Читать книгу Книга теней (Павел Александрович Попов) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Книга теней
Книга теней
Оценить:

3

Полная версия:

Книга теней

Почерк менялся от главы к главе. Иногда — резкий, торопливый, с брызгами и помарками; иногда — ровный, аккуратный, будто человек писал, стараясь не думать о том, что пишет; иногда буквы становились мелкими до нечитаемости, словно тот, кто их выводил, к концу совсем ослабел. Нэирс перелистывал страницы и понимал, что видит перед собой не одну книгу, а десятки рук, сменявших друг друга столетиями. Где-то здесь был почерк Эрнхо. Где-то — того, кто был до него. И где-то впереди, на чистых листах, должен был появиться его собственный.

Он попробовал провести пальцем по пустой странице — и на ней, откуда ни возьмись, проступила одна-единственная строка: имя старика, чью смерть он ещё даже не принял.

Нэирс поспешно закрыл книгу. Ему стало не по себе.

Страницы шелестели под его мёртвым, но по-прежнему цепким взглядом — одна за другой, и в каждой страдание и боль сплетались так тесно, что было невозможно понять, где заканчивается одна история и начинается следующая. Он листал книгу так, как живой человек в детстве перелистывал бы страшные сказки, — с ужасом и одновременно с невозможностью оторваться.

IX

Он закрыл книгу и некоторое время просто стоял, держа её в руках, пытаясь понять, чего от него, собственно, теперь ждут.

В ту же — если здесь вообще уместно слово «ту же» — ночь к нему впервые пришёл Шароу.

— Ты ждёшь, что тебе скажут, что делать, — заметил хранитель тьмы, возникнув из сгустившегося мрака без всякого предупреждения. — Все новички ждут. Не скажут. Никто не придёт и не даст тебе поручения.

— Тогда зачем я здесь? — спросил Нэирс.

— Затем, что ты носишь кольцо, — ответил Шароу. — Этого достаточно. Ты просто есть — и, пока ты есть, всё стоит на своих местах. Вот и вся служба. Всё остальное — книга.

— И я ничего не должен делать?

— Ничего, — сказал Шароу. — Ты ничем не управляешь. Ты никого не судишь. Ты не решаешь, куда отправится тот, чью смерть ты только что прочёл. Если тебе однажды захочется вмешаться — а захочется непременно, — ты обнаружишь, что тебе попросту нечем.

— А что в нём? — спросил Нэирс. — В кольце.

Шароу помолчал.

— В наших шести — то, чего тебе пока знать не нужно, — сказал он наконец. — А в твоём… честно говоря, не знает никто. Эрнхо не знал тоже, я спрашивал. Мы привыкли считать, что седьмое кольцо просто седьмое.

— И это всё?

— Это гораздо больше, чем кажется, — сухо сказал Шароу. — Не жди от нашей доли удовлетворения. Его не будет. Будет только необходимость — и постепенное привыкание к ней.

— А ты привык?

Шароу помолчал — достаточно долго, чтобы молчание это стало красноречивее любого ответа.

— Я храню книгу страха, — произнёс он наконец. — В ней записан каждый ужас, что когда-либо испытывал человек: страх темноты, страх смерти, страх остаться одному, страх причинить боль тем, кого любишь. Я ношу это в себе уже семьсот лет. Привык ли я? Пожалуй, нет. Но научился не позволять этому себя разрушать — а это, как выяснилось, разные вещи.

— Почему ты пришёл? — спросил Нэирс.

— Потому что Эрнхо просил, — просто ответил Шароу. — В последние свои дни он обошёл каждого из нас и попросил присмотреть за тем, кто придёт после него. Он был странным существом, Эрнхо, — из тех, что заботятся о других даже тогда, когда о них самих уже некому позаботиться. Так что считай, что я исполняю чужую просьбу, а не проявляю участие. Мне так проще.

Он растворился во тьме так же внезапно, как появился, — но Нэирс ещё долго стоял, глядя туда, где только что было его присутствие, и думал о человеке, которого видел лишь несколько минут перед его исчезновением, но который, как выяснилось, позаботился о нём заранее, будто о родном сыне.

Этот короткий обмен словами Нэирс потом вспоминал чаще любого другого разговора за всё своё существование. Тогда он не придал ему значения — мало ли чего не знают даже те, кто живёт тысячу лет. Он решил, что это просто пробел, мелкая небрежность в устройстве мира, которых наверняка хватает.

