banner banner banner
Квадрат
Квадрат
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Квадрат

скачать книгу бесплатно


– Самая стойкая, никогда не прекращающаяся и не исчезающая неприязнь знаешь, какая? – неожиданно спросил Руппс. – Неприязнь, возникающая вследствие противоречий между трудом и капиталом, – сам ответил он на свой вопрос. – Это и есть источник возникновения самых разнообразных конфликтов и катастроф. Самых разных подтасовок и фальсификаций. На первый взгляд не сразу и поймешь, откуда что идет. Но это – факт. И эта фальсификация, это передергивание исторических фактов есть следствие этого вечного противостояния… Это старая истина, – продолжал Руппс. – Ну, очень хочется перекроить и подстроить под себя этику, факты, историческую совесть. Это капитализм суетится, чтобы взять власть. Чтобы заставить людей работать на себя. Заставить работать на себя все новые и новые, вступающие в жизнь поколения, которые еще не знают, что это такое… – Руппс немного помолчал. – И конечно, всё, что было «до», было плохо… Вместо того, чтобы что-то подправить, что-то изменить, не унижая людей, меняется общественная формация. В чью пользу, понятно. И вытаскивается на поверхность якобы «убийственное свидетельство» – мол, то, что было «до», заслуживает немедленного исторического осуждения. Например, пакт Молотова-Риббентропа – совершенно декоративная, бутафорская бумажка, которая и цены-то никакой не имеет.

Краев быстро вскинул глаза на Руппса.

– Ну, давай поговорим… – продолжал Руппс. – Вспомни 1939 год. Гитлер до смерти боится, что в войну вступит Англия. И, чтобы упредить все возможные удары, ему нужна была Польша. Стрелять близко, – усмехнулся он. – Он присоединил уже Австрию, Чехословакию, теперь нужна была Польша. Гитлер разыгрывает друга, доброжелателя и говорит Сталину, мол, давай я возьму Польшу, а ты Прибалтику. Ты молчишь о Польше, я – о Прибалтике. Держим нейтралитет. И заключается пакт Молотова – Риббентропа. О ненападении. Гитлеру нужен нейтралитет СССР, ему нужно советское сырье, и он получает его по договорам. А о том, что ему самому нужна Прибалтика и Клайпедский край, он до поры молчит. Сталин молчит о бомбардировках Польши, заключает с тремя прибалтийскими странами Договора о взаимопомощи и с согласия правительств этих стран вводит войска. Первый небольшой контингент, в 1939 году. Договора саботируются. Ни одно положение не выполняется. Тогда Сталин вводит войска второй раз, в 1940 году. И опять с согласия правительств этих стран, на основании заключенных Договоров о взаимопомощи. И ни во что не вмешивается. А тем временем в прибалтийских странах против него ведется тайная работа. Советские войска присутствуют в Литве, Латвии, Эстонии, а немцы создают на этих территориях разведшколы и боевое подполье, наводняют страны оружием, в лесах орудуют банды – так называемые «лесные братья», арестовываются все, замеченные в симпатиях к СССР. Правительства прибалтийских стран работают против своих народов. И ждут немцев.

И вот началась война, – продолжал Руппс. – Тут уж ясно и коротко, кто кого. Победило советское оружие. Военная сила победила. Солдат российский. И Сталин присоединил, как он думал, «свое». Тут можно спорить. Но разве не были эти территории в составе России со времен Петра Первого? И что же? Сталин присоединил Прибалтику благодаря этой декоративной бумажке? То есть, простите – пакту Молотова-Риббентропа? Потому что Гитлер ему разрешил? Конечно, нет. Победила сила. Сталину это удалось, а не Гитлеру. Вследствие победы Советского Союза в войне. Так стоит ли так-то уж хлопотать, разыскивая этот пакт? И устраивать телевизионное шоу – есть пакт, нет пакта? И в какой руке – в левой или в правой? И вот спецэффект – один недалекий и очень сомнительный политик встает и говорит «Есть!». Это он так старался наступающему капитализму угодить. Вдруг он, капитализм, обратит на него свое внимание… Внимание обратили немедленно – все, кто видел и слышал. А один нормальный человек написал даже статью в газете под заголовком «Что вы наделали, тов. Я»! Будто бы прозвище такое у этого политика было. «Я?» – в ответ будто бы изумился политик. И все его труды, и все звания, и главное – он сам и все его претензии к этой жизни в одну минуту обратились в ничто. В одно глупое «Я». В глупое потому, что этот пакт на самом деле просто ничего не значил и не значит. Так, отвлекающий момент, бутафория, декоративная деталь, плевок в пространство на фоне огромной, титанической, кровавой работы – «кто кого». Кто и кого – известно…

Руппс умолк. И ему на мгновенье показалось, что, начав свое движение вдоль третьей стены несколько часов назад, он всё еще медленно бредет вдоль нее. И осталась одна – четвертая, которая тоже завершится, и все начнется сначала. Потому что ничего другого человечество не придумало. Потому что все проблемы и все их решения лежат в этом замкнутом пространстве, в этом квадрате, где нет даже сколько-нибудь приемлемой альтернативы. Всё здесь. Дальше нет ничего.

