
Полная версия:
Крылья есть - будем жить!
— Ну ты глянь, — сказал он, беззастенчиво разглядывая Пламенева с ног до головы. — Мандраж прошёл уже, братишка, или ещё колотит?
— Прошёл, — ответил Пламенев.
— Врёшь, — весело констатировал незнакомец, но без всякой обиды в голосе. — Все врут в первый день. Я тоже врал — сказал, что нормально всё, а у самого руки тряслись так, что за ужином ложку до рта донести не мог, полтарелки на гимнастёрку вылил.
Он расхохотался собственному воспоминанию, хлопнул Пламенева по плечу с той бесцеремонной лёгкостью, с какой обращаются со своими, не спрашивая разрешения на панибратство.
— Гоша Прилуцкий, — представился он. — Одесса, если по говору не понял. Пошли, покажу тебе, где тут что — а то Дегтярёв только про машины разговаривать умеет, про людей забывает рассказать.
Пламенев пошёл за ним, и Гаранин, наблюдая изнутри, поймал себя на странном, почти забытом ощущении — что-то похожее на облегчение, первое за всё время в новом теле. После жёсткой деловитости Дегтярёва и молчаливой практичности Гуляева Прилуцкий был первым глотком тепла посреди чужой войны — глотком, за который Гаранин, не привыкший нуждаться ни в чьей компании, неожиданно оказался благодарен.
— Вон там Ахметов сидит, весь полк по циферкам разложил, — Прилуцкий махнул рукой в сторону соседней землянки. — Вон там Ежова — если что болит, туда, но она добрая, только для порядка ворчит. А там, — он понизил голос с притворной торжественностью, — там Волынцев. Лучший лётчик эскадрильи, сам тебе скажет об этом раньше, чем ты спросишь.
— Завидуешь? — спросил Пламенев.
— Есть немного, — Прилуцкий пожал плечами, ничуть не смутившись. — Но он свой парень, не задирает нос без повода. А повод у него, надо признать, имеется.
Волынцева они увидели у входа в соседнюю землянку — тот сидел на снарядном ящике, вытянув ноги, и с ленивым интересом наблюдал за тем, как двое механиков спорят из-за какой-то детали. Высокий, светлый, с уверенной, чуть небрежной посадкой плеч человека, привыкшего, что на него смотрят.
— Пополнение? — бросил он, не вставая, окинув Пламенева коротким оценивающим взглядом.
— Пополнение, — подтвердил Прилуцкий за него. — Первый вылет сегодня, цистерну сжёг.
— Неплохо для первого раза, — заметил Волынцев без особого выражения, будто выставлял оценку по шкале, известной только ему.
Замечание прозвучало не как насмешка и не как высокомерие — скорее как констатация факта, брошенная мимоходом, между делом. Пламенев не нашёлся, что ответить, и просто кивнул.
— Ладно, иди осваивайся, — Волынцев чуть улыбнулся, впервые за разговор, и в этой улыбке было что-то неожиданно располагающее. — Первый день никто не запоминает толком, кроме страха. Второй уже интереснее.
Он вернулся к наблюдению за механиками, и Прилуцкий потащил Пламенева дальше, довольный произведённым эффектом.
— Видал? — шепнул он, отойдя на несколько шагов. — Он со всеми новичками так — оценит и забудет. А если запомнит фамилию — считай, ты чего-то стоишь.
Землянка, куда Прилуцкий привёл его к вечеру, оказалась тесной, но обжитой — нары в два яруса, коптящая лампа на грубо сколоченном столе, запах прелой соломы, пота и махорки. Человек шесть или семь сидели вокруг стола, кто-то штопал гимнастёрку, кто-то писал письмо, придерживая листок локтем от сквозняка.
Пламенев сел с краю, взял протянутую кем-то кружку с чаем — жидким, чуть подслащённым, но горячим, — и стал слушать. Разговор шёл вразнобой: кто-то жаловался на скудость пайка, кто-то передавал последние слухи с передовой — Сталинград горит третью неделю, немцы прорвались к самой Волге в районе завода, бои идут за каждый этаж, за каждую лестничную клетку.
— Брат у меня там, — сказал негромко один из лётчиков, худой, с тёмными кругами под глазами. — Пехота. Третий месяц ни одного письма.
Никто не нашёлся, что на это ответить — просто повисла короткая пауза, после которой разговор сам собой сместился на что-то менее тяжёлое: кто откуда родом, у кого какая невеста осталась дома, какая там сейчас погода.