Ему и в голову не пришло, что пробел может быть сделан нарочно.

Позже приходили и другие.

Кайр появился на второй или третий день — трудно сказать точнее, время здесь измерялось не сутками, а числом прочитанных страниц. Он был лёгок, быстр и говорил так, будто торопился куда-то ещё.

— Не привязывайся к ним, — бросил он вместо приветствия. — К тем, про кого читаешь. Первые сто лет все привязываются, потом перестают. Сэкономь себе сто лет.

— А если не хочу экономить? — спросил Нэирс.

Кайр посмотрел на него с искренним недоумением.

— Странный ты, — сказал он и исчез.

Гротон пришёл позже и молчал почти всё время, что находился рядом. Он просто стоял, тяжёлый и неподвижный, и наконец произнёс одну-единственную фразу:

— Если будет невыносимо — скажи. Не терпи молча. Эрнхо терпел молча.

Элия не приходила вовсе. Флерн явился один раз, оглядел Нэирса с ног до головы и заметил, что новый хранитель теней «подозрительно спокоен для человека, умершего на прошлой неделе», после чего удалился, не дожидаясь ответа.

Орин пришла последней — и осталась дольше всех.

Она не давала советов и ничего не объясняла. Она просто спросила, как его звали раньше.

— Александр, — сказал он и удивился, до чего трудно далось это слово.

— А меня никак, — отозвалась она. — То есть было, конечно, но я не вспомню. Тысяча лет.

Она села рядом — вернее, приняла ту позу, какую в этой пустоте принимают вместо того, чтобы сесть, — и некоторое время они молчали.

— Первое время будет плохо, — сказала она наконец. — Не оттого, что тяжело смотреть, как умирают. К этому привыкают. Плохо будет оттого, что ты начнёшь забывать.

— Что забывать?

— Всё. Голос матери. Свою улицу. Какой был вкус у хлеба, который ты ел по утрам. — Она помолчала. — Это уходит не сразу. Сначала кажется, что помнишь всё, потом замечаешь, что не можешь вспомнить какую-нибудь мелочь, потом — что не помнишь лицо. Никто из нас не знает, почему так. Может, кольцо забирает. Может, просто время.

— И что делать?

— Ничего, — сказала Орин. — Но ты попробуй записать. Хоть что-нибудь. У тебя книга под рукой — в ней ведь есть пустые страницы.

— Разве туда можно?

— Туда всё можно, — усмехнулась она. — Просто никто не пробует.

Она ушла, не прощаясь. А Нэирс потом, позже, всё-таки попробует — и на последней странице Книги Теней появятся четыре строки, не имеющие никакого отношения к чужим смертям: имя женщины по имени Нина Андреевна, название улицы, кличка чужого рыжего кота и фраза «мать пекла хлеб по субботам».

Он вернулся к книге, которую всё это время продолжал держать в руках, — и вновь нашёл взглядом тот самый заголовок, на котором остановился прежде.

И вдруг его взгляд остановился на заголовке: «Раскаяние вампира».

Нэирс — тот, кто когда-то был Александром, — вгляделся в первые строки, и мир вокруг него начал меняться, как будто книга не просто рассказывала историю, а погружала в неё того, кто читает.


* * *

КНИГА ПЕРВАЯ. Раскаяние вампира

I

Молодая земля ещё не знала, что такое настоящая война.

Это было время, когда леса стояли гуще, чем сейчас, реки текли чище, а люди ещё верили, что тьма — это просто отсутствие света, а не отдельный, дышащий, голодный мир. В те века жили вампиры — и уже тогда они не были единым народом. Разделённые задолго до всякой памяти, они отличались друг от друга не только внешностью, но самим устройством души, тем, ради чего они цеплялись за бессмертие.

Были среди них Носферату — самые древние, самые звероподобные. В минуты голода разум их застилало туманом, и тогда не оставалось ничего, кроме жажды, кроме инстинкта, кроме крови. Их боялись даже другие вампиры — боялись той бесстрашной, тупой силы, что жила в их жилах. Жили они порознь, редко объединяясь даже друг с другом, и человеческие поселения обходили их земли по широкой дуге, зная — хоть и не признаваясь в этом вслух, — что там, где прошли Носферату, надолго остаётся лишь тишина.

