скачать книгу бесплатно
И опять – напряженный, тяжелый, медленный, монотонный вой ваеров, разноцветные кухтыли, серебристая рябь в глазах. Рыба!
Пройдет несколько десятков минут, а работа всё будет продолжаться. После палубы рыба уйдет в цеха, потом в трюмы, потом перегрузится на транспорты и уйдет по своему назначению. А Разлогов здесь со своей командой будет продолжать ждать трал за тралом, каждый из которых в точности повторит путь предыдущего.
И однажды Разлогов понял, что, вообще говоря, это его… не то чтобы не интересует, но как-то не вдохновляет – не только на подвиг, но и на труд. Его гораздо больше интересовал туман над морем, рассветные фиолетовые, а потом розовые, а еще позже – желтые горизонты. Его интересовали водяные столбы, разноцветье брызг, водяные горы, далеко за которыми остался берег. И сама эта вдруг обозначившаяся связь «море-берег», ее смысловые и сенсорные оттенки, ее проблематика и философия, и тот образный ряд, которые иллюстрирует и то, и другое, и третье. Правда, отсюда берега было не видно. Но ведь есть же он где-то!.. Не может же быть, чтобы не было… Вот сейчас, как только взберемся на гору, так сразу и станет его видно, – будто кто-то говорил внутри него. – А потом ух! Вниз! И далеко-далеко – звезды. Пройдет минута-другая, и они снова станут близко.
– Ну что? Опять на звезды смотришь? – спрашивает его однажды пожилой матрос Буков, немногословный, суровый на вид человек.
Это его последний рейс перед пенсией. Он знает море, знает, когда надо выбирать трал, у него чутье на рыбу, и огромный опыт. Такой, что он даже несколько раз давал правильные промысловые прогнозы без всяких акустических приборов. Но на звезды Буков не смотрит.
– Да леший их разберет, где какая, – отвечает Буков, если кто-нибудь его вдруг спрашивает об этом деликатном предмете, где, например, Полярная или созвездие Южный Крест. – Леший, говорю, их разберет, – повторяет Буков. – Светят и светят. Как пришли, так и уйдут, – добавляет он, раскуривая папиросу. Красный огонек становится все ярче и ярче, пока ни воспринимается еще одной, безымянной звездой. – А тебе на что? – спрашивает он.
– Так. Красиво… – отвечает кто-то.
– А там вон, видишь, след какой-то. Во-о-он, видишь? – присоединяется к разговору Разлогов, показывая куда-то высоко-высоко.
И уже кажется ему, что по этой дорожке, по этому следу, от звезды к звезде, шагает он сам. И вот он идет, идет, а расстояние не только не сокращается, но даже увеличивается. И так Владимиру это не нравится, что он думает, если бы он писал это, он ни за что бы не нарисовал след. Пусть лучше темно и звезды. Так красивее, думает он. Появляется тайна, догадался он, что и привлекало его в этом, его собственном варианте. Но проходит минута, и он понимает, что чего-то ему в этом упрощенном варианте не хватает. Вот вернусь с рейса, и нарисую всё это по-своему, думает он. И замечает, как уже поднимается по слипу трал, и чайки уже сидят по бортам, на рубке, на мостике, и везде, где только можно сидеть, чтобы видеть, как все это богатство, добытое людьми, разливается по палубе серебром, пока не разверзнутся люки и вся эта сверкающая на солнце масса не уйдет по своему назначению в цех.
И потом, когда это произойдет и на палубе останутся только осьминоги, креветки, лангусты, омары, тунец (или еще какая-нибудь приловная вкусность) и начнется настоящий пир, Разлогов снова посмотрит на звезды. И подумает про лимон, который хорошо было бы иметь, если уже кипит котел, в котором будут варить креветки и осьминогов. А опытный Буков уже бьет перед варкой большой деревянной колотушкой упругое осьминожье мясо. Не пройдет и десяти минут, как откуда ни возьмись появится лимон, и кто-нибудь, невзначай взглянув вокруг и увидев по бортам и на мостике чаек, усмехнется, переведя взгляд на кого-нибудь из моряков.
– Ишь! – скажет этот кто-то.
– А пусть… – ответит другой. – Всем хватит.
Все это было в нем тоже. И тогда, когда он был в море, и потом, когда ушел, и теперь, когда сидел здесь в кресле, устланном старой рогожей, тронутой яркими мазками всех времен и всех экспрессий тех, кто был здесь и оставил о себе на память.