— А у тебя как дома, Пламенев? — спросил кто-то из глубины землянки — коренастый парень с забинтованной кистью, судя по всему, недавно вернувшийся с перевязки. — Родители, невеста?
Вопрос застал врасплох — не самого Пламенева, память которого послушно предоставила нужные факты, а Гаранина, который на секунду замешкался, отделяя чужие воспоминания от собственных пятидесяти с лишним лет одинокой, по сути, жизни.
— Мать на Урале, — ответил он, и слова выходили ровно, будто он произносил их не в первый раз. — Отец погиб в сорок первом. Невесты нет — не успел, из училища сразу сюда.
— Молодой ещё, — беззлобно заметил кто-то, и разговор снова покатился дальше, не задерживаясь.
Пламенев слушал больше, чем говорил, и Гаранин внутри него методично раскладывал услышанное по полочкам — не потому что не знал этой истории, а потому что видел её теперь не с высоты школьного учебника, а изнутри, чужими ушами, слышащими её как непосредственное настоящее, а не давно устоявшийся факт из прошлого. Он знал, чем закончится эта осень. Знал про Паулюса, про «Уран», про капитуляцию в феврале. Знал даже то, чего пока не знал никто из сидящих в этой землянке — что бои за Сталинград войдут в историю как перелом всей войны.
Он промолчал. Не потому что боялся сказать лишнее — а потому что понимал: любое знание об исходе не спасёт сейчас ни одного из этих людей, только собьёт с толку, если вообще будет воспринято всерьёз.
— А ты чего молчишь всё, новенький? — окликнул его кто-то через стол.
— Слушаю, — ответил Пламенев. — Многого ещё не знаю.
— Узнаешь, — хмыкнул Прилуцкий, подливая себе чаю. — Тут быстро всему учат. Быстрее, чем в училище.
Кто-то в углу тихо, себе под нос, затянул что-то простое, без особого голоса, скорее для собственного успокоения, чем для слушателей — мелодию Пламенев не узнал, зато Гаранин отметил, с каким естественным умением люди в этой землянке умели заполнять паузы после тяжёлых новостей чем-то будничным, не давая тишине превратиться в отчаяние. Никто не просил замолчать. Никто и не подхватывал особо — просто фон, ещё один способ пережить вечер.
— Пошли, — сказал Прилуцкий чуть позже, когда разговоры за столом начали стихать. — Баня сегодня топится, второй раз в неделю такое счастье. Не был ещё?
Пламенев помотал головой, и Прилуцкий довольно осклабился, будто ему выпала честь показать новичку что-то особенное.
Банька оказалась низким срубом на самом краю аэродрома, врытым наполовину в землю, с прокопчённым нутром и низким потолком, о который Пламенев чуть не приложился с непривычки. Топилась она по-чёрному — дым уходил не в трубу, а прямо в дверной проём, и запах горелого дерева стоял такой плотный, что с непривычки перехватывало горло.
Но когда Пламенев, раздевшись, шагнул в парилку и первый жар обдал тело с ног до головы, дыхание перехватило уже по другой причине.
Гаранин не ожидал от себя такой реакции. Пятнадцать лет он летал в вертолётах, где после долгой смены единственной роскошью была горячая вода в душевой на базе, если повезёт — и не жаловался, потому что не с чем было сравнивать. А здесь, в этом продымленном срубе на краю прифронтового аэродрома, простой жар, простой пар, поднимающийся от раскалённых камней, окатил тело таким чистым, почти животным наслаждением, что на секунду перед глазами всё поплыло — не от угара, а от того, насколько же сильно нужно было телу это тепло после дня, вместившего смерть, чужую жизнь и первый бой.
Он сел на полок, прикрыл глаза, позволил жару делать своё дело — вытапливать из мышц накопившееся за день напряжение, тянущую боль в плечах от судорожной хватки на ручке управления, дрожь, которая всё ещё изредка проскакивала где-то в кистях.
— Ну как? — донёсся довольный голос Прилуцкого откуда-то сбоку. — Хороша банька, да? Я тебе скажу, братишка, я в Одессе к настоящему банщику ходил, у него там всё было — и веники, и квас холодный, и разговоры на два часа. А этот банщик, зараза, мыло воровал у клиентов, представляешь? Полкуска сунешь на полку, отвернёшься — и нету уже.