Были и Ларду — их полная противоположность. Вампиры-романтики, как называли их люди, что осмеливались подойти достаточно близко, чтобы разглядеть. Красивые почти до неправдоподобия, ранимые, они легче всех проливали слёзы — и именно эта ранимость, как ни странно, спасала их разум там, где другие расы теряли себя в голоде. Ларду умели любить — по-настоящему, с той полнотой чувства, что редко достаётся даже смертным, — и умели горевать так, что горе это, казалось, могло бы напитать реки слезами на десятилетия вперёд.

Были Миньоны — те, кто считал себя истинным воплощением вампирской природы: честолюбивые, гордящиеся своей «чистотой», презирающие и диких Носферату за их неразборчивость в крови, и сентиментальных Ларду за их слабость. Миньоны строили города — тайные, невидимые для человеческого глаза, — и в этих городах царил жёсткий, почти армейский порядок, где всякое проявление чувства почиталось за уязвимость. Власть у Миньонов передавалась не по крови, а по праву сильнейшего: каждый вожак должен был раз в десятилетие подтверждать своё право на трон в поединке с любым, кто осмелится бросить ему вызов, — и потому вожди Миньонов менялись чаще, чем вожди прочих рас, но каждый новый оказывался безжалостнее предыдущего.

И были, наконец, Бруджи — потомки Носферату, в которых звериный инстинкт предков ослаб, но не исчез: достаточно разума, чтобы держать себя в руках, и достаточно силы, чтобы внушать страх. Бруджи охотно служили Миньонам — не из преданности, а потому что порядок последних давал их собственной, полуукрощённой дикости надёжную опору.

Между четырьмя расами испокон веков царило хрупкое, ничем не закреплённое равновесие: слишком разные, чтобы объединиться, слишком связанные общей кровью, чтобы истребить друг друга полностью. Ларду держались особняком, селясь на окраинах человеческих земель, где могли хотя бы отчасти прикидываться людьми; Носферату не селились нигде, бродя в одиночку по диким пущам; Бруджи и Миньоны, напротив, тяготели друг к другу, образуя союз силы и порядка, который остальные расы издавна считали самым опасным из всех возможных.

Много веков минуло с последней большой войны между расами — войны, о которой не хотелось вспоминать никому из выживших. Легенды сохранили о ней немногое: что началась она из-за убийства, что длилась она без малого столетие, что земля в тех краях, где прошли главные битвы, до сих пор, если верить старикам, не родит ничего, кроме чёрного, горького на вкус чертополоха. Но память земли длиннее человеческой, и однажды, в одну самую обычную с виду ночь, тишина расколола себя криками.

Меня зовут Ролон. Я из расы Ларду.

II

Я не был воином. Я не искал славы и не жаждал власти — всё, чего я хотел, умещалось в стенах маленького дома на краю деревни, где меня ждали жена и дочь. Мою жену звали Марен — она была из простой, немолодой семьи ткачей, и в её руках всякая ткань, всякая нить обретала подобие судьбы, сплетённой заново. Я познакомился с ней случайно, во время странствия, которое, как мне казалось тогда, ничем не должно было закончиться; но стоило мне увидеть, как она поднимает голову от станка и смотрит на меня — спокойно, без страха, без того привычного людского ужаса, каким нас обычно встречали, — и я понял, что ни в какое дальнейшее странствие уже не отправлюсь без неё.

Она узнала, кто я такой, на третий месяц нашего знакомства — я сам сказал ей, не выдержав тяжести умолчания.

— Ты можешь уйти, — добавил я тогда. — Я пойму. Так поступил бы любой на твоём месте.

Марен долго молчала, перебирая пальцами нить, которую держала в руках, — она всегда так делала, когда думала о чём-то важном.

— Ты кого-нибудь убивал? — спросила она наконец.

— Нет, — ответил я. — Никогда.

— Тогда чего мне бояться? — просто сказала она. — Люди, которых я знаю с детства, убивали. Некоторые — не по разу. И никто из них не удосужился признаться мне в этом сам.

Так закончился весь мой страх перед разоблачением — и так начался единственный по-настоящему счастливый отрезок моей бесконечной жизни. Её отец, старый ткач, догадывался о моей природе, но ни разу не заговорил об этом вслух: он лишь смотрел на меня иногда долгим, оценивающим взглядом, а потом молча наливал мне вина, будто заключая безмолвный договор, который я старался не нарушать.

Соседи привыкли ко мне не сразу. Первые годы они держались настороженно, но ничего дурного я им не делал, а руки у меня были умелые — я чинил им крыши, ставил заборы, помогал на охоте, и понемногу настороженность сменилась той будничной, ничем не примечательной привычкой, с какой люди принимают в свой круг всякого, кто не причиняет им вреда достаточно долго.

