banner
Штурман
Штурман
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Штурман

скачать книгу бесплатно


Уже через пару десятков секунд невысокая седовласая женщина, велев мне разуться, вела меня через весь дом в кабинет своего хозяина, который, по ее словам, ждал меня там. Она не представилась, но, окинув меня беглым взглядом, выговорила мне за двадцатиминутное опоздание, которое-де нарушило планы профессора. Я не стал оправдываться и не обиделся, будучи знаком с такой породой людей, начинающих тебя поучать и делать тебе глупейшие выговоры, заметив лишь, что ты несколько моложе. Что же взять с престарелой экономки, если этим грешат даже наиобразованнейшие и наиумнейшие, с точки зрения масс, представители общества?

Женщина, сделав мне знак остановиться, сунула голову в какую-то дверь и сказала туда что-то, после чего вновь обернулась ко мне и словами «Можешь входить» изъявила свое согласие на мой визит к ее хозяину. Я поблагодарил Бабу Шуру (в России ее, безусловно, звали бы именно так) за любезность и вошел в кабинет.

Сидящий за письменным столом человек отвлекся от экрана компьютера и, с видимым усилием поднявшись, вышел мне навстречу. Его медленные, вымученные движения, бледность и носившийся в воздухе запах какого-то лекарства говорили о том, что он либо болен, либо совсем недавно перенес болезнь, сведшую на нет его физические возможности. Даже безупречно сидящий коричневый в полоску пиджак, казалось, давил на его плечи тяжким грузом, который он нес лишь из-за пресловутого «положение обязывает». Пепельно-белые волосы старика были тщательно уложены на косой пробор, а безупречная, несмотря на изможденность, осанка и трость черного дерева, которую он сжимал в правой руке, создавали законченный образ престарелого европейского аристократа.

Несколько секунд человек молча изучал меня, и под цепким взглядом его усталых, но проницательных глаз мне захотелось поежиться. Наконец, он, переложив трость в левую руку, поприветствовал меня крепким энергичным рукопожатием, не совсем сочетающимся с его возрастом и физической формой. Указав мне на стоящее в самом центре комнаты массивное кожаное кресло, он вернулся на прежнее место за столом и, призывно постучав пальцем по рычагу видавшего виды телефона, потребовал принести холодной воды и кофе, чем полностью угодил мне, хотя и не дал себе труда поинтересоваться моими предпочтениями. Я попытался было заговорить, но хозяин дома жестом остановил меня, дожидаясь, пока будет исполнено его пожелание, и лишь после того, как я выпил стакан режущей горло минералки и отхлебнул принесенного уже знакомой мне женщиной свежесваренного кофе, начал разговор:

– Так кто же Вы, молодой человек? – взгляд его продолжал меня изучать, я же был благодарен ему за то, что он лишний раз не назвал меня по имени. – В телефонном разговоре Вы сказали мне, что дело, которым Вы интересуетесь, не имеет отношения к Вашей профессии, из чего я сделал вывод, что Вы не историк и не журналист, или я ошибся?

– Нет, профессор, Вы правы. Я не историк, а журналист из меня такой же, как из бандита проповедник.

Признаться, своим изречением я хотел вызвать улыбку старика, чтобы как-то снять напряженность, но плоская шутка не прошла и мне пришлось отказаться в дальнейшем разговоре от подобных попыток.

– Я, профессор, скажем прямо, человек с улицы, и к Вам меня привела лишь моя неуемная любознательность. Нет-нет, не подумайте, я не интересуюсь Вашими экспериментами и открытиями, то есть, я хочу сказать, о них можно прочесть в Ваших книгах и публикациях… Я же напросился к Вам потому, что, как мне кажется, Вы могли бы пролить свет на некоторые события, произошедшие со мною в детстве и не дающие мне до сих пор спать спокойно. Думаю, Вас, как ученого и исследователя такого рода явлений это могло бы заинтересовать, – опасаясь, что профессор, разочаровавшись, вдруг прервет наш разговор и выставит меня вон, я сразу взял «с места в карьер»…

Здесь я, полагаю, должен сделать некоторое отступление и пояснить, как и с какой целью я оказался в доме профессора Райхеля, имевшего резиденции в четырех странах, включая Индию, и обретшего известность в определенных кругах благодаря своим работам в области метафизики, эзотерики и парапсихологии, путешественника, проведшего, среди прочего, несколько лет адептом в одном из индийских ашрамов и выпустившего по итогам пребывания там труд «Вертикальные или временные порталы», который взорвал умы тысяч и стал причиной бесчисленных паломничеств в Индию, к источнику Знаний.

Пребывая в постоянном подсознательном поиске объяснений моим детским приключениям в альбертовом доме, я пару месяцев назад наткнулся на эту книгу в одной из библиотек и, с удивлением обнаружив, что резиденция Райхеля находится лишь в трех сотнях километров от города, где живу я, решил во что бы то ни стало добиться его аудиенции и поведать ему мою старую тайну, в надежде услышать его оценку ее правдоподобности. Была у меня и еще одна причина для этого, но о ней чуть позже.

Как ни странно, это оказалось не так уж и сложно: я просто разыскал в телефонном справочнике интересующий меня номер, позвонил и, прорвавшись через не очень плотный кордон нелюдимой экономки, попросил профессора встретиться со мной в любом удобном ему месте и времени. Поскольку свою просьбу я, взволнованный удачей и пораженный вдруг одолевшим меня косноязычием, сформулировал именно так, Райхель убийственно серьезным тоном предложил мне встретиться в Вавилоне. Впрочем, перебив меня посреди извинений за безграмотность, он снизошел до узости моих возможностей и перенес встречу в свой загородный дом и реальное время, которое он, однако, определил как «кажущееся Вам реальным».

И вот я здесь. Сижу в огромном черном кресле, прихлебываю из большой фарфоровой кружки остывший кофе и жду комментариев профессора к моему рассказу, которые, как я надеюсь, последуют, после того как он ознакомится с копиями обнаруженных мною в архиве документов, которые я протянул ему через стол четверть часа назад и в которых пережитое мною описывалось еще раз, но уже казенным языком и в свете тогдашних представлений о законности и справедливости.

Тем временем я осмотрелся в комнате. Две ее стены – за спиной хозяина и справа от него – сплошь состояли из стеллажей, заполненных книгами. Причем, в отличие от библиотек, украшающих кабинеты многих университетских преподавателей, даже самые верхние полки здесь не были затянуты паутиной и не содержали безвкусного собрания оплавленных свечей, рогов для питья «а ля восьмидесятые» и сломанных кофеварок, а противоположная стена была украшена превосходными рогами марала и несколькими пестрыми масками, принадлежащими к индийскому или шриланкийскому фольклору, а не запыленными грамотами за какие-то там, пережившие все сроки давности, заслуги, вроде первого применения банки из-под майонеза для сбора мочи, или сертификатами, дающими право заниматься грязелечением.

Дальнейшим моим наблюдением было то, что окна в профессорском кабинете отсутствовали, а единственным местом размещения посетителей было кресло, которое я сейчас занимал. Видимо, льющийся из двух отверстий в потолке мягкий желтый свет должен был всегда оставаться ровным и не перемешиваться с солнечными лучами, а одного собеседника всегда оказывалось достаточно.