Прилуцкий хохотнул собственному воспоминанию и тут же, не дожидаясь ответа, схватил веник, лежавший тут же на лавке, и с размаху хлестнул себя по спине, крякнув от удовольствия.
— На, — он протянул второй веник Пламеневу. — Не стесняйся, гость дорогой. Тут по-простому, но от души.
Пламенев взял веник неловко — тело реципиента, судя по всему, никогда толком не парилось, а вот руки Гаранина, помнящие совсем другую жизнь, тоже никогда этого не делали, так что оба хозяина этого тела оказались одинаково беспомощны перед нехитрой наукой. Прилуцкий, заметив заминку, беззлобно рассмеялся и показал сам, как правильно — не хлестать, а нагонять жар, лёгкими взмахами.
Дым, жар, запах распаренной листвы, беззаботный смех Прилуцкого — всё это вместе создавало ощущение, которого Гаранин не испытывал уже очень давно, а может, не испытывал вообще никогда в прежней жизни: чистого, ничем не омрачённого физического покоя, вырванного прямо посреди войны, посреди чужого тела, посреди дня, который начался инфарктом за штурвалом вертолёта и продолжился первым в жизни боевым вылетом на устаревшем биплане.
Он не думал сейчас ни о Сталинграде, ни о статистике, ни о том, что будет завтра на рассвете. Он просто сидел в жаре, слушал, как Прилуцкий рассказывает очередную одесскую байку про соседа-контрабандиста, и позволял себе — впервые за этот длинный, невозможный день — ничего не считать.
Выходили они из бани уже затемно — небо над аэродромом расчистилось, и звёзды стояли крупные, холодные, совсем не такие, к каким Гаранин привык в тайге, но по-своему узнаваемые: та же Большая Медведица, тот же Млечный Путь, растянутый через полнеба. Прилуцкий, всё ещё красный от пара, шёл рядом, насвистывая что-то себе под нос, и молчал впервые за вечер — видимо, тоже устал говорить.
— Ну что, — сказал он наконец, когда они подошли к землянке, — заваливаемся спать, что ли. Завтра опять на рассвете кому-то из нас в небо, статистику полку пополнять.
Он произнёс это без всякой мрачности — обычная фраза, констатация распорядка, а не предчувствие. Пламенев кивнул, и, устраиваясь на жёстких нарах, укрытый шинелью, почувствовал, как тело реципиента наконец расслабляется по-настоящему, впервые с той секунды, как в нём щёлкнуло чужое сознание.
Гаранин, засыпая в чужом теле в чужой войне, успел подумать напоследок только одно: что бы ни ждало его завтра, сегодняшний день он прожил — и, кажется, прожил не так уж плохо для человека, который утром ещё считал себя мёртвым.
Глава 3
Глава 3. Счёт
Рассвет пришёл серым, промозглым, с низкой облачностью, цеплявшейся за верхушки редких деревьев на краю аэродрома. Пламенев проснулся раньше подъёма — не потому что не спал, а потому что тело реципиента, судя по всему, привыкло просыпаться от малейшего изменения света, а Гаранин добавил к этому собственную, наработанную за пятнадцать лет способность вставать за секунду до будильника.
Второй боевой день начался с построения у штабной землянки. Дегтярёв поставил задачу коротко: штурмовка позиций пехоты и артиллерии на подступах к городу, два вылета подряд, интервал между ними — на дозаправку и подвеску боеприпасов.
Первый вылет прошёл почти буднично — цель нашли быстро, отработали по пехотным окопам без особого сопротивления с земли, разве что редкий винтовочный огонь снизу, бесполезный против скорости и высоты машины. Пламенев сбросил бомбы, прошёлся из пулемётов вдоль траншеи, увидел суету внизу — фигурки разбегались, кто-то падал и не вставал, — и отстранённо зафиксировал: цель поражена.
Второй вылет оказался другим.
Позиция артиллерии, которую предстояло подавить, была прикрыта плотнее, чем ожидалось разведкой, — зенитные разрывы начали вставать вокруг группы ещё на подходе, чёрные кляксы дыма, вспыхивающие то справа, то слева, с гулким хлопком, отдающимся даже сквозь рёв мотора.
Пламенев впервые видел разрывы так близко — не абстрактную угрозу из инструктажа, а конкретные, осязаемые вспышки, от которых машину подбрасывало воздушной волной, стоило разрыву случиться в полусотне метров. Тело реципиента среагировало предсказуемо — резкий выброс адреналина, участившееся дыхание, судорожная хватка на ручке управления.