Наша дочь родилась тихой ночью, в разгар зимы, и мы назвали её Лиэн. Она была из тех детей, что смеются легко и по любому поводу, — а для существа, подобного мне, для которого смех давно стал редкостью, этот детский смех был подобен чуду, повторяющемуся ежедневно.

Мы жили тихо — настолько тихо, насколько это вообще возможно для существ, которых люди привыкли бояться. Мы не хотели зла никому. Мы просто хотели жить — по-своему, но жить. Марен ткала, я помогал соседям чем мог — плотницким делом, охотой по ночам, когда никто не видел, как ловко я умею выслеживать зверя, — и постепенно, шаг за шагом, деревня привыкла к тому, что среди неё живут те, чья природа отличается от природы прочих, но чьё сердце бьётся так же, как у любого другого отца, любого другого мужа.

В ту ночь небо будто налилось чёрной кровью. Дождь, что пошёл вслед за этим, был не водой — он смывал последние наши надежды, стекая по крышам, по лицам, по вискам тех, кто ещё не понимал, что происходит. Я помню, что в тот вечер Лиэн капризничала, не желая засыпать, и Марен пела ей колыбельную — ту самую, что пела ей самой её собственная мать много лет назад, — и я стоял в дверях, слушая этот голос, и думал, что счастливее меня, наверное, не было существа на этой земле.

А потом на холмах вокруг нашей деревни появились они — десятки тысяч теней, вооружённых ненавистью гораздо сильнее, чем любым оружием. Бруджи и Миньоны, забывшие о законах, которые, как нам казалось, объединяли всех вампиров хоть в чём-то. Им было неведомо милосердие. Им была неведома жалость. Они пришли убивать Ларду — одного за другим, деревню за деревней, не разбирая ни возраста, ни вины, ни самой возможности вины.

III

Я услышал крики раньше, чем понял, что происходит. Выбежав на улицу, я увидел, как соседний дом — дом старого плотника, у которого я учился ремеслу, — вспыхнул целиком, будто его облили маслом, и из его окон донёсся вой, от которого стыла даже моя, не человеческая, кровь.

Дальше всё смешалось. Я помню отдельные картины, вырванные из общего хаоса, — так, как помнят страшный сон наутро. Женщину из дома напротив, бегущую через улицу с младенцем на руках; чью-то тень, настигшую её у самой изгороди. Старика Верена, всю жизнь пасшего коз на холме, — он вышел навстречу нападавшим с одними вилами, крича им что-то, и его смяли, даже не замедлив шага. Горящую крышу нашей маленькой часовни — мы построили её сами, всей деревней, три года назад, и она горела так быстро, будто только этого и ждала.

Я помню запах. Об этом почему-то никогда не говорят в сказаниях о битвах — а между тем запах остаётся в памяти дольше всего остального: горелое дерево, горелая шерсть, горелая плоть, и поверх всего — густой, сладковатый запах крови, от которого во мне, помимо ужаса, шевельнулся голод, и это было самое омерзительное из всего, что я пережил в ту ночь.

— Марен! — закричал я, бросаясь обратно в дом. — Бери Лиэн, бежим!

Но было уже поздно. Дверь сорвало с петель прежде, чем я успел до неё добежать, и в проёме возникли трое — с глазами, полными той самой, лишённой всякого разума ненависти, что я видел прежде только в самых страшных легендах о войнах прошлого.

У меня была семья. Жена и дочь — маленькая, ещё не понимающая, что такое страх, только начинающая понимать, что такое смех.

Когда они ворвались в наш дом, я не смог их защитить.

Я видел, как их разрывали на части — прямо на моих глазах, — и свет, который был в моей жизни, иссяк за считаные мгновения, будто его никогда и не существовало. Марен успела заслонить собой Лиэн — это было последнее, что она сумела сделать, последний материнский жест, — и оба они умерли почти одновременно, так что я даже не могу сказать с уверенностью, кого из них я потерял первым.

А я — я струсил. Я ценил свою жизнь больше, чем должен был. Когда один из нападавших повернулся ко мне, я не бросился в бой, не попытался хотя бы отомстить за тех, кого только что потерял, — я бежал, пока хватало сил, оставляя позади всё, что делало меня тем, кем я был. Бежал через горящую деревню, мимо горящих домов соседей, мимо криков, которые я узнавал, — мимо собственной жизни, которая рассыпáлась в прах за моей спиной, пока я спасал единственное, что у меня осталось: свою собственную, никому уже не нужную шкуру.