Наконец профессор закончил ознакомление с документами и перевел взгляд на меня:

– То, что Вы рассказали мне, Галактион, достаточно интересно, в особенности для меня, помешанного на феноменах такого рода, – тут мой собеседник в первый раз едва заметно улыбнулся. – Если все детали Вами описаны верно, то у меня есть все основания полагать, что в районе той квартиры функционировал горизонтальный портал, или, проще сказать, портал во времени. Но кем он был открыт и, самое главное, для чего? Существует, конечно, вероятность того, что портал был естественным, так сказать, природным, но то обстоятельство, что он функционировал лишь в Вашем случае и открывался только тогда, когда Вы приближались к квартире в одиночку, заставляет меня в этом усомниться, – Райхель сокрушенно покачал головой, словно подкрепляя этим свои сомнения.

– Так кто же мог сыграть со мной такую шутку? Человек? Маг?

Мое неосознанное разграничение магов и людей, по видимому, повеселило моего собеседника, и он несколько мгновений надсадно кряхтел, что должно было, насколько я могу судить, означать смех. Впрочем, он тут же снова посерьезнел и выдал что-то скорее религиозно-философское, нежели научное: – Не обязательно… Видите ли, Галактион, во всем, что происходило, происходит или когда-то произойдет, что, в прочем, одно и то же, всегда виден промысел Божий. Перечить судьбе и пытаться противиться ей пустой бравадой может лишь глупец, и в небесных нардах кости всегда выпадают с необходимым количеством глазков. Я непонятно выражаюсь? Скажу проще – все случается именно так, как угодно Небу, и глупо доискиваться причины того, что, к примеру, Вечность длится вечно… Можно лишь смиренно созерцать, благодаря за ниспосланное нам откровение. Ну, да ладно, все это – высокие материи, я не поп, а Вы склонны пока мыслить более буднично. Так что же Вы собираетесь делать? – профессор смотрел на меня, как мне показалось, чуть насмешливо, но с интересом. – Желаете ли Вы, что называется, «разобраться во всем» или же избавиться от воспоминаний? Могу сразу сказать: ни первое, ни второе вам не удастся, и лишь относясь ко всему этому с известной долей скепсиса, Вы сможете жить относительно спокойно, не травя себе душу всякого рода мистикой. Или есть что-то еще, не позволяющее Вам угомониться?

Райхель, казалось, смотрел мне в самую душу. Поняв, что с этим человеком нужно быть откровенным до конца – а иначе и приходить сюда не следовало – я, не без внутренней дрожи, протянул ему письмо, полученное мною несколько месяцев назад, еще во время моей оседлой жизни в одном из городов на просторах Российской Федерации.

То, что это послание вообще до меня дошло, уже было весьма примечательно, ибо в мой заплеванный и забитый окурками почтовый ящик, находящийся в ряду таких же между первым и вторым этажами нашего темного и грязного подъезда, я не заглядывал уже несколько лет, по праву отчаявшись когда-либо обнаружить в его клейком нутре что-либо интересное. Однако в тот день, проходя мимо и ругаясь по поводу хрустящих под ногами стекол от пивных бутылок, я вдруг заметил сиротливо торчащий из него уголок конверта, что уже само по себе было приключением. По стародавней привычке отсчитав шестой ящик слева и убедившись, что это именно мне столь явственно напомнили о существовании почты как таковой, я, с брезгливостью приподняв за уголок грязную железную заслонку, извлек оттуда почти квадратный слабо-оранжевый конверт весьма странного вида, с тремя штемпелями, большинство знаков на которых не пропечатались или были смазаны, и красным текстом на лицевой стороне: «Ищите каучуконосные растения! Они освободят СССР от иностранной зависимости и укрепят оборону нашей страны. Сообщайте обо всех растениях, подозрительных по каучуку!». Несомненно, конверт принадлежал тридцатым годам двадцатого века, когда сей шедевр советского типографского искусства был широко распространен. Я не мог не вспомнить обнаруженную мною когда-то в сундуке умершей прабабки почтовую карточку с недвусмысленным призывом разводить и выращивать свиней, обеспечивая тем самым себя и страну салом и мясом, а промышленность сырьем, и улыбнулся.

Но улыбка моя погасла, стоило мне повнимательнее осмотреть находящийся в моих руках реликт, почерк на котором заставил меня сначала похолодеть, а затем вскипеть от ярости, вызванной столь беспардонной и глупой шуткой.

Он был мне хорошо знаком, ибо принадлежал моему другу Альберту Калинскому, погибшему шесть лет назад и пребывающему теперь совсем не в той физической форме, чтобы писать письма. Да и штемпели советской почты ни с чем нельзя было спутать (в прошлом страстный филателист, я немного в этом разбирался), а поскольку упомянутой державы, Божьей милостью, уж тринадцать с лишком лет было не сыскать на карте мира, а такая задержка доставки даже для этого государства представлялась маловероятной, то я и вовсе не знал, что и подумать. Оставалось одно – вскрыть конверт и ознакомиться с содержанием письма, если таковое там обнаружится.

Таковое обнаружилось и донесло до меня следующие, записанные какими-то фиолетовыми чернилами и все тем же знакомым ровным почерком, мысли:

«Галактион!

Мысли и страхи твои, связанные с той старой квартирой и моей смертью, мне ведомы. Ты, должно быть, все еще винишь себя за то, что мне пришлось «передислоцироваться» в могилу, и я понимаю тебя, ибо сам, безусловно, испытывал бы то же чувство. Однако же, существуют обстоятельства, о которых ты не подозреваешь, и в истории той не все так явно и незыблемо, как ты себе, должно быть, вообразил. В жизни вообще едва ли есть твердые истины, и лишь смерть скрупулезно расставляет все по своим местам.

Думаю, пришла пора тебе распутать клубок противоречий, засевший у тебя в голове и не дающий тебе нормально существовать, тем более что твоя роль во всей этой истории не менее значима, чем моя. Ты ни разу не был на моей могиле и гадаешь, простил ли я тебя… Но все не так. Ты должен прийти и узнать. Так приди и узнай.»

Профессор читал послание покойника с видимым интересом и, похоже, нимало не сомневался в его подлинности. Он поверил мне на слово, что рука, писавшая письмо, принадлежит Альберту, живущему вот уже без малого семь лет лишь в воспоминаниях родных и близких, а штемпелям советской почты, казалось, и вовсе не придал значения. Этот человек не нуждался в каких-то обывательских или научных доказательствах чего бы то ни было для формирования собственного суждения, и мне это очень импонировало, ибо, будь я вынужден привлекать в помощь своим словам разного рода экспертизы и глубокомысленно-тупые заключения «признанных» ученых, я бы, безусловно, отказался от этой затеи, памятуя мое давнишнее общение с ретивой служительницей священного паспортного стола Страны Советов.

По прочтении письма Райхель вернул его мне, поинтересовавшись, в чем же, собственно, состоят мои сомнения.

