Читать книгу Литературные воспоминания (Иван Иванович Панаев) онлайн бесплатно на Bookz (17-ая страница книги)
bannerbanner
Литературные воспоминания
Литературные воспоминанияПолная версия
Оценить:
Литературные воспоминания

5

Полная версия:

Литературные воспоминания

Популярность Грановского в Москве упрочилась этими лекциями… Шевырев, вообще не питавший к Грановскому большого расположения, после этого не мог скрывать более свою зависть и злобу, – он стал тайно интриговать против Грановского в университете и открыто, вместе с своим другом Погодиным, нападать на него в «Москвитянине». Нападки эти были нелепы и грубы… Грановского обвиняли в западничестве, а на языке этих господ быть западником значило быть почти врагом отечества.

Дело дошло до того, что Грановский на одной из своих лекций во время вторых своих публичных чтений в 1844 г, адресовался открыто к славянофилам:

«Да отчего же я должен питать ненависть к Западу? – спросил он у них. – И добросовестно ли было бы с моей стороны, ненавидя Запад, взяться за преподавание его истории?..»

Публика и студенты были, конечно, на стороне Грановского. Благороднейшие из славянофилов (К. Аксаков, Хомяков, Киреевские) видели, как аляповато и неловко нападают на Грановского их собраты по убеждениям, и старались, по окончании второго курса публичных лекций Грановского, сделать попытку к примирению. Они изъявили желание принять участие в обеде, который давался в честь Грановского, и уговорили Шевырева и Погодина присутствовать на этом обеде…

…Я приехал в Москву накануне этого обеда и был на последней лекции Грановского.

Грановский не имел на кафедре блестящего ораторского таланта, поражающего с первого раза; но в манере изложения его было столько простоты, увлекательности, пластичности и внутреннего сосредоточенного жара, который выражался в его прекрасных и грустных глазах; в его тихом голосе было столько симпатии, что, смотря на него и слушая его, я не удивлялся тому всеобщему энтузиазму, который производил он своими лекциями…

После шумных изъявлений восторга, рукоплесканий и криков (всех шумнее обнаруживали свой восторг из дам К. К. Павлова, а из кавалеров – Кетчер) все отправились прямо в дом, где приготовлен был обед в честь профессора. Распорядителями этого обеда со стороны западников был Искандер, со стороны славянофилов К. С. Аксаков или Хомяков – я хорошенько не помню.

Стол был накрыт покоем. На почетном месте, в середине стола, сидел Грановский, возле него Шевырев. Мне досталось место против них. За обед сели в три часа.

В половине обеда начались тосты. Первый тост был за Грановского, сопровождавшийся громкими единодушными криками западников и славянофилов. Грановский благодарил и предложил тост за Шевырева. Третий тост был за университет.

После этого поднялся Константин Аксаков. С энергически сжатым кулаком и сверкающими глазками, громким, торжественным голосом, ударив кулаком по столу, он произнес:

– Милостивые государи! я предлагаю вам тост за Москву!

Тост этот был принят всеми с энтузиазмом… и в эту самую минуту раздался звон колоколов, призывавших к вечерни.

Шевырев, воспользовавшись этим, произнес своим певучим и тоненьким голосом:

– Слышите ли, господа, московские колокола ответствуют на этот тост!..

Эта эффектная выходка с одной стороны возбудила улыбку, с другой – восторг. Константин Аксаков подошел к Шевыреву, и они бросились в объятия друг друга… Затем Константин Аксаков произнес с необыкновенным пафосом известные стихи свои к Москве, начинающиеся так:

Столица древняя, родная,Тебя ль не ведает страна?Тебя назвать – и Русь СвятаяС тобою вместе названа… и т. д.

После этих стихов Шевырев в свою очередь подошел к Аксакову и начал прижимать его к груди своей…

Когда шум и славянофильские восторги смолкли, кто-то из западников сказал:

– Милостивые государи! я предлагаю тост за всю Русь, не исключая и Петербурга…

Г. Шевырев вдруг изменился в лице при этих словах…

– Позвольте, я прошу слова! – воскликнул он, вскакивая с своего стула…

Все смолкли и обратились к нему. Он начал:

– Милостивые государи! позвольте заметить, что тост, предложенный нам сейчас – бесполезен, ибо уже в тосте за Москву, который был принят всеми без исключения с таким единодушным энтузиазмом, заключался тост всей России. Москва – ее сердце, милостивые государи, ее представительница. Москва, как справедливо заметил Константин Сергеич Аксаков в превосходной статье своей, помещенной в No «Московских ведомостей» (номер я забыл), поминала ежедневно на перекличке все русские города. – И пошел, и пошел…

Когда красноречивый оратор Москвы кончил, я обратился к нему:

– Позвольте вам сказать, что Москва не поминала на своей перекличке Петербурга, – по очень естественной причине, что Петербург не существовал тогда. За что же вы хотите исключить Петербург из общего тоста?