Я много раз потом прокручивал в голове ту минуту. Что я мог сделать? Их было трое, и каждый сильнее меня; я не был воином, я чинил крыши и ставил заборы. Разумом я понимаю, что погиб бы там же, в двух шагах от них, и ничего бы не изменилось.

Но дело ведь не в этом. Дело в том, что я не выбирал. Я не взвесил и не решил остаться или уйти — тело решило за меня раньше, чем включилась хоть одна мысль. Оно развернулось и побежало.

И вот с этим — не с их смертью, а с тем, что во мне оказалось это — я и живу с тех пор.

С тех пор мне остаётся лишь одно — горевать. Я не могу жить спокойно. Я не могу спать по ночам, потому что стоит закрыть глаза, и я снова слышу их крики. Расплата, месть — моя вина, а не чья-то ещё. Жизнь, которую я не сумел защитить, ушла, и осталась лишь смерть — моя собственная, растянутая на десятилетия одиночества.

IV

Я бежал дни и ночи напролёт, и воспоминания преследовали меня, как гончие: «Я не смог им помочь. Я не смог им помочь». Боль изнутри разъедала меня медленнее и мучительнее любого клинка. Я миновал десятки деревень, десятки городов — везде, где я останавливался хотя бы на день, мне казалось, что я вижу лицо Марен в лицах случайных прохожих, слышу смех Лиэн в смехе чужих детей, и это было невыносимее любой погони.

В конце концов я нашёл пещеру — сырую, тёмную, забытую даже эхом, высоко в горах, куда не забредал ни человек, ни зверь. Ночь приютила меня в тот первый раз, а потом приютила ещё раз, и ещё, и так минули годы. Я стал отшельником — вдали от всех забот, вдали от всякой любви, вдали от старых невзгод, которые, впрочем, никуда не делись, а просто перестали иметь значение, потому что новых радостей у меня не появилось.

Я перестал считать дни. Перестал следить за сменой времён года — снаружи менялась листва, менялся снег, менялся дождь, а внутри пещеры всегда царила одна и та же, неизменная темнота, в которой я хотя бы отчасти чувствовал себя дома. Иногда, в минуты особенно острого голода, я выходил на охоту — не на людей, никогда на людей, — и питался кровью зверья, довольствуясь малым, будто наказывая себя даже за это скромное продолжение существования.

Раз в несколько десятилетий мимо моих гор проходили странники — люди, торговцы, изредка другие вампиры, — и я, наблюдая за ними издалека, невидимый, узнавал о том, как меняется мир снаружи. Я узнал о падении одного королевства и возвышении другого, о новых болезнях, косивших человеческие деревни не хуже иной войны, о новых верах, приходивших на смену старым. Однажды, лет через сто после гибели Марен и Лиэн, я увидел проходящую мимо семью — отца, мать и маленькую дочь, — и девочка так напомнила мне Лиэн смехом, движением рук, самим наклоном головы, что я, не выдержав, позволил себе наконец плакать — по-настоящему, без остатка, до полного изнеможения, там, в темноте своей пещеры, где никто не мог увидеть моего позора.

В другой раз, спустя ещё несколько десятилетий, я встретил старого Ларду — одного из тех немногих, кто, подобно мне, пережил ту страшную ночь много веков назад, хотя и не из моей деревни. Он остановился у входа в мою пещеру, почуяв во мне родственную кровь, и мы просидели вместе три ночи подряд, не сказав друг другу, быть может, и сотни слов, — но в этом молчании было больше понимания, чем в иной долгой беседе.

— Ты всё ещё винишь себя, — заметил он на третью ночь, не спрашивая, а утверждая.

— А ты нет? — спросил я в ответ.

— Винил, — признался он. — Долго. А потом решил, что моя вина никого не вернёт к жизни, зато отравляет ту жизнь, что осталась у меня самого. Не лучший обмен, если подумать.

— Легко сказать, — ответил я.

— Легко, — согласился он. — Сделать труднее. Я до сих пор не уверен, что сумел это сделать до конца. Но пытаюсь, Ролон. Каждый день пытаюсь заново.

Он ушёл на четвёртую ночь, и больше мы никогда не встречались — но его слова остались со мной, застряв где-то на границе разума и памяти, всплывая вновь и вновь в самые тёмные из моих бесконечных ночей.