– Выбор у Вас, молодой человек, так скажем, небольшой. Если все изложенное Вашим мертвым другом – правда и Вы действительно чувствуете себя… ммм… неуютно, то следуйте его указаниям, уповая на Господа. Или же выбросьте письмо и позабудьте обо всем. Быть может, его смерть и не имеет ничего общего со странностями квартиры, в которой он жил, а может быть, и имеет… Что Вам с того?

– Хорошо, профессор, положим, я все обдумал и полон решимости, так с чего мне начать?

Брови старика удивленно приподнялись:

– Что значит, с чего? Вы же получили совершенно ясные инструкции: Приди и узнай! – он помолчал и взглянул на меня, как мне показалось, уже сердито. – Кстати, раз уж Вы пришли ко мне… Должен я сам догадываться о Вашей вине перед покойником, упомянутой в письме, или Вы будете столь любезны просветить меня касательно этого факта Вашей жизненной истории?

Почувствовав, что краснею, я порывисто сжал в пальцах возвращенное мне письмо, по неловкости несколько смяв его. История смерти Альберта была самым отвратительным моим воспоминанием и самым грязным пятном на моей душе, вывести которое не удавалось никакими средствами: ни любовью, ни радостью, ни геройствами. Быть может, именно сейчас мне предлагается действенный «пятновыводитель»? Прикончив последние капли совсем холодного кофе, я все рассказал профессору метафизики, оккультизма и так далее Георгу Райхелю. И пусть во время рассказа мне пришлось еще раз пережить всю гамму малоприятных чувств, охвативших меня в те сумасшедшие дни, я считаю, это явилось действенной терапией моей мятущейся души.

Глава 4

Грязное пятно

Была осень 1997 года. Дождливый октябрь оказывал свое удручающее влияние, давя к земле и без того паршивое настроение. Терзаемые порывистым холодным ветром голые ветви облетевшего клена царапали оконное стекло, и этот монотонный скрип вкупе с чавканьем разрываемых автомобильными шинами луж на улице да гудением задействованной где-то неподалеку ассенизаторской машины вызывал стойкий рвотный рефлекс.

Я устроил себе что-то наподобие каникул, презрев очередной цикл каких-то лекций и вознамерившись провести несколько спокойных ленивых дней в родном городе. Если бы я знал, что эти дни окажутся настолько нудными и противными, я бы, безусловно, с большим удовольствием провел их в своем студенческом общежитии, заодно избежав сдирающего кожу зудения матери по поводу грозящего мне за нерадивость отчисления из института и, следовательно, мобилизации в Вооруженные Силы.

В тот день самочувствие мое было, что называется, хуже некуда, ибо ко всему вышеперечисленному добавилось еще тягостное чувство бренности мира, возникшее у меня после посещения психиатрической лечебницы, где я, сопровождаемый парой бывших одноклассниц, навестил моего друга Альберта. Да-да, выше я об этом не упоминал, но начавшаяся в девятом классе болезнь выбила моего многолетнего соратника из жизненной колеи, сделав необходимым его ежегодное многомесячное пребывание в доме скорби и закрыв для него всякие перспективы, кроме перспективы быть рано или поздно помещенным в дом-интернат для психохроников. В свете таких размышлений рекламный слоган одной известной страховой компании «Мы предлагаем вам дом на всю жизнь!» выглядел весьма цинично, если не сказать издевательски.

Альберт спятил в одночасье и совершенно классически. Настолько классически, что его случай, несомненно, не нашел бы места в журналах по психиатрии и не мог бы явиться толчком для разработки какой-то новой диагностической методики, ибо все симптомы, которые явил мой друг своему окружению, были давно изучены и до мельчайших деталей известны. Нет надобности на этих страницах описывать сомнения, страхи и защитное, а впоследствии агрессивное поведение Альберта, повлекшее за собой вызов кареты скорой помощи, фиксирование пациента тряпичными лямками и первые в его жизни уколы нейролептиков, которые с того времени он должен был получать регулярно. А так как произошло это прямо в школе, на уроке истории, при прохождении, если я верно помню, темы о победоносном шествии Красной Армии по профашистской Финляндии, то и дикие крики Альберта, и суета, и лямки, и грязный халат ударившего его в живот санитара мне запомнились весьма отчетливо, буквально въелись в память, как первая любовь. Помню собственный ужас и последовавшую за ним озадаченность ситуацией, столь незнакомой и, для меня тогдашнего, из ряда вон выходящей. Лишь позже я узнал, что альбертовы родные уже в течение нескольких недель до этого били тревогу, заметив в сыне разительные перемены, да, к сожалению, ограничивались при этом пределами собственной квартиры, ибо сама мысль о психиатре была им нестерпима.

Наша с Альбертом дружба, вопреки моему желанию и искренним попыткам ее поддерживать, стала ослабевать и постепенно сошла на нет. Даже во время его отдохновений от приступов, когда он был дома и пытался, как он поначалу заявлял, нагнать школьную программу, было заметно, что друг мой нездоров. Его нарастающая апатия, молчаливость и равнодушие к прежним увлечениям постепенно привели к тому, что у нас не осталось не только общих тайн, но и общих тем для разговора. Да и, признаться, разговором наше общение назвать было трудно. В моменты, когда я его навещал, мы просто молча сидели в разных углах комнаты, и я наблюдал, как когда-то такой живой и полный идей Альберт смотрит в одну точку и ковыряет в носу, нимало не заботясь затем о том, куда пристроить добытую оттуда субстанцию. Он пренебрегал самой элементарной гигиеной, игнорировал замечания и сидел обросший, немытый и неухоженный, несмотря на все потуги его матери держать сына в приемлемом виде. От него на расстоянии разило кислым потом, плесенью и мочой, и находиться рядом с ним сколько-нибудь продолжительное время было невозможно. Редкие гости старались, как могли, завуалировать неминуемо возникающее чувство брезгливости, но и в этом не было надобности: Альберт просто не обращал ни на что внимания, пребывая в своем, оскудевшем и безликом, мире. На улицу он почти не выходил, запершись в своей берлоге и все более напоминая покалеченное животное, стремящееся забиться в темный угол и издохнуть. На его небритую, с лафтаками засохшей слюны в редкой щетине, физиономию и трясущиеся, с коричневыми от табачного дыма нестриженными когтями руки было страшно смотреть, в его комнате навсегда повис тошнотворный запах безнадежности, и жизнь его была лишена всякого смысла и будущего.

Мать Альберта, поначалу преисполненная сострадания и заботливости к сыну, также не выдержала испытания временем: силы ее подорвались, а нервы сдали. Из еще молодой и жизнерадостной женщины, какой я знал ее до его болезни, она за несколько месяцев превратилась в старуху, согбенную и несчастную. Ее губы перестали улыбаться, сжавшись в нитку, а вокруг рта и на лбу появились глубокие морщины, из тех, что не исчезают при помощи косметики. Она перестала здороваться на улице, не замечая знакомых лиц или делая вид, что не замечает, и начала избивать сына, будучи не в силах больше бороться с его недугом. Больная и разбитая, она подала заявление на помещение его в специализированный интернат, но добилась лишь места в очереди, в виду переполненности заведений такого рода и обилия таких же сердобольных мамаш и детей, жаждущих передать своих близких на полное государственное обеспечение. Узнав, что ее избавление от сына будет отсрочено, она пыталась скандалить и имитировать обморок в городской администрации, затем объявляла голодовку, глотала таблетки и писала президенту, но все тщетно: в государственный план по изоляции психических больных на текущий год Альберт не попал.

Я как никто далек от того, чтобы осуждать эту женщину, ибо истинные размеры ее мучений мне не ведомы, но впоследствии и я, по какому-то внутреннему побуждению, избегал встречи с ней, всякий раз переходя на другую сторону улицы, едва завидев издалека ее сухую, угловатую фигуру.

Так вот, в тот день мы, по привычке и в угоду себялюбию (посмотрите, какие мы заботливые!) навестив в больнице Альберта и подарив ему кулек каких-то дешевых конфет, постояли немножко на промозглом октябрьском ветру и, не найдя темы для разговора, скупо распрощались. Так всегда бывает: клянясь друг другу в вечной дружбе под занавес школы, мы свято верим, что сдержим клятву и пронесем нашу привязанность через всю жизнь. Действительно, как же друг без друга? И целый год мы, в самом деле, регулярно видимся, отчаянно лобызаясь и тиская друг друга при встрече; на второй год число совместных мероприятий и количество их участников уже значительно убавляется, а в год третий и вовсе никто не изъявляет желания заключить в объятия бывших однокашников. Уходят общие интересы, а за ними, в те же двери, и желание общаться.

Обо всем этом я лениво размышлял, глядя в окно на уже описанную мною городскую осень девяносто седьмого года и сожалея, что поддался подлой ностальгии и примчался за целую кучу верст домой ради нескольких дней нервотрепки. Досада на мать и безденежье вносила последние штрихи в картину депрессии стареющего года, и я отчаянно желал каких-нибудь резких изменений. Пожалуй, даже взрыв газа в кухне подошел бы…

В это время и раздался телефонный звонок, явившийся толчком для моего многолетнего самобичевания. С неохотой оторвав зад от нагретой им табуретки, я проследовал в прихожую, по дороге споткнувшись о кота и сочно обматерив животное, и снял трубку.

Взволнованный и что-то неразборчиво кричащий мне голос я узнал не сразу. Лишь прислушавшись и вникнув в суть подаваемых мне реплик, яс изумлением установил, что он принадлежит Альберту и звучит совсем как раньше, несколько лет назад, когда мой друг еще был здоров и полон интереса к жизни. Тем сильнее чувствовался контраст между этим, телефонным, Альбертом и тем аморфным существом, которое я имел несчастье лицезреть всего лишь пару часов назад в убогой и пропитанной вонью больничной палате. Я не мог поверить в столь разительные перемены, да и сама ситуация была мне неясна. Кто и зачем допустил его к телефону? Что могло его так активизировать? Какая реакция была бы сейчас уместна? Вопросов было много, и все их я задал себе одновременно, так что, кроме сумятицы в голове, ничего не получил. Между тем, телефонный Альберт быстро и четко дал мне все ответы:

– Послушай меня и не перебивай. У меня совсем немного времени. Я ушел из больницы. Сбежал. Почему – неважно. Важно то, что я видел его! Он опять здесь! Помоги мне разобраться! Ты можешь, потому что знаешь. Я жду тебя в моем дворе, за старым кленом, помнишь его? Все. Быстрее, или я пропал!

В трубке раздались короткие гудки. Я в изумлении продолжал смотреть на нее, словно оттуда вдруг могла появиться разгадка. Признаться, меня в большей степени удивила произошедшая со звонившим метаморфоза, чем таинственность его сообщения, ибо, зная о его болезни, я просто не мог относиться к этому серьезно. Мало ли что могло прийти ему в голову? Повороты и выкрутасы шизофрении непредсказуемы, и его отрешенное наплевательство вполне могло, по моим представлениям, вновь уступить место бредовым идеям преследования, следствием которых и стали побег из лечебницы и этот истеричный звонок. А коли так, то мой друг сейчас действительно в опасности, только исходит эта опасность не от вымышленного героя его бредовой сказки, а, в первую очередь, от него самого, ибо в таком состоянии он может натворить черт знает что, и не только с собой, но и с другими! И, пожалуй, единственное, чем я могу ему помочь, так это уведомить касательно его местонахождения специалистов, а именно скорую помощь, которая о нем квалифицированно позаботится и предупредит грозящие неприятности, а быть может, и трагедию.

Уверенный в том, что поступаю правильно, я набрал знакомый с детства двухзначный номер и в нескольких словах обсказал поднявшей трубку хриплоголосой барышне суть проблемы. Барышня ею прониклась и пообещала послать на поимку моего несчастного приятеля машину, как только появится возможность. На мой возглас по поводу срочности мер она охотно пояснила, что не в силах ускорить процесс, но, дескать, минут через двадцать такая возможность ожидается, чем меня хоть и не удовлетворила, но угомонила. Я положил трубку и еще несколько секунд в растерянности смотрел на телефон, ибо тень сомнения в верности произведенного мною действия уже закралась в мою душу. Мне вдруг стало казаться, что звонил я не на станцию скорой помощи, а в НКВД и доложил там не о болезни друга, а каком-то его мелком проступке, который, тем не менее, способен привести его к эшафоту. Затем мне почему-то вспомнились Павлик Морозов и Иуда Искариот, и настроение мое окончательно испортилось.

Позже я узнал, что прибывшая через полчаса по указанному мною адресу карета скорой помощи ни под кленом, ни где бы то ни было еще во дворе Альберта не обнаружила. Беспомощно стоявшим и озирающимся вокруг фельдшеру и санитарам помог какой-то старик, сидевший на лавке у самой парадной и ничем не занятый, кроме подсчета ворон на клене да своих похмельных мук. Он со всей уверенностью показал, что заросший грязно-желтой бородой оборванец, все время сидевший под тенью растущего у самого забора клена, минут пять назад вдруг вскочил, засуетился и, словно предчувствуя скорое прибытие людей в белых халатах, скрылся в парадной, причем по продолжительности топота его ног, доносившегося с лестницы, старик может заключить, что поднялся он на самый верх. Открыл ли оборванцу кто-то дверь, он не слышал.

Перестав мучить похмельного свидетеля, спасатели, подобрав полы халатов, ринулись вверх по лестнице, нимало не сомневаясь, что обнаружат искомого забившимся в какой-нибудь угол и трясущимся от страха перед карой за свое поведение. Чтобы заключить, что эта кара неминуема, достаточно было взглянуть в просветленные лица санитаров, чувствовавших себя на высоте положения и крайне довольных своей должностью.

Однако же ни на лестнице, ни на чердаке больной обнаружен не был, а вышедшая на звонок мать Альберта лишь недоуменно пожала плечами на вопрос, не появлялся ли сын, и предложила осмотреть квартиру во избежание недоразумений, что и было сделано, но безрезультатно. Альберт как в воду канул. Высказали предположение, что он спустился с чердака по одной из водосточных труб, либо же нашел иную лазейку. Но тот факт, что больной пустился в дальнейшее бегство, сомнений не вызывал. Сердобольные медики заверили женщину, что сын ее обязательно будет найден, намекая на поощрение за запланированные усердия, но та лишь еще раз безучастно пожала плечами и закрыла дверь, что позволило ей не услышать произносимых визитерами замечаний в ее адрес, порицающих возможную моральную неустойчивость ее матери.

Ну, а Альберта ни в тот, ни в последующие дни той мерзкой осени так и не нашли, несмотря на разосланные ориентировки и воззвания к бдительности граждан. Гадать о его местонахождении было бессмысленно, как и надеяться на то, что он когда-нибудь объявится. Но он объявился.

В апреле следующего года, сразу после схода льда на реке в близлежащем поселке, мальчишки, едва забросив в мутную холодную воду свои первые весенние удочки, заметили прибитую к берегу бесформенную массу, которая при ближайшем рассмотрении оказалась немыслимо раздутым и полуразложившимся человеческим трупом, на остатках одежды которого весело поблескивали прилипшие к ней осколки льда, еще не до конца растопленного весенним солнцем. Криками призвав на помощь старших, юные рыболовы несколько дней ходили в героях, заново и с новыми подробностями пересказывая историю своей находки каждому встречному и упиваясь повышенным к себе вниманием.

Разумеется, с уверенностью опознать в трупе Альберта по понятным причинам не представлялось возможным, но мать его сделала это без труда, руководствуясь какими-то ей одной ведомыми приметами. Якобы, остатки трусов и майки она опознала, да ногти у трупа точь-в-точь Альбертовы. Замученные несуразицей следователи не стали придираться и положились на слово ближайшей родственницы усопшего. Официальной причиной смерти объявили аспирацию, сиречь утопление, и погребение тела было разрешено. Гроб, натурально, не открывали.

Я хорошо помню эти незамысловатые похороны, которые почтили своим присутствием лишь родные покойника, несколько бывших одноклассников да пара-тройка бездомных собак, вяло бредущих за гробом не то в надежде на угощение, не то от извечной собачьей скуки. Ну, и по дороге на кладбище процессия пополнилась, само собой, на загляденье угодливыми и расторопными любителями горячительного, издалека учуявшими дух замаячившего в перспективе поминального спирта.

Мне же было не до поминок: я чувствовал себя как никогда отвратительно. Не стоит сотрясать воздух, оправдываясь и поясняя, насколько я раскаивался в своей недалекости и как, подобно истовому монаху, хлестал себя по спине плетью упреков и проклятий, понимая, что этим не верну себе покоя. Быть может, я ничем и не помог бы бедному Альберту, быть может даже, что смерть была для моего друга более желанной и целесообразной, нежели полудикое существование длиною в жизнь в клетке психиатрической лечебницы, без надежды обрести когда-либо человеческий облик и вернуться к нормальному существованию. Все возможно. Но меня это никак не касалось, ибо я, предав друга, все равно оставался мразью. В моей голове все еще звучал его просящий помощи голос, и со временем чувство вины лишь нарастало, отравляя мне существование. И вот это послание… Послание утонувшего семь лет назад несчастного психбольного, оскорбленного мною в самом главном – его вере в людей и дружбу.

Не все эти измышления и подробности я привел в своем рассказе профессору. В конце концов, он хотел знать суть произошедшего, а не нюансы моих переживаний. К тому же я, вполне возможно, несколько перегнул палку при самобичевании, и в реальности вина моя не столь уж и велика, как я себе возомнил в порыве христианского раскаяния.

Райхель слушал, не перебивая, и даже в моменты, когда я на несколько секунд или более прерывал свое повествование, дабы отыскать в кладовых памяти подходящее слово или выражение, не проронил ни звука. Не знаю, был ли ему интересен мой рассказ и услышал ли он в нем то, что хотел услышать, – никаких комментариев мой собеседник не изрек и вообще было неясно, считает ли он все это имеющим отношение к делу, с которым я пришел к нему. Его молчаливая фигура казалась мне теперь еще более величественной и преисполненной таинственности, чем в начале моего визита, и я понимал с еще большей отчетливостью, сколько опыта и непостижимых для меня знаний кроется в этой старческой голове, покрытой шапкой безупречно уложенных седых волос.

Наконец, после длительного молчания, он сказал:

– Что ж, мой друг, вариантов здесь несколько и, пока мы не определимся, который из них нам наиболее близок, у нас связаны руки. Во-первых, может статься, что друг Ваш вовсе и не погиб, ведь тело было, как ни крути, до неузнаваемости разложившимся, что бы там ни утверждала матушка пропавшего. Во-вторых, если труп действительно принадлежал Вашему приятелю, то вовсе не факт, что он погиб именно в день исчезновения, не так ли? В третьих… Ну, да что гадать! У Вас есть письмо, и в почерке писавшего Вы узнали его руку. Это единственный имеющийся факт, хотя любой из нас волен ошибаться. Почерк, согласитесь, может оказаться просто мастерски подделанным. Но тогда возникает вопрос: с какой целью? В общем, молодой человек, я готов помочь Вам по мере сил, но исходные данные для моей работы постарайтесь уж добыть сами, тут я Вам не помощник. Номер моего телефона Вы знаете, так что… Да, должен Вам сказать, что с альтруизмом мои действия, если таковые последуют, не будут иметь ничего общего: Ваш случай заинтересовал меня исключительно как ученого, и я брошу им заниматься в тот же миг, когда он утратит для меня свой интерес. Мне жаль, если своим ответом я Вас не удовлетворил.

– Напротив, профессор. Читая Ваши труды, нетрудно догадаться, что Вы человек чрезвычайно настойчивый и не отступитесь от интересующего Вас феномена до его полной разгадки, а большего мне и не нужно.

Георг Райхель не клюнул на лесть.

– Не читайте много научных книг, Галактион. Это не придает мудрости, но засоряет ретикулярную формацию, превращая ее в помойку. Берите лишь то, что Вам действительно нужно.

Профессор поднялся, давая понять, что завершил разговор. Поднялся и я, испросив еще один стакан воды перед отъездом. Сказать по правде, я был голоден и ожидал приглашения разделить с моим собеседником ужин, но такового не последовало. Райхель жил в соответствии с собственными представлениями и менять их ради меня не собирался.

Глава 5

На кладбище

Туманным августовским вечером я, лишь несколько часов назад сошедший с доставившего меня из аэропорта автобуса, подошел к едва различимой в белесой дымке ограде кладбища, занимающего пару десятков гектаров земли на окраине моего родного города. Несмотря на усталость, вызванную долгим перелетом, весомой разницей во времени и беспрецедентным хамством облаченных в синюю форму сотрудниц аэропорта, от которого успел несколько отвыкнуть, я решил не откладывать исполнение миссии, ради которой и проделал весь этот путь, в долгий ящик, и постараться побыстрее ее окончить. Мне повезло, и дождь, со стопроцентной гарантией предрекаемый местными синоптиками, так в полную силу и не хлынул, а редкие капли, то и дело падающие с серого и все более чернеющего к вечеру неба, особых неприятностей не доставляли. Ветерок, гоняющий мусор по пустырю перед кладбищем, был настолько слаб, что не мог прогнать накрывшее всю округу облако, а посему у меня появились опасения, что уже через пару часов различить что-либо в этой мути станет невозможным.

Надо заметить, что в душе моей царил полный сумбур. Я совершенно не представлял себе, что следует делать и как именно я должен «прийти» и что «узнать». Также я не мог бы объяснить, почему я начал это не сулящее успеха расследование именно с кладбища, а не, скажем, с квартиры, где когда-то жил мой бедный друг. Наверное, потому, что мысль о встрече с его угрюмой матерью вызывала во мне дрожь, а чувствовать себя посвященным в какую-то тайну из детских «потусторонних» страшилок было куда приятнее.

Поозиравшись, я быстро нашел ближайший пролом в бетонной кладбищенской стене и, переступив через преграждающий мне путь моток обугленного корда, оставшийся от сожженной с целью оттаивания замерзшей земли автомобильной шины, оказался внутри ограды. В этой части кладбища могилы были разбросаны как попало, безо всякого намека на порядок, и отыскать путь среди притиснутых друг к другу ржавых оградок и гор мусора, большей частью состоявших из старых проволочных венков с пожухлыми клеенчатыми цветами и битых бутылок, было не так просто. Впрочем, я, немалую часть моего незатейливого детства проведший здесь за какими-то дикими, пропитанными романтикой и дуростью, играми, сориентировался достаточно быстро, отыскав приемлемую дорогу. Наплевав на сохранность моей дорожной одежды, которую я, предвидя описанные сложности, не стал менять, я уже через несколько минут выбрался на одну из боковых аллей и, отряхнувшись, огляделся в поисках знакомых памятников, чьих обладателей, пользуясь случаем, желал навестить в их последнем пристанище.

Надо сказать, навещать мне было кого. Помимо редких родственников, чьи могилы были, вопреки лелеемым здесь традициям, рассеяны по всему кладбищу, тут покоилась целая плеяда моих однокашников – товарищей по учебе и играм. Волею судьбы наше поколение было словно выкошено литовкой, зажатой в не ведающих жалости руках дамы в белом саване, помахавшей, словно Илья Муромец, сим орудием направо и налево в рядах моих друзей и знакомых, создавая все новые «улицы и переулочки» на просторах этой старой обители мертвых. Несколько десятков погребений, на которых мне пришлось присутствовать, слились в моей памяти в одну сплошную симфонию воя, криков «Не пущу!» над стоящими на табуретах у разверзнутых могил гробами и заунывных аккордов знаменитого шопеновского марша. Трудно было вспомнить месторасположение каждой из этих могил, но этого и не требовалось: достаточно было просто двигаться вдоль рядов, беглым взглядом осматривая надписи на могильных камнях, и вот они – один за одним и одна за одной…

Высокая, в человеческий рост, плита черного мрамора за кованой вычурной оградкой. Мастерски выбитый портрет и надпись: Дорохов Валера, 3.4.1977 – 19.7.1992. Смотрю в насмешливо прищуренные глаза, рассматривающие меня из-под вихрастой шапки светлых волос… Валеру убило током при попытке устроить голубятню на крыше старого сарая. Поскользнувшись и падая со стремянки, он машинально схватился рукой за провисающий оголенный провод, кем-то когда-то почему-то не заизолированный. Спи, Валера, спокойно. Я к тебе буду ходить, ты ко мне не ходи…

Иду дальше. Вот заброшенная могила – совсем завалившийся полуистлевший крест – с разбросанными вокруг позвонками, затем куча бесхозного мусора и, наконец, два одинаковых незатейливых памятника из мраморной крошки с небольшой, должно быть, посаженной недавно, рябинкой между ними. Артур Эртль, 10.10.1978 – 10.10.1996. Все просто. На подаренном отцом к восемнадцатилетию мотоцикле (марку я не помню, да это и не важно) мой одноклассник Артур, предварительно пригубив за свое здоровье, в тот же день на бешеной скорости выскочил навстречу фуре, водитель которой, находясь в шоке, и встретил прибывших сотрудников автоинспекции, сидя на земле подле ставшего бесформенной кровавой массой погибшего парнишки и держа зачем-то в руках его отлетевшие ботинки. Трагедия продолжилась на третий день, когда безмерно винящий себя в смерти сына отец в вечер после похорон застрелился прямо на его могиле. Вот здесь. На его погребении я не был, но говорят, что явившийся орудием самопокарания обрез похоронили вместе с ним. Ладно, ребята – я к вам буду ходить, вы ко мне не ходите…

А вот и сварной железный памятник Павлу Ракитскому, жившему когда-то на соседней улице и мнящему себя грозой окрестностей. На этих похоронах был весь город, только что билеты, как в цирк, продавать не стали, но аплодисменты в толпе слышались. Ну, да он всегда мечтал, чтобы ему аплодировали. Выйдя весной 1998-го из тюрьмы, где отбывал семилетний срок за изнасилование соседской девчонки, Ракитский, упившись до звериного состояния, повторил те же действия по отношению к собственной матери, безобидной пожилой женщине, по неосмотрительности открывшей ему дверь в ту ночь. По свершении сего деяния он попытался задушить мать, дабы запутать правосудие, чему помешал его брат, по счастью проснувшийся от пьянки в смежной комнате и казнивший Павла подвернувшимся под руку топором. Собранию горожан удалось отбить этого брата у суда, убедив заседателей в благостности свершенного им деяния. Вот и вся история. К тебе, Паша, я ходить не буду.

Татьяна Владасовна Петрикайте, 20.9.1972 – 2.3.1994 – надпись на сером гранитном камне, одном из шести, находящихся внутри выкрашенной в зеленый цвет ограды с едва различимой в ней дверцей. Надписи на остальных камнях, установленных здесь в разное время, вещают, что под ними покоятся разные «Петрикас» и «Петрикене», должно быть, различноудаленные родственники Татьяны Владасовны, чьи фамилии склонялись в полном соответствии с правилами литовского языка. Покойница же когда-то преподавала сольфеджио в музыкальной школе, куда я одно время прилежно похаживал, и ее звонкий голос, посылающий меня вон из класса за неуместный приступ смеха, до сих пор звучит у меня в ушах, наводя на грустные размышления. Подробностей ее смерти я не знаю, но поговаривали, что, дескать, случилась у нее какая-то любовь, не то к заезжему гастролеру, не то к директору той самой школы. Пассия ее любовь эту поначалу с восторгом разделял, но ровно до той поры, пока не замаячила впереди недвусмысленная перспектива стать в очередной раз отцом, энтузиазма ему не добавившая, но подвигнувшая его на разрыв всякого рода сношений с молодой любвеобильной литовкой. Это, в свою очередь, навело последнюю на мысль наглотаться с целью небольшого шантажа спазмолитиков, которые, вопреки ее расчету, привели ее не в объятия любимого, но в гроб. Насколько я помню, гроб этот был действительно богатым, а поп, за солидную мзду презревший церковные каноны о запрете отпевания самоубийц – пьяным и лоснящимся от жира. Я буду ходить к тебе, Танечка. Ты уж, милая, ко мне не ходи…

Из тумана вынырнула толстенная черная цепь, провисающая между двумя бетонными столбами в полметра высоты, от которых тянулись к следующим столбам такие же цепи. Это была видимая мне часть оригинального забора, окружавшего так называемое «японское кладбище». Территория примерно в гектар была нашпигована каменными плитами размером пятьдесят на семьдесят сантиметров, под которыми якобы покоятся останки бывших японских военнопленных, по различным причинам не дождавшихся возвращения на свою островную родину. Мы-то с вами знаем, что в реальности прах погибших от голода и издевательств безвестных людей рассеян по всей округе, и большей частью находится на дне тех оросительных каналов, которые они сами вручную выкопали, вероятно, догадываясь, что роют себе могилу. Но политика – дело опасное, история же «японского кладбища» такова: Где-то в восьмидесятых годах представительство какого-то там японского министерства, по всей видимости, отвечающего за культурное наследие, иностранные дела или что-то в этом роде, вступило в контакт с соответствующим министерством страны Советов, а именно с просьбой позволить делегации японцев осмотреть и возложить цветы к могилам встретивших смерть на чужбине соотечественников. Разрешение было получено и японцы назначили свой визит через… две недели. Оторопев от наглости не терпящих промедления жителей восточного архипелага, местные власти по приказу сверху сделали свой ход: уже на второй день на городское кладбище, круша все попавшее под гусеницы, вошли два бульдозера, за пару часов расчистившие необходимую площадь от мешающих укреплению межнациональных отношений могил, как старых, так и недавних, а пришедшие следом безымянные рабочие установили памятные плиты японским военнопленным и закрыли промежутки между ними специально привезенным дерном, дабы скрыть истинный возраст «захоронений». Все. Японцы были в восторге. Родственники же тех, чьи могилы были уничтожены, по ласковой просьбе властей добровольно «заткнули пасть». После этого прошло добрых двадцать лет, но этот памятник человеческой глупости и беспринципности стоит и по сей день, все больше зарастая сорняками и смеша народ.

Миновав бутафорское кладбище, я вышел на более широкую аллею, поведшую меня вдоль установленных вертикально громадных мраморных плит с нанесенными на них резцом целыми пейзажами, отражающими сцены из цыганской жизни. В земле под этими мемориалами – прах цыган-торговцев наркотиками, в начале девяностых деливших сферы влияния с местными отморозками, да, видимо, не очень успешно. Сплошь молодые лица, когда-то куда-то так и не доехавшие на своих, изображенных тут же и модных по тем временам, автомобилях. По-моему, эта аллея – кратчайший путь к альбертовой могиле.

Так… Эту могилу совсем забросал желтыми листьями облетающий раньше всех и зачем-то посаженный в паре метров от нее тополь. А может быть – сам по себе выросший, с тополями это бывает. Отгребаю листья, чуть сдвигаю в сторону заслоняющий буквы старый ржавый венок… Иван Гемский, 12.12.1978 – 30.12.2002, «Ты всегда жив в моем сердце. Мама». Да, Иван, недолго ты пожил… Гемского я помню спокойным, сдержанным парнишкой, пользующимся заслуженным уважением в нашем классе за целеустремленность и тягу к справедливости. Его девизом, помнится, было «Проблем нет, есть только решения!» А дело было так: Вернувшись по окончании университета в родной город, Иван, презрев беззлобные насмешки друзей, вновь поселился у своей овдовевшей много лет назад и перебивающейся подсобными работами матери, в похвальном желании отдать ей свой сыновний долг за труды, связанные с его обучением и «поднятием на ноги». Ему везло, и с работой также проблем не возникло (только решения, помните?). Молодой энергичный инженер не мог не привлечь внимания представительниц нежного пола и, покуражившись для порядка, через пару-тройку месяцев и сам поддался пылкому чувству к одной казенной красотке, что-то там перекладывающей с места на место в отделе кадров одного из третьесортных городских предприятий. Образумившись и решительно отвергнув прежних ухажеров, многие из которых, по отдельной информации, весьма с ней преуспели, девица мертвой хваткой вцепилась в нашего мачо, убедив его, в конце концов, в искренности своих эмоций. Ну, повстречавшись для порядка года полтора, пара решилатаки оформить свои отношения, о чем подала заявление в соответствующую контору, после чего побывала в магазине для брачующихся и выложила солидную сумму заработанных женихом денег за ослепительно белое платье, рыжие кольца и прочую дребедень, необходимую для самоутверждения невесты. Причем, для этого Ивану пришлось, повинуясь капризу будущей жены, скрепя сердце перенести запланированную хирургическую операцию матери на срок, требуемый для сбора новой денежной суммы. Мать не обиделась: она чувствовала себя намного лучше и даже собралась на новогодние праздники навестить сестру, живущую в какой-то там таежной деревне, и провести у нее пару недель, предоставив таким образом молодым наслаждаться покоем и праздничной атмосферой совершенно уединенно, без назойливой возни и «шныряния туда-сюда старшего поколения», как изволила выразиться пару недель назад ее назревающая сноха. Таким образом, утром тридцатого декабря матушка покинула квартиру и город, а Гемский, проводив подругу на корпоративную вечеринку, вернулся домой, дабы приготовить возлюбленной не то ужин, не то еще какой сюрприз. Часов в десять вечера он, однако же, заволновался (не случилось ли чего?) и вновь выдвинулся в знакомом направлении в надежде если не забрать милую, то убедиться, что с ней все в порядке. С ней, и правда, все было отлично: она сидела на коленях лобызаемого ею взасос какого-то лысого пузача и, казалось, не обращала внимания на шарящую в ее трусах руку еще одного участника трио, несколько более хлипкого телосложения, чем первый. Третий же мужчинка, с рыжими усами и разорванной до колена штаниной, снимал веселье на камеру, подбадривая актеров утробным хохотом. Обезумевший Иван кинулся к «труппе» и, рывком отбросив в сторону хлюпика, зачем-то попытался оторвать вернейшую из женщин от потного пьяного толстяка, крича какие-то несуразности. Последнему сие, натурально, пришлось не по душе, поэтому он, свирепея, поднялся и, ухватив ревнивца за волосы своей огромной ручищей, два раза ударил того лицом о стену. Последнее, что услышал Иван, было премерзкое хихикание накачанной сивушным пойлом шлюхи, которую он собирался назвать своей женой.

Очнулся он на улице, лежа у крыльца все того же здания с адской болью в голове и сломанной переносице. С трудом поднявшись, Гемский побрел в сторону дома. Какие мысли роились в его голове в тот момент, никто не знает, но то, что радужными они не были, не подлежит сомнению. Придя домой и заперев дверь, Иван достал с антресоли старое охотничье ружье, оставшееся от отца, вставил в ствол патрон с картечью и, приняв удобную позу на диване, выстрелил себе в рот, нажав на спусковой крючок большим пальцем правой ноги.

Лишь на двенадцатый день соседи, почувствовав проникающий из-за не плотно прилегающей к косяку двери характерный тошнотворный запах, догадались вызвать сотрудников правопорядка, которые сломали дверь и, рыгая, первыми осмотрели труп. Вот и вся история. А диван тот пришлось впоследствии сжечь прямо во дворе, очень уж резким был исходящий от него дух смерти. Проблем для застрелившегося, как и всегда, не было, а решение он выбрал на собственный вкус. Я буду приходить к тебе, Иван. Ты уж, сам понимаешь, лучше не ходи ко мне…

О! Лена Рюмина! Совсем свежая могила. Дата смерти – тринадцатое июля 2004-го. Месяц назад. Я и не знал, что она умерла. Не дошла информация. Внизу, под именем, чуть косые буквы «Погибла трагически». Ну, в этом никто и не сомневался. Надо будет справиться. Адью, Лена!

Ну вот, еще пара повесившихся, несколько разбившихся, двое убиенных… Последний поворот… Скромный железный памятник с выполненной простой, чуть потекшей в отдельных местах, эмалью надписью: Калинский Альберт, 25.01.1979 – 18.10.1997. И все. Даже «любить, помнить и скорбеть», по видимому, никто не собирался.

Видимость с каждой минутой становилась все хуже и хуже, по мере сгущения сумерек – предвестников темной августовской ночи. Туман, впрочем, несколько поредел, то ли развеянный едва слышно шелестящим в кладбищенской траве ветерком, то ли сам по себе, устыдившись своей назойливости. Тем не менее, глаза приходилось напрягать все сильнее и было ясно, что уже через пару минут придется пробираться ощупью через нескончаемую гряду гнутых оградок да мусорных куч, молчаливо свидетельствующих об отношении аборигенов к своим предкам. Чуда в виде месяца, который осветил бы окрестности и избавил меня от слепого кружения по территории мертвых, ожидать не приходилось, поскольку плотные облака, пожалевшие и оставившие меня почти сухим, уходить и уступать место ночному светиле все же не собирались, обещая, напротив, долговременную оккупацию небосвода.

Ну, вот, я достиг цели моего путешествия и стою у могилы моего друга, покинувшего этот мир так рано и бесславно. Смерть его многих оставила равнодушными, а кое-кому даже принесла облегчение. Но здесь, в этом тихом, как принято думать, пристанище, все равны: как те, чьи похороны сопровождались криками отчаяния и крупными заголовками на первых полосах местных газет, так и те, чье небогатое погребение прошло незамеченным. Кого-то поминали громкими речами в шикарных ресторанах, иных же – стаканом суррогата на грязной кухне коммунальной квартиры. Но земля, давящая на крышку гроба, была одинаковой, и неизвестно, вторых или первых больше на скамье подсудимых небесной юрисдикции.

Я смотрел на небрежно намалеванные буквы, складывающиеся в имя лежащего в двух метрах под ними человека и недоумевал, размышляя о собственной наивности. Что привело меня сюда? Что надеялся я здесь найти? Неужели я и в самом деле ожидал увидеть сидящего на лавочке Альберта, готового рассказать мне очередную из его страшных историй? Полученное мною письмо казалось мне теперь чистейшей издевкой или даже приманкой, чтобы затащить меня сюда и расправиться. Кому и зачем это могло понадобиться, я не мог предположить, но начал чувствовать, как, зародившись в комке ноющей боли в животе, по всему моему телу мелкими волнами стал разливаться страх. Тот страх, который охватывает большинство людей, вздумавших в одиночку совершить вылазку на ночное кладбище, не будучи достаточно осведомленными о том, что их может тут ожидать, и уж, в особенности, пришедших сюда в поисках контакта с мертвецом и истины, как я. Мое сознание начало проделывать со мной разные фокусы, а мысли, сумбурные и прыгающие с одного на другое, были настолько уродливого содержания, что назвать их бредом было бы преуменьшением. Кто-то свыше немилосердно подбрасывал мне к размышлению все новые ужасные догадки, и я, проклиная тот миг, когда решил отправиться сюда, готов был уже завыть от съедающей меня жути.

Я скорее почувствовал, чем увидел, чье-то присутствие. Некая субстанция, угадываемая мною и доселе безмолвная, обреталась за стоящим чуть поодаль скрюченным временем язом, до поры не показываясь мне, но и не скрываясь особо, словно наслаждаясь последними мгновениями охоты. Охоты на меня. Я явственно чувствовал, как ЭТО наблюдает за мной, и словно окаменел в безмолвном крике отчаяния. Я не мог пошевелиться и дыхание мое парализовало; с меня даже пот не тек, словно тело мое отказалось поддерживать свои физиологические функции, осознав их ненужность. Я не мог и надеяться сопротивляться, ибо откуда-то знал, что ЭТО, в отличие от меня, было здесь дома. Происходящее со мной являлось, несомненно, платой за мое извечное любопытство и нездоровый интерес к миру духов, к той стороне бытия, познать которую дано лишь после того, как равнодушная сводня-смерть повенчает тебя с вечностью. Своими прогулками по кладбищам и курганам, посещениями моргов и детскими, неуклюжими попытками колдовства я выпросил-таки «снисхождения» к себе, и вот она здесь, наблюдает из-за язя за моей агонией…

Все еще не в силах отвести взгляда от масляных букв на железном памятнике, я боковым зрением увидел, как темный, но заметный даже в сумраке напавшей на мир ночи силуэт выдвинулся-таки из своего укрытия и замер, не оставляя, тем не менее, ни капли сомнений касательно цели своего появления.

Последним усилием воли преодолев онемение моего речевого аппарата, я, скорее от отчаяния, чем осмысленно, заговорил, и это, клянусь вам, был самый лаконичный торг, который я когда-либо вел, но предметом этого торга была сама жизнь:

«Уже?»

«Да», – голос, зазвучавший, казалось, прямо в моей голове, был низкого регистра и раздавался, как из бочки. В иной ситуации я подумал бы, что он принадлежит престарелой прокуренной шлюхе, до сих пор уверенной в неотразимости ее альта.

«Позже»

«Нет»

«Позже!»

«Нет»

«Проклятье! Немного позже! Я хочу все узнать»

«Хорошо. Но недолго»

«Будь по-твоему»

Когда я произносил последние слова, сверкнула молния, предшествуя рычащему раскату грома, и на долю секунды осветила стоящую у старика-ясеня фигуру, напоминающую вырезанный из черной бумаги силуэт монаха, закутанного в сутану и неподвижного. Ни лица, ни каких-либо других частей тела различить было невозможно. Когда же через несколько мгновений следующая вспышка озарила старое дерево, возле него никого не было. Видение исчезло, преподав мне урок.

Тут меня, что называется, отпустило. Скованность сняло как рукой и я, рыдая и сотрясаясь всем телом, не разбирая дороги бросился прочь со страшного места. Одержимый диким страхом, я, словно раненное животное, бежал куда-то, будучи не в состоянии задуматься над направлением моего спурта. Я натыкался на острые углы и прутья, падал, но тут же вставал и, не чувствуя боли, продолжал бегство.

Сам того не заметив, я оказался в самой старой и наиболее удаленной от центральных ворот части кладбища. Здесь не хоронили вот уже более пятидесяти лет, кругом лежали полусгнившие остатки крестов и кости, а редкие гранитные плиты настолько вросли в землю и позеленели, что пришлось бы приложить массу усилий, чтобы разобрать начертанные на них знаки. Кроме единичных любопытствующих эту часть кладбища никто не посещал и даже маломальское подобие порядка здесь не поддерживал, что придавало этому куску усеянной трупами земли и вовсе угрюмый вид, подчеркивая безысходность человеческого существования.