– Я с большим удовольствием выпью за ваше здоровье, г. Панаев, – отвечал мне Шевырев, протягивая свой бокал и чокаясь с моим бокалом…

– За Петербург! за Петербург! – кричали юные западники, и даже Кетчер заорал громче всех – «за Петербург!»– только в контру Шевыреву, потому что Кетчер не терпел Петербурга так же, как и Шевырев, хотя и смеялся над славянофилизмом…

Западники обнаружили сильное желание развернуться, но Грановский смягчил их своим кротким и умоляющим взглядом, да и сами они поняли, что Грановскому было бы крайне неприятно, если бы они пиршество, данное в честь его, превратили в два враждебные лагеря.

Обед кончался. Уже многие встали с своих мест. Тосты, впрочем, продолжались. Славянофилы обнимались с западниками. Зала гудела от говора, от времени до времени раздавался дикий хохот Кетчера и его крики: «Пей же, пей!»

Шум еще увеличился, когда все встали из-за стола и смешались…

К. Аксаков, с которым я не видался более четырех лет (он жил в это время – с семейством в своей подмосковной) встретил меня на этом обеде с явною холодностью и избегал разговора.

Я спросил его: – какая причина этому?..

– Лично против вас я ничего не имею, – откровенно отвечал мне Аксаков, пожимая мою руку: – но, – прибавил он с добродушною суровостию, – к вам как к петербургскому литератору я не могу питать никакой симпатии. Ваш Петербург извращает людей… Что сделали вы с Белинским? Можно ли было ждать, чтобы после наших дружеских отношений он позволил себе против меня такие выходки…

Какие выходки – я не знал; но я возразил Аксакову, что Белинский восставал не лично против него, а вообще против всей его партии, против «Москвитянина» в особенности, который зацеплял его очень неделикатно.

Но Аксаков горячился и отзывался о Белинском с желчью.

Примирение на этом обеде славянофилов с западниками со стороны большинства было, может, искренно, но непродолжительно. Полемика между двумя этими партиями сделалась еще ожесточеннее прежнего.

Над этим минутным и неудавшимся примирением очень справедливо подсмеивался Белинский.

– Дети, дети! – говорил он о Грановском и Искандере: – им только бы придраться к какому-нибудь случаю, чтобы лишний раз выпить и поболтать… Какое это примирение? И неужели Грановский серьезно верит в него? Быть не может!.. Сколько ни пей и ни чокайся, это не послужит ни к чему, если нет в людях никакой точки соприкосновения, никакой возможности к уступке с той или с другой стороны. Для меня эти лобызания в пьяном виде – противны и гадки…

Белинский изъяснялся еще резче в своих письмах к московским друзьям по поводу этого мнимого примирения.

Примирительный обед так раздражил его, что после него он стал писать в «Отечественных записках» против славянофилов еще злее.

Грановскому сначала это было неприятно. По мягкости своего характера он, кажется, полагал, что дурной мир лучше доброй ссоры, и даже старался иногда оправдывать перед своими друзьями Шевырева, своего непримиримого врага…

Но когда появились бессильные и гадкие стихи Языкова под заглавием: «Не наши», в которых прежний поэт разгула и свободы, сделавшийся, как выразился очень удачно Искандер, славянофилом по родству (Хомяков был женат на его сестре), намекал на Чаадаева – как на отступника, на Грановского – как на лжеучителя, губящего юношество, на Искандера – как на лакея, щеголяющего западной ливреей; на всех разделяющих их идеи – как на изменников отечества, – при такой выходке даже миролюбивый и кроткий Грановский вышел из себя.

– Нет, господа, – говорил он, – я каюсь в своем глупом заблуждении. Белинский тысячу раз прав. Примирение с господами, действующими против нас такими средствами, глупо и нелепо.