Всё это было в нем. И потому он не чувствовал себя обделенным. Потому что всё, что когда-то принадлежало и ему тоже, было с ним всегда, и это было можно в любой момент воскресить. Сознание это придавало ему силы, придавало ему уверенности в том, что всё это – его. И никогда его не покинет. Как было всегда с тех пор, когда, воспротивившись злой воле маленького, раскосого, любопытного демона под энциклопедическим названием Political Man, он ушел с флота.
Сначала этот Political Man стал дежурить под дверью его каюты, выслеживая его отношения с докторшей. Очень они его интересовали. А главное – заполучить большой «крючок», который можно пустить в ход, когда это будет необходимо. Все равно на кого.
В данном случае – на Разлогова. «Крючок» – это уже метка, это повод зацепить человека, когда потребуется. И никакие оправдания не помогут. «Морально неустойчив, идет на поводу, не дорожит социалистическими ценностями. Я бы ему не доверял». На судне все знали, что это значит, и старались на крючок не попадаться. «Не дорожили ценностями» втихомолку.
Но самое страшное было, конечно, лишиться визы. Это означало невозможность выходить в море, что для специалиста, человека, окончившего учебное заведение морского профиля, было равносильно лишению куска хлеба. В самом прямом смысле… И вот сидят в большой, 50-метровой комнате, молодые мужики – выпускники МГУ, МВТУ имени Баумана, ЛГУ, ленинградских и калининградских мореходных училищ, разнообразных технических институтов – и разгадывают кроссворды. Их всех лишили визы. Кто-то в иностранном порту выпил пива или зашел в таверну, чего делать не разрешалось, кто-то завел знакомство, кто-то влюбился. А кто-то послал вездесущего «мэна» по известному маршруту.
– Из трех букв? – спрашивает кто-нибудь из дальнего угла помещения
– Из пяти. Помесь жеребца и ослицы. Предпоследняя «а», – отвечают из угла.
– Жеребца и ослицы? – переспрашивают в другом углу.
– Про жеребцов я ничего не знаю, – простодушно отвечает отличник МГУ, гидробиолог Коля, отставший в каком-то африканском порту от группы и добиравшийся до корабля в одиночку. Сказав это, Коля посмотрел налево, потом направо, чтобы все видели его большие, искренние серые глаза. Да. Сомнений не было. Про жеребцов он действительно ничего не знал.
– А про ослицу? – неожиданно спросил выпускник технического института рыбной промышленности и хозяйства, кандидат технических наук Махов.
Коля молчит, мучительно вспоминая и глядя на Махова с заметным сожалением, что Махову нечего ему ответить. Он уже готов извиниться, такой вежливый отличник. Но вдруг во внезапно открывшуюся дверь входит полноватый, с только вчера вымытой головой (отчего чуб с осознанием собственного великолепия ликовал, распадаясь на части) человек, и позвал Дымова – гидролога, который был в состоянии бракоразводного процесса с женой, а кто-то пустил слух, что он влюбился в Абердине в англичанку. Лишенный на основании этого слуха визы Дымов вот уже полгода сидел на берегу, не занимался своей диссертацией, которая предполагала выход в море на Джорджес-банку, и, получая сто рублей в месяц, отощал так, что без конца перешивал себе что-нибудь. Сам.
– Игорь Иваныч, – обратился Дымов к вошедшему, – вы что-нибудь про жеребца знаете?
– Или про его подругу ослицу? – вставил Коля.
Со всех сторон послышалось что-то очень похожее на сдавленное ржание.
– Не знаю я, Дымов, ни про жеребца, ни про его подругу, – отвечал Игорь Иваныч, заведующий лабораторией Северо-Западной Атлантики, обладатель ликующего чуба. – Зайди ко мне, – сказал он, кивком головы приглашая Дымова следовать за ним.
Дымов посмотрел на всех и вышел вслед за завлабом.
– Так… – снова возник Махов. – Ослица… ослица… ослица… – повторял он как заклинание, призывая на помощь всё слышанное когда-то о благородном животном.
– Сколько там букв? – уточнил кто-то.
– Пять.
– Сын жеребца и ослицы? – уточнил Махов.
– Ну, не смейся, – вставил Коля, почему-то думая, что Махов собрался смеяться. – И потом, почему ты думаешь, что это сын? А, может быть, оно дочь, – опять продемонстрировал свои искренние серые глаза гидробиолог. Без малейшего намека на несерьезное отношение.
– Пять букв?
– Предпоследняя «а», – сообщил Махов.
– Лошак… – бросил через плечо пожилой уже человек, рулевой матрос Афанасий.
Его угораздило перенести в рейсе инфаркт. Он лежал в какой-то стране, в клинике, один. И никто не мог подтвердить, что к нему никто не приходил. Что никаких интервью он не давал. И сам из больницы никуда не отлучался. Он сидел на берегу уже почти год, рискуя получить новый инфаркт в ожидании решения о возвращении ему визы. Потому что, чтобы получить приличную пенсию, нужен был еще один рейс.
– Лошак! – еще раз, уже громче, сказал Афанасий.
И сдавленное ржание превратилось во вполне откровенное, внятное и искреннее. Как и должно быть, когда аудитория выражает восторг. Потому что человечество еще не научилось сдерживать свои здоровые эмоции.
И именно они, эти здоровые эмоции, пороки и слабости человеческие во все времена эксплуатировались правящей властью для осуществления своей политики. Раздвоенность, нерешительность в оценках и суждениях или, наоборот, решимость нарушить какое-нибудь ханжеское табу и были всегда основной питательной средой не только для всякого рода «мэнов», но и для всей этой узаконенной, возведенной в абсолют, наглой и отвратительной в своих инсинуациях философии. Философии власти.
***
Как ни неожиданно в этой ситуации это звучит, Разлогов любил эту женщину.
Он любил эту девочку, и мысленно рисовал и рисовал ее – наяву и во сне. И когда она вела прием в своей амбулатории, и когда перевязывала раны и вскрывала панариции, и когда сидела в каюте, рядом с больным с подозрением на тотальную пневмонию.
Он обожал ее лицо, ее точные движения, ее сосредоточенный взгляд, ее красивые, сильные руки, которые ничего не боялись. Он был всегда рядом. Закончив вахту и немного отдохнув, он приходил в амбулаторию, облачался в белый халат, и помогал ей во всем, что не требовало профессиональной подготовки. Потому что в амбулатории она была одна. На долгие шесть месяцев его миром стала палуба, трал, рыба и звезды, и амбулатория с Алисой в ней. А еще белые стада волн рядом с судном, уносящие время, которого оставалось все меньше и меньше до того момента, когда все это должно было оборваться.
Дома его ждали жена и дочь. И, несмотря на то, что жену он почти забыл за первый месяц, проведенный с Алисой, дочь – это было единственное, что заставляло его возвращаться в мыслях назад. Да вот еще Political Man. И каждый раз, когда он встречался с ним на палубе или в кают-компании, за ужином или обедом, в нем начинали гомонить, спорить, кричать друг на друга лилипуты.
И его мысли возвращались назад, к маленькой крикливой женщине с редкими волосами по имени Зина.
Она училась на ихтиологическом и имела кроме редких волос отличные длинные ноги, которыми, казалось, делала всё двигалась, возражала, думала, любила. А когда оказалось, что между ними возникла еще одна жизнь, Разлогов женился на ней. Вот и всё, что было там, сзади, куда снова и снова одним своим появлением возвращал его Political Man. И, тогда в нем начинали кричать и ругаться лилипуты. Потом Man проходил мимо, лилипуты умолкали, и опять появлялись стада волн, звезды и Алиса, которая, только глядя на него, сводила его с ума.
Смотрела ли она на звезды? Пожалуй, нет. А только взглядывала на него с какой-то тайной, непонятной ему грустью, о которой он думал, что ему это только казалось.
Владимир не спрашивал о ней, об этой грусти. Потому что сам ничего не мог предложить ей. И потому, чтобы она ни ответила (если бы он спросил), не имело никакого значения. А имело значение только то, что она рядом. В такие минуты он не слышал даже лилипутов, которые были в нем.
Наверное, они, эти лилипуты, есть в каждом человеке, чтобы сбивать его с толку, – однажды подумал Разлогов. И рассмеялся. Сам над собой. Как-то не подумал он о другой функции этого надоедливого сообщества. Но то, что он подумал, так было похоже на правду, что он пообещал себе обязательно поразмышлять об этом еще.
Однажды очень ранним утром, возвращаясь в свою каюту после очередной «собаки», Разлогов нос к носу столкнулся с Мэном. Тот выходил из каюты старшей поварихи, крепко прижимая к себе две килограммовые банки свиной тушенки. На банках были нарисованы две веселые хрюшки с туго закрученными, будто сжавшимися от стыда, хвостами.
От стыда? – не поверил сам себе Разлогов. Разве у свиньи есть совесть? – продолжал рассуждать он, уже остановившись перед подошедшим к нему вплотную Мэном.
В узком пространстве корабельного прохода не было возможности пройти мимо. И они оказались лицом к лицу. Mинуту, всего одну минуту они смотрели друг на друга, и по тому, что Мэн с ним не поздоровался, будто забыв сделать это, Разлогов понял, что этот случай будет иметь продолжение. И этот раскосый, низенький поедатель свиной тушенки будет мстить ему только за то, что он, Разлогов, здесь его видел.
И опять он услышал лилипутов, которые заголосили внутри него.
– И чего тебя сюда занесло? – спросил его один, самый крикливый. – Не мог, что ли, верхней палубой пройти?
Разлогов не сразу понял, что лилипут задал ему прямой вопрос.
– Не мог, – к его изумлению, ответил кто-то вместо него.
– А вот возьмет и донесет куда следует, – опять сказал первый.
– Что донесет? Что не пошел низом?
– Скажешь тоже… Низом. Он что-нибудь получше придумает. Например, что ты не ходишь на политзанятия, не участвуешь в общественной жизни. Не пишешь статьи в стенгазету. И не знаешь, кто является основателем правящей партии Островов Зеленого Мыса. И вследствие этого тебе нельзя доверять никакую ответственную работу, а тем более постановку и выборку трала, особенно в ночное время. Особенно в ночное время, – снова повторил он. И это словосочетание «в ночное время» здесь в этом контексте, вдруг неожиданно приобрело особую смысловую нагрузку. – Потом докторшу вспомнит, – снова заговорил немного помолчавший лилипут.
А Разлогов подумал, что вот ведь, и в самом деле, угораздило его наткнуться на поедателя тушенки в этом проходе.
– Уж больно ты умный, – сказал один лилипут другому, – нельзя доверять! Он ведь специалист с высшим образованием. Тралмастер, – и он умолк.
– А ему плевать и на образование, и на то, что он тралмастер. Главное, что он не посещает занятия и не знает, кто есть секретарь правящей партии Островов Зеленого Мыса. И всё это он отразит в характеристике, которую он пишет на каждого в конце рейса.
– Володя, зайди в амбулаторию, как будешь свободен, – однажды быстро сказала Алиса, проходя мимо.
Лилипуты, совсем недавно умолкшие в нем, тотчас обнаружились, но притихли. Молча, в знак понимания он прикрыл глаза…
Когда он открыл их, Алисы уже не было. В нескольких шагах от него двое матросов крепили на борту шлюпку.
И он, вдохнув воздух, почувствовал непонятное облегчение оттого, что Алисы уже не было. И вдруг ему стало стыдно за самого себя. С минуту он старался понять истинную причину того, что произошло. Но одно он понял – это была ненависть к чему-то такому, что было вокруг, в воздухе, в словах, сказанных на ходу, быстро, чтоб никто не успел услышать, в торопливых движениях уже убежавшей Алисы, в нем самом. В постыдном предательстве незаметно прикрытых глаз в знак понимания. Это был стыд перед самим собой. И понимая, что это было справедливо, он не знал, как ему справиться с ним.
Ему захотелось сейчас же, прямо здесь, на палубе, прижать Алису к себе, взглянуть в ее грустные глаза и не отдать ее никому, никогда. И сказать ей об этом сейчас же. Кто это сказал, что любовь вольна как птица? – подумал он тогда, входя в амбулаторию.
– Приходил этот… Мэн, – сказала Алиса, когда он вошел. – Спрашивал меня, люблю ли я свою дочь, своего мужа, и что бы я делала, если бы их вдруг не стало.
– Как… не стало? – спросил он, подходя к ней близко и уже не ожидая ответа.
Алиса передернула плечами, не сводя с него глаз. Обняла за шею. Потом, сделав шаг к двери, повернула ключ в замке.
Ему захотелось защитить ее – от тревожных мыслей, от грусти, которая была в ее глазах, от чужих взглядов, от ветра, от стужи, от жизни, от всего, что не было так или иначе связано с ним. Она была его женщиной. Он очень хорошо это знал. И Алиса никогда не возражала, когда он говорил ей об этом.
Это была тихая, безмолвная гармония, возникшая как-то сама по себе, где было только два звука, каждый из которых дополнял другого, как консонанс. Никто не хотел ничего знать, кроме того, что другой рядом. И всё, что происходит, это и есть единственная правильная и неотъемлемая модель жизни, о которой все говорят…
Прошло минут пять. За дверью послышались голоса. Потом кто-то дернул ручку. Потом еще раз. И все стихло.
Она поднялась с топчана, накрытого белой простыней, поцеловала его в губы. Молча подошла к зеркалу.
– Ты не говорила, что у тебя есть муж и дочь, – сказал он в своей обычной, четкой, констатирующей манере.