– Сказать «история повторяется!» – это не сказать ничего, – неожиданно тихо проговорил Руппс. – А знаешь, почему? – спросил он Краева.

Краев молчал.

– Потому что неприязнь между трудом и капиталом не исчезнет никогда, – договорил Руппс. – И пока есть один процент тех, кто владеет всем, и девяносто девять, у которых нет ничего, человечество будет ходить внутри квадрата в поисках выхода. А если спрямить углы, то по кругу.

– Да… Невероятно сложная была обстановка, – немного помолчав, заговорил Краев. – И такой расклад сил и мнений… – вспоминал он. – Тогда в самой Латвии кого только не было!.. И живущие здесь со времен Ордена немцы, и русские, которые стали селиться здесь при Петре Первом, и латыши, и евреи. Причем и в самих этих сообществах были разные группы. Особенно среди русских. Кто-то жил здесь давно. Кто-то поселился после 1917 года. Это, в основном, была белая эмиграция. Люди не хотели уезжать далеко, хотели «переждать». А пока все ездили в Россию, смотрели на первое в истории государство рабочих и крестьян. Одни понимали, что происходит, другие – нет. Как же, бесплатные детские лагеря. Профсоюз оплачивает дорогу. Справедливость, равенство, труд для всех. Хотелось, чтобы и в Латвии было так же. Капитализм к тому времени оказался первым общественным строем, который был полностью лишен эстетического потенциала… – Краев помолчал. – Не хлебом единым. Потом немцев «позвал фюрер», – снова заговорил он, – русских, особенно белую эмиграцию, «расформировал» НКВД. Причем этому органу было доподлинно известно, кто и с какого времени здесь живет.

– Помню, – кивнул Руппс, – приходили прямо по ночам с обвинениями. Больше тех людей не видели.

– Что касается евреев, – продолжал Краев, – после того как Швеция отказала им в политическом убежище, а немцы блокировали Балтийское море и снимали их с кораблей, отправляя в концентрационные лагеря, явочным порядком ушли в Россию. Для остальных с августа-сентября сорокового года по июнь сорок первого начались колхозы, коллективизация, коммунистическая обработка. Немцы были заняты созданием антисоветской агентуры, которая им была нужна, когда начнутся военные действия против СССР. Профашистское правительство Латвии тянуло народ в лоно германского фашизма, в капитализм. А народ, особенно беднота, высказывал симпатии к СССР. Возникло два полюса. Натяжение между ними нарастало. Началось, по сути, гражданское противостояние. Как в России двадцать лет назад. Те, кто не хотел большевиков, ушли в леса, в легионы, в полицаи, в карательные отряды. Убивали, жгли, грабили свое же население. Перед приходом немцев в какой-нибудь город вывешивали таблички – «Judenfrei». Это значило, что с еврейским населением они расправились сами. Тот, кто приветствовал СССР, уходили в Красную Армию. И воевали с немцами здесь, на этой стороне. Латыш стрелял в латыша. Всё как в России. Двадцать лет назад.

– Ну а мы со старым Крекиньшем перешли границу где-то у Великих Лук. Кажется, Новосокольники это место называлось, – рассказывал Руппс. – Шли вместе с группой евреев. Мой отец с матерью оставались в Латгалии. Я звал отца. Ему тогда чуть за сорок было. Не пошел. «Счастье, – сказал он, – это всего лишь порядок всех вещей. Больше ничего. Всю жизнь искал согласия. Не нашел. Теперь ты попробуй. Может, и найдешь». Мы обнялись. И расстались… как оказалось, навсегда. Как у вас в России говорят – «чахотка». Не увидел я его больше. А мать еще довелось повидать. После войны, – договорил Руппс и встал, чтобы позвать Кло.

– Попить чего-нибудь, – объяснил он, когда Кло вошла.

Он всегда хотел пить, когда волновался.

– Значит, вы с Крекиньшем одни пошли? – спросил Краев.

– Да некогда было кого-нибудь еще звать. Крекиньш в тот день убежал от полицаев, даже домой не