Впрочем, благороднейший и честнейший из славянофилов К. Аксаков с негодованием, как известно, протестовал против стихотворного доноса болезненного поэта, выживавшего из ума и пережившего свой поверхностный талант.

Ссоры с славянофилами, обнаруживавшиеся желчной полемикой в журналах («Москвитянине» и «Отечественных записках») и оканчивавшиеся всегда торжеством западной партии, которой явно сочувствовала читающая публика, – были все-таки не по сердцу Грановскому. Многих из славянофилов Грановский и уважал и любил. Он отзывался постоянно с увлечением о благородстве и честности К. Аксакова и братьев Киреевских и отдавал полную справедливость блестящим способностям и остроумию Хомякова.

Всепримиряющее, нежное свойство души Грановского, ровность и приятность его обращения со всеми, – его вкрадчивость, сказал бы я, если бы с этим словом не соединялась мысль о хитрости, несовместной с его характером, – все это вместе постепенно привлекало к нему различные слои московского общества и способствовало к распространению его популярности… Грановский был, между прочим, очень дружен с П. Я. Чаадаевым, но об этом я буду, иметь ещё случай говорить впоследствии. За Грановским все гонялись, все искали его знакомства, его внимания, все дорожили его мнением и впоследствии на связи с ним основывали свою известность. Такое искание его, такое внимание к нему отвлекало его от занятий, не давало ему времени сосредоточиваться для них; но Грановский, по мягкости своей, не мог отказаться от общественных связей, от своего расширявшегося знакомства. Он нередко даже исчезал на несколько дней из своего кружка и на насмешливые упреки своих друзей пожимал плечами и, улыбаясь, отвечал:

– Ну, что ж делать?.. Если я вижу, что огорчу людей своим отказом, у меня недостает духу отказываться.

Каролина Карловна Павлова одно время с свойственною ей бойкостию завладела было совсем Грановским недели на две… Она перечитала ему все свои поэмы и стихотворения, и Грановский, очень хорошо умевший отличать громкие стихотворные фразы от истинной поэзии, наделенный большим эстетическим вкусом, увлекся было реторикой Павловой и начал через меру восхвалять ее стихи. Приятели подсмеивались над ним, особенно Белинский. Грановский сам чувствовал, что он неправ.

– Ну, если в ее стихах нет поэзии, – возражал он, – по крайней мере нельзя же отказать ей в том, что у нее стих необыкновенно звучный…

– Да кто же не пишет теперь звучных стихов? – перебили его.

– Вот и он! – прибавил Боткин, указывая на меня, и прочел ему по этому случаю мою пародию на Павлову:

Она все думала, что мысль и вдохновеньеДостались ей в удел;Что рождена она для песнопенья,Для высших дел;Что ей и стих и смелое созвучьеВ ущерб другим даны;Что нет ее созданий в мире лучше… и т. д.

Пародия эта очень понравилась Грановскому, он смеялся и с этих пор уже не вступался за поэзию автора «Кадрили». После напечатания некоторых глав из этой поэмы он даже сам подсмеивался над своим увлечением.

* * *

Грановский любил общество молодых, умных и развитых женщин и с некоторыми из таких он был в самых интимных отношениях, к которым никогда не примешивалось ни малейшей доли страсти; но кружок друзей нараспашку, за хорошим обедом или ужином, в придачу с Кетчером (т. е. с шампанским) он все-таки предпочитал утонченным дамским беседам; ему приятно было внимание к нему московского общества; но он дорожил гораздо более тем энтузиазмом, который возбуждал в своих слушателях и вообще во всей развитой молодежи. Он очень ясно видел, что она приветствует в нем, как удачно заметил кто-то, «рвущуюся к свободе мысль Запада, мысль умственной зависимости и борьбы за нее»…

С каждым приездом моим в Москву и с каждым приездом Грановского в Петербург я привязывался к нему сильнее. Грановский видел это и не раз обнаруживал мне свою симпатию.

Еще более сблизился я с ним летом 1845 г. в Москве. Жена моя была очень дружна с женою Грановского. Она была почти всякий день у Грановских, я довольно часто обедывал у них. Жили они тогда на Садовой, в доме Мюльгаузена (тестя Грановского). Мы только что вернулись из нашей заграничной поездки, и я передавал Грановскому и всем нашим общим приятелям парижские похождения различных наших соотечественников и некоторых людей, очень близких нам. Я очень смешил всех этими рассказами. Грановскому особенно нравился мой рассказ о забавных похождениях некоего капитана Клыкова (человека, впрочем, доброго и честного), окончившихся процессом в исправительной полиции.

* * *

Искандер летом в 1845 г. переехал на дачу в Соколово… Соколово, старинное барское село, некогда принадлежавшее Румянцевым, находится в 20 верстах не доезжая Москвы по петербургской дороге… Место, где расположен Соколовский парк, очень живописно. В этом парке выстроено несколько домов и домиков. В одном из больших домов жил сам помещик Дивов, другие он отдавал внаймы на лето.

Искандер занял дом, стоявший в парке на горе, над небольшою, извивающеюся речкою. Влево, в полуверсте от дома, где кончался парк, стояла беседка, в густой зелени, носившая название Belle-vue, из которой открывался отличный вид вдаль; вправо расстилались луга и хлебная степь…

Грановский, Корш, Боткин, Кетчер и другие ездили туда почти каждую субботу и оставались там до понедельника. В одну из суббот я присоединился к ним.

– Насчет питий, – кричал Кетчер, – не беспокойтесь, я уж распоряжусь; надо взять с собой по крайней мере дюжину шампанского, да и других вин. У них там, по моему расчету, должно быть вино на исходе. Надо, впрочем, справиться у Депре (при этом он как-то строго вздернул брови), когда в последний раз брали у него; но во всяком случае ящик шампанского взять необходимо…

Жена Грановского уже несколько дней перед этим гостила в Соколове вместе с М. Ф. Корш (сестрой Корша).

Часов в 8 вечера мы выехали из Москвы. Кетчер уложил огромный запас вина нам под ноги, так что мы не знали, куда девать наши ноги; сам он уселся на козлы с ямщиком, в своем мефистофелевском плаще на красной подкладке, и хохотал над нами всю дорогу, забавляясь тем, как мы корчили ноги.

Когда мы приехали в Соколово и вышли, чтобы подняться пешком на гору, уже начинало темнеть… Кетчер шел впереди, указывая нам дорогу, размахивая палкой и оглашая дуброву своим зычным голосом и гомерическим смехом.

Искандер выбежал на этот голос и смех нам навстречу. Вслед за ним появились дамы – жена Искандера и жена Грановского.

Грановский, поцеловавшись с женой, отправился с нею вперед и исчез между деревьями, а Кетчер, обращаясь к Искандеру, его жене и М. К. Рейхель, девице, жившей у Искандера, кричал:

– Ну, что вы поделываете, как вы поживаете? – кричал Кетчер. – Ха, ха, ха! Ждали ли вы таких дорогих гостей? Ха, ха, ха!.. А есть ли у тебя вино? Чем ты будешь поить нас? Ха, ха, ха!

Он подбоченился и остановился перед Искандером.

– У меня есть еще небольшой запас; но зная, что вы все приедете, – отвечал он, – я сегодня послал к Депре.

– Ну, а зачем же ты не написал ко мне? Для чего напрасно мучить и посылать человека?..

Кетчер имел обыкновение обращаться с своими совершеннолетними друзьями, как гувернер с детьми. Он начал серьезно ворчать на Искандера и сопровождал это ворчанье сильной мимикой.

– Перестань орать! Скучно! – заметил Искандер. – Вино будет. Чего тебе еще?

– Не в том сила, – возразил упорно Кетчер: – я уж позаботился об этом, мы привезли вина с собой, – дело в том, что ведь ты свистун, братец, не умеешь ничем заранее распорядиться…

И вслед за тем он снова залился добродушнейшим хохотом…

Отпустив еще с хохотом несколько любезностей дамам, Кетчер направился лично убедиться, поставлено ли шампанское на лед.

* * *

…Время, проведенное мною в Соколове, я никогда не забуду. Оно принадлежит к самым лучшим моим воспоминаниям. Чудные дни, великолепные теплые вечера, этот парк при закате солнца и в лунные ночи, наши прогулки, наши обеды на широкой лужайке перед домом, послеобеденное far-niente на верхнем балконе, встреча утренних зорь, всегда оживленная беседа, иногда горячие споры, никогда не доходившие до неприятного раздражения, увлекательная речь Грановского, блестящее остроумие Герцена, колкие заметки Корша, дикий, но добродушный хохот Кетчера, размахивавшего длинным чубуком – все это вместе было так хорошо, так полно жизни и поэзии… В этом поэтическом чаду, вероятно, никому из нас не приходило в голову, что это последние пиры молодости, проводы лучшей половины жизни, что каждый из нас стоит уже на той черте, за которой ожидают его разочарования, разногласия с друзьями, неизбежные охлаждения, следующие за этим, разъединение, долгие непредвиденные разлуки и близкие преждевременные могилы…

А лето 1845 года в Соколове действительно было закатом молодости этого кружка, лучшими представителями которого были Белинский, Искандер и Грановский, – но закатом великолепным, блестящим, ярко и картинно озарившим всех друзей своими последними лучами…

…Утром, после чая, Искандер шел обыкновенно в свой кабинет работать, и все рассыпались в парке… Кто лежал с книгой под деревом, кто гулял, кто вел тихую беседу с приятелем на берегу реки, кто отправлялся купаться; Кетчер обыкновенно с огромной палкой и с котомкой уходил в лес за грибами. Перед обедом все сходились. Искандер являлся после своих занятий еще живее и веселее обыкновенного, обед был шумный, вино не сходило со стола до ночи. Кетчер ликовал, – он был в своей сфере, откупоривая с шумом бутылку за бутылкой. Эти хлопанья, среди самых непрерываемых, одушевленных и пылких речей, нередко продолжались до самого рассвета. Все кипели молодою жизнию. Никто не думал о сне, никому не хотелось расстаться друг с другом, даже дамы не спали…

После одной из таких ночей, недалеко до рассвета, я, несколько утомленный, отправился спать. Я спал вместе с Кетчером в отдельном небольшом домике… Хочу отворить дверь – дверь заперта; я стучусь… нет ответа, только внутри дома раздается хохот Кетчера и женские голоса… Я подхожу к окну – и вижу Елизавету Богдановну (жену Грановского) и Марью Каспаровну (девицу, жившую у Искандера). Они сговорились с Кетчером подшутить надо мной и не пускать меня до рассвета. Делать нечего. Я воротился в Belle-vue, где еще продолжался шумный, веселый разговор до солнечного восхода… Вина было выпито страшное количество, но оно как будто не действовало на нас, только солнце уличило нас в неумеренной попойке, осветив наши бледные и зеленоватые лица…

Часов около десяти на другой день Искандер пришел будить нас…

– Ну, Панаев, – сказал он, – беда! Нам сегодня, кажется, вовсе придется не обедать.

– Отчего? – спросил я.

– Весь запас истощился, и даже капли водки не осталось.

Рюмка водки перед обедом была для меня и для него необходимостию…

– Что же делать? об этом надо серьезно подумать, – продолжал Искандер. – Я послал в Москву человека, да не знаю, успеет ли он вернуться к обеду… Ах, вот блестящая мысль!.. Я возьму у Наташи спирту, на котором приготовляют кофе, и мы впустим туда несколько капель воды. Это может с успехом заменить водку.

Действительно, так было сделано. Эта импровизированная водка до того понравилась мне и Искандеру, что мы долго потом употребляли вместо водки спирт, подвергаясь остроумным замечаниям Корша и других приятелей…

…Для полного комплекта недоставало в это лето только Огарева, который был за границей. Отсутствие его особенно чувствовалось Грановским и Искандером, которые были к нему сильно привязаны…

Весною 1846 года Грановский читал третий и последний курс своих публичных лекций. Опять вся Москва собралась к его кафедре. Я не слышал этих лекций, но все наши друзья говорили, что лекции эти не были так удачны, как первые, что Грановский обнаруживал какое-то утомление, что-то как будто тревожило его и лишало одушевления.

После одной из этих лекций Грановский узнал о приезде Огарева и Сатина.

Вместе с Искандером они бросились к Яру.

Свидание после нескольких лет разлуки было горячо…

Теперь кружок был в полном сборе.

Тут же сговорились, чтобы лето провести неразлучно и непременно опять в Соколове, которое я называл почему-то всегда Соколовкой. Искандер постоянно подсмеивался над этим.

– Настоящий барин, – говорил он про меня, смеясь: – он все употребляет уменьшительные: Прохор у него Прошка, Соколово – Соколовка.