Гаранин перехватил контроль над реакцией так же, как накануне перехватывал управление машиной — не подавляя чужой страх, а действуя сквозь него, вычисляя траекторию ухода прежде, чем страх успевал перерасти в панику.
Скорость. Высота. Разрыв слева, близко. Уходить вправо и вниз, коротким доворотом, не давая расчётчикам взять упреждение по прямой.
Он довернул машину, прошёл сквозь очередную серию разрывов, теперь уже за спиной, и вывел «Чайку» на боевой курс к цели — квадрату, где по данным разведки стояли немецкие орудия, замаскированные среди редкого кустарника. Сброс бомб, доворот, короткая очередь из пулемётов по замеченному движению у одного из орудий.
Разрыв встал прямо по курсу, чуть выше — Гаранин почувствовал, а не увидел, как машину тряхнуло взрывной волной, и в то же мгновение что-то простучало по обшивке слева, короткая дробь осколков, не задевших ничего важного. Он не стал разбираться, насколько серьёзны повреждения — приборы показывали нормальную работу мотора, машина слушалась управления, а значит, разбираться было некогда.
Слева, метрах в трёхстах, одна из «Чаек» вильнула резко в сторону, теряя высоту рывками — попадание, понял Гаранин по характеру движения, не паника пилота, а именно повреждение управления. Машина выровнялась через секунду, неуверенно, но продолжила полёт в общем направлении отхода.
— Тридцать шестой, доложи состояние, — потребовал голос ведущего.
— Задело крыло, управление есть, иду, — ответил кто-то, и голос был напряжённым, но не паническим.
Гаранин отметил это про себя тем же холодным, оценивающим тоном, каким когда-то оценивал состояние пациентов на борту вертолёта: жив, управляет машиной, значит, дотянет — если не случится ничего худшего по пути.
— Все на сбор, уходим, — скомандовал ведущий.
Группа развернулась и потянула прочь от позиции, зенитный огонь остался позади, редея с каждой секундой. Пламенев пристроился в строй, тело всё ещё вибрировало от напряжения, но руки на рычагах были твёрдыми — испытание прошло, статистика пополнилась ещё на одну строчку.
После посадки, пока Гуляев осматривал машину на предмет новых повреждений, Пламенева перехватил невысокий, сухощавый офицер с планшетом подмышкой и внимательным, чуть настороженным взглядом человека, привыкшего иметь дело с цифрами больше, чем с людьми.
— Ахметов, — представился он. — Начальник штаба. Докладывай по порядку — цель, результат, расход боеприпасов.
Пламенев доложил — коротко, по существу. Ахметов записывал, не отрывая карандаша от бумаги, изредка задавая уточняющие вопросы: точное время атаки, высота сброса, был ли повторный заход.
— Повторного не было, — сказал Пламенев. — Один заход, как учили.
— Хорошо, — Ахметов кивнул, не поднимая глаз от журнала. — Один заход — это редкость среди новичков, учти на будущее, что это в плюс тебе идёт. Судаков вчера дважды заходил, я его данные отдельной строкой веду — пока без последствий, но статистика такая штука, она рано или поздно спрашивает счёт.
Он произнёс это без всякой угрозы в голосе — скорее как метеоролог, констатирующий вероятность осадков. Гаранин, слушая его, узнавал знакомую породу людей — тех, для кого мир раскладывается на цифры, потому что цифры не врут и не паникуют, в отличие от людей.
— У полка на сегодня сколько машин в строю? — спросил Пламенев, и вопрос удивил его самого — не потому что он не хотел знать ответ, а потому что задал его слишком уверенно для восемнадцатилетнего новичка.
Ахметов глянул на него быстро, с лёгким прищуром, но ответил без колебаний:
— Двадцать две из тридцати шести штатных. За последний месяц убыль — восемь машин, пополнение — четыре. Убыль превышает пополнение, если тебе это о чём-то говорит.
— Говорит, — коротко ответил Пламенев.
— Хорошо, что понимаешь, — Ахметов сделал ещё одну пометку в журнале. — Не все новички это сразу понимают. Некоторые думают, что война — это про подвиги. Война — это про баланс. Сколько улетело, сколько вернулось, сколько техники сожгли мы, сколько сожгли нас.
Он полистал журнал назад, показал раскрытую страницу — ровные столбцы цифр, даты, фамилии, напротив некоторых стояли короткие пометки: «выбыл», «ранен», «не вернулся».