Звали его Дален. Он был старше меня лет на двести и помнил ещё те времена, когда Ларду жили открыто, не прячась, — и рассказывал об этом так, как старики рассказывают о собственной молодости: с недоверием к самим себе, будто не уверены, что всё это было на самом деле.

— Мы ведь не всегда прятались, — говорил он, глядя в темноту у входа в пещеру. — Были города, где нас знали в лицо. Были храмы, где нам не отказывали. А потом что-то сдвинулось — не за год и не за десять лет, а так, исподволь. Сначала перестали здороваться. Потом перестали пускать. Потом придумали, будто мы во всём и виноваты. Я до сих пор не могу вспомнить, когда именно это началось.

— Может, с какой-нибудь мелочи, — предположил я.

— Всегда с мелочи, — согласился он. — В том-то и беда.

Он спросил меня, есть ли у меня имя, которым меня называли до всего случившегося, и я ответил, что имя у меня одно и оно прежнее. Дален покачал головой.

— Значит, ты ещё не смирился, — заметил он. — Те, кто смирился, обычно берут себе другое. Так проще: будто тот, прежний, умер вместе со всеми, а этот — новый — уже ничего никому не должен.

— А ты взял?

— Дважды, — сказал он. — И оба раза не помогло.

Сомнения терзали меня каждую ночь. Прощения мне не было — я знал это твёрдо, как знают самую простую истину. Я раскаялся. Но раскаяние без действия — лишь слова, а слова, как известно, бумага стерпит всё. Я говорил себе: если бы я остался, если бы я бился, я бы всё равно погиб, и это ничего не изменило бы для Марен и Лиэн. Но эта мысль не приносила утешения — потому что дело было не в исходе, а в том, что я даже не попытался. Я выбрал бегство прежде, чем узнал, к чему привёл бы бой, и этот выбор, сделанный за долю секунды, определил всю мою последующую, бесконечно долгую жизнь.

И вот однажды, в один из бесчисленных тёмных вечеров, я почуял их. Своих собратьев. Они шли — тысячи их, — и в их движении было что-то похожее на зов, на который я не мог не откликнуться.

Я вышел из пещеры — впервые с тех пор, как в неё вошёл, — и присоединился к ним.

Первые часы дались мне тяжелее, чем все прошедшие века. Я отвык от чужих голосов; от того, что кто-то идёт рядом; от необходимости отвечать, когда к тебе обращаются. Меня спросили, как меня зовут, — и я не сразу вспомнил собственное имя, настолько давно я его не произносил вслух.

— Ролон, — сказал я наконец.

— Из какой деревни?

Я назвал. Тот, кто спрашивал, кивнул, не задавая больше вопросов: название говорило само за себя, и все в колонне уже знали, что означает такой ответ.

Меня приняли просто — как принимают ещё одну пару рук. Никто не расспрашивал, где я был всё это время и почему не пришёл раньше. Возможно, из деликатности. Возможно, потому что у каждого второго был свой собственный ответ на этот вопрос, которым он тоже не спешил делиться.

Странно, но за первую же ночь пути я вспомнил о себе больше, чем за все годы в пещере. Как будто человек — или не человек — существует лишь тогда, когда рядом есть кто-то ещё, а в одиночестве понемногу перестаёт быть кем бы то ни было вовсе.

V

Их вёл Лиарон.

Когда свет, казалось, погас для всех нас окончательно, именно он сумел зажечь его заново. Он ценил каждый миг — не потому что был наивен, а потому что видел цену, которую жизнь и смерть назначают друг другу без предупреждения. Он собрал нас — тех немногих, кто уцелел, потерял дом, потерял семью, — и повёл вперёд, глядя на небо так, будто оно всё ещё было ему что-то должно.

Лиарон когда-то был воином — настоящим, ещё до всех войн между расами, — и потерял в бою собственного брата, о чём говорил редко, но с той тяжестью в голосе, которая выдавала цену этого молчания лучше любых слов. Он не искал утешения ни в ком — он искал справедливости, и в этом поиске находил силы вести за собой остальных.

Он был из тех, кого невозможно представить отдыхающим. Он спал по два часа в сутки, ел меньше всех в отряде, шёл всегда впереди — и умудрялся при этом знать по имени каждого из нескольких сотен, кто шёл за ним. Когда кто-то падал от истощения, он останавливал всю колонну и ждал, сколько потребуется, не произнося при этом ни слова упрёка. Когда кто-то заводил разговор о мести, он слушал молча, а потом говорил одно и то же:

bannerbanner