Искандер занял прежний дом, Грановский – небольшой флигель в этом же парке, Огарев поместился на антресолях, Кетчер – в маленьком домике, в глубине парка…

Все мечтали о том, как будет хорошо и весело. Надежды, однако, не сбылись… После переселения на дачу у Искандера умер отец. Хлопоты и дела отвлекли его на время от друзей…

Я приехал в Москву, когда Искандер кончил свои дела, и отправился вместе с ним в Соколово.

Раз вечером, когда мы все сидели на верхнем балконе дома, занимаемого Искандером, между ним и Грановским зашла речь о тех теоретических вопросах, до которых они вовсе не касались или касались только слегка, как бы боясь серьезно затронуть их… Слово за слово, спорящие разгорячились; Грановскому спор этот, повидимому, был очень неприятен, он старался прекратить его, но Искандер упорно продолжал его. Наконец Грановский, меняясь в лице, сухо сказал:

– Довольно, – что бы ты ни говорил, ты никогда не убедишь меня и не заставишь принять твоих взглядов… Есть черта, за которую я не хотел бы переходить. Мы дошли до этой черты.

Искандер взглянул на Огарева грустно-иронически. Огарев печально покачал головою.

Последовало неловкое молчание; потом разговор возобновился об обыкновенных вещах.

Я в первый раз видел Грановского в раздраженном состоянии и до этого не подозревал, чтобы между им и Искандером могло существовать разногласие, близкое к охлаждению их отношений…

Весь этот вечер и Грановский и Искандер были грустны и чувствовали неловкость… Даже крики и хохот Кетчера, который они всегда сносили терпеливо, кажется беспокоили их.

На другой день, за обедом, Грановский очень хвалил одну из статей Искандера, напечатанную в «Отечественных записках».

– Да что ж тебе нравится, – возразил с ироническою улыбкою Искандер: – стиль, что ли? Ведь ты не согласен с моим взглядом…

Грановский вспыхнул.

– Твои статьи, – возразил он, – будят, толкают, – вот чем они хороши… Разумеется, односторонности твоих воззрений и теорий поддаваться нельзя…

– Так если мои теории – пустяки, для чего же будить и тревожить людей из-за пустяков?

Спор снова закипел, в него вмешался Огарев, который был на стороне Искандера, и кончился тем, что Грановский сказал, побледнев и дрожащим голосом:

– Вы меня, господа, очень одолжите, если в разговоре со мною не будете касаться таких предметов. Можно говорить о чем-нибудь более приятном и полезном…

Жена Искандера круто переменила разговор…

Корш через несколько дней после этого заметил Искандеру и Огареву, что, будучи уже в совершеннолетии и зрелости, мечтать о каком-то идеальном тождестве между друзьями невозможно.

Грановский и Искандер сходились попрежнему; в их наружных отношениях ничего не переменилось; но если не холодность, то какая-то осторожность уже заметна была в обращении их друг с другом.

Они так и расстались.

После отъезда Искандера за границу представителем московского кружка остался Грановский. Около него группируются все остальные. Авторитет его доходит в это время до своей высшей ступени.

Грановский делается кумиром кружка, может быть даже и сам не замечая этого при начале. Его влияние растет как будто против его воли, потому что он вовсе не хлопочет об этом и не только не старается поддержать его, напротив, делает все, чтобы поколебать его, как мы увидим впоследствии. Если Грановский обращает внимание на какого-нибудь молодого человека и замечает о его таланте, отзывается с похвалою о его научных сведениях, – этот молодой человек одним словом Грановского тотчас же выдвигается из толпы: петербургские журналисты начинают гоняться за ним, предлагают ему хорошие деньги за его статьи, стараются переманивать его друг от друга и проч. Грановский, по своей доброте и снисходительности, нередко ошибался в людях, и на его рекомендации не всегда можно было положиться. Он поднял было на минуту Ордынского, объявив его человеком чрезвычайно даровитым и знатоком греческого мира. Ордынский вдруг явился сотрудником в лучших журналах; но его несостоятельность и тупость обнаружились скоро, – и Грановский тотчас же сознается в своей ошибке и еще смеется над собою…

Сделавшись авторитетом и сознавая это, Грановский носил этот авторитет так легко, так незаметно, что его нельзя было отличить от простых смертных… Он никого не тяготил своим авторитетом, никому не навязывал его. Он оставался тем же гуманным, мягким, симпатическим. Грановским, которым был и до этого.

bannerbanner