— Вот тут вся история полка с июля, — сказал он без всякого пафоса, как показывал бы бухгалтерский отчёт. — Тридцать шестого числа группа из шести машин потеряла три за один вылет — плохо спланированный заход, слишком плотная оборона на цели, недооценённая разведкой. Пятого августа — ни одной потери за неделю, повезло с погодой и целями. Цифры не врут и не приукрашивают. Если полк начинает терять больше, чем восполняет, — это не трагедия, это сигнал, что тактику нужно менять. Если держит баланс — можно продолжать работать так же.
— Кто читает эти цифры, кроме вас? — спросил Пламенев.
— Ковалевич, — ответил Ахметов. — Иногда штаб дивизии запрашивает сводки. Обычно я один вижу полную картину, остальные видят только свой вылет, свою машину, своего товарища. Это нормально — иначе не выдержать. Моя работа — видеть за всех.
Он захлопнул журнал и пошёл дальше, к следующему пилоту, оставив Пламенева с отчётливым ощущением, что он только что говорил с человеком, чья профессия — быть совестью полка в виде таблицы с цифрами.
Волынцева Пламенев встретил у самолётов, когда возвращался от Ахметова — тот сидел на крыле своей машины, курил, наблюдая за тем, как техники возятся с чужим мотором неподалёку.
— Слышал, отработал чисто, — заметил Волынцев, не оборачиваясь. — Один заход, без геройства.
— Так учили, — ответил Пламенев.
— Учили всех одинаково, — Волынцев наконец повернул голову, окинул его тем же оценивающим взглядом, что и накануне. — Не все учатся одинаково быстро. Я видел твой заход на колонну вчера — прямой, без ухода, чисто по учебнику. Сегодня, говорят, довернул под огнём вовремя. Быстро для второго дня.
Пламенев не нашёлся с ответом сразу — комплимент, если это был комплимент, прозвучал слишком буднично, чтобы на него как-то реагировать.
— Повезло, — сказал он наконец.
— Может, и повезло, — Волынцев пожал плечами, стряхивая пепел за борт крыла. — А может, у тебя чутьё есть, которое не в училище дают. Посмотрим. У нас тут быстро видно, кто везучий один раз, а кто везучий системно.
Он спрыгнул с крыла, отряхнул комбинезон.
— Слышал, у тебя контузия, — добавил он вдруг, без всякого перехода, будто проверяя реакцию. — Заторможенность там, всё такое. Странная контузия, я тебе скажу — обычно она наоборот делает людей нервными, дёргаными. У тебя эффект какой-то обратный.
Пламенев ощутил, как внутри него что-то на мгновение напряглось — не страх разоблачения, а скорее профессиональная настороженность перед неожиданной проверкой на прочность легенды.
— Врачи говорят, у всех по-разному, — ответил он, стараясь, чтобы голос прозвучал так же ровно, как обычно.
— Ну да, — Волынцев пожал плечами, теряя к теме интерес так же быстро, как проявил его. — Врачам виднее. Мне, если честно, всё равно, откуда у человека выдержка — главное, чтобы она была там, где нужно, а не там, где для форса. У меня выдержка своя, я с ней родился, отец лётчик-испытатель был, я с пяти лет по аэродромам бегал. У тебя, видно, своя история. Не моё дело.
— Ладно, недосуг мне тут с новичками лясы точить, — бросил он через плечо, уже уходя. — Дегтярёв четвёртый вылет группе на сегодня готовит, если погода не подведёт. Отдыхай, пока можно.
Пламенев проводил его взглядом. Гаранин отметил про себя: держится свободно, без показной агрессии, но с чёткой внутренней иерархией — сам определяет, кто чего стоит, и не спешит делиться этим мнением вслух. Уважительная дистанция, а не соперничество — по крайней мере, пока. И ещё одна деталь, которую стоило запомнить: Волынцев замечает больше, чем показывает, и легенда про контузию хоть и держится, но не на такой прочной основе, как хотелось бы.
Полковой врач приняла его в тесной землянке, переоборудованной под медпункт — стол, застеленный клеёнкой, шкафчик с инструментами, запах йода и карболки.
— Садись, — сказала она, не поднимая головы от журнала. — Ежова. Пульс, дыхание, реакция — стандартный осмотр после вылетов, для всех обязательно.
Пламенев сел, протянул руку. Ежова взяла запястье уверенными, привычными пальцами, посчитала пульс, глядя на часы.
— Семьдесят два, — сказала она с лёгким удивлением, отпуская руку. — После второго боевого дня, с зенитным огнём на втором вылете. У большинства в такой ситуации пульс за девяносто уходит, если не за сто.
— Плохо это? — спросил Пламенев.
— Нет, — Ежова покачала головой, разглядывая его теперь уже более внимательно, профессиональным, но не назойливым взглядом. — Странно, но не плохо. Реакция на стресс у всех разная, тип нервной системы определяет многое. У тебя, похоже, тип флегматичный, устойчивый к перегрузкам — редкость для восемнадцати лет, но не невозможное дело.
Она сделала пометку в карте.
— Контузия при облёте, — сказала она, не спрашивая, а констатируя, судя по всему, уже прочитанное в документах. — Тоже может объяснять заторможенность эмоциональной реакции. Годен к полётам без ограничений.
Пламенев кивнул, поднимаясь.
— Ежова, — окликнула она его, когда он уже был у двери. — Не думай, что я не вижу, что новички обычно после второго дня либо трясутся, либо бравируют напоказ. Ты не делаешь ни того, ни другого. Это не упрёк. Просто иногда такое спокойствие — тревожный звоночек другого рода, не сердечного. Если что-то будет не так — приходи, не жди, пока накопится.
— Обязательно, — ответил Пламенев, зная, что не придёт, потому что то, что копилось в нём, не поддавалось лечению карболкой и постельным режимом.
Вечером полк построили у штабной землянки — редкое явление, обычно после лётного дня люди расходились сами, но сегодня Дегтярёв прошёл по землянкам, собирая всех к общему костру, разложенному чуть в стороне от жилой зоны, там, где свет не был виден с воздуха.
К костру вышел невысокий, крепко сбитый капитан лет сорока, в аккуратно подшитой гимнастёрке — Пламенев не видел его раньше, но по тому, с каким уважением расступились перед ним лётчики, понял: это тот самый замполит, о котором вскользь упоминал Прилуцкий.
— Гринько, — представился он негромко, оглядывая собравшихся. — Товарищи, сегодня сводка Совинформбюро. Слушайте внимательно.
Он развернул листок и начал читать — ровным, поставленным голосом человека, привыкшего выступать перед аудиторией, но без всякой театральности. Сводка была тяжёлой: бои в самом Сталинграде идут за каждую улицу, за каждый дом, за каждый этаж, противник ввёл в город значительные подкрепления, обстановка остаётся напряжённой.
Гринько не приукрашивал — он читал цифры и факты так, как они были написаны, но что-то в его интонации не давало тяжести сводки превратиться в панику. Он делал паузы в нужных местах, повышал голос там, где речь шла о стойкости защитников, и снижал его до делового тона там, где сообщались потери, — будто дирижировал восприятием собравшихся, не искажая при этом ни единого факта.
— Враг рвётся к Волге, — сказал он в заключение, сворачивая листок, — но каждый день, который мы удерживаем город, — это день, украденный у немецкого командования из графика их наступления. Каждый вылет, который вы делаете здесь, под Сталинградом, — это часть этого удержания. Помните об этом.
— Товарищ капитан, — окликнул его один из механиков, тот самый худой парень с тёмными кругами под глазами, у которого брат воевал в пехоте под Сталинградом. — А по заводским районам что-нибудь известно? Тракторный держится?
Гринько остановился, повернулся к нему — не отмахнулся, не сослался на секретность, хотя явно мог бы.
— Держится, — ответил он просто. — Тяжело, но держится. Больше сказать не имею права, но одно скажу точно: пока завод стоит и рабочие с оружием в цехах — это не тот город, который сдают без боя. Ты за брата не переживай сверх меры — переживай, но с толком, не изводи себя.
Механик кивнул, будто это простое, ничего конкретного не сообщавшее замечание всё-таки его немного успокоило. Гаранин отметил про себя, что в этом и заключалось мастерство Гринько — не в самой информации, которой у него было немного больше, чем у остальных, а в умении говорить так, чтобы человек уходил с чуть меньшим грузом, чем пришёл, не получив при этом ни одной лживой гарантии.
Он оглядел собравшихся ещё раз, задержавшись взглядом на нескольких лицах, но больше ничего не сказал, просто кивнул и отошёл в сторону, освобождая место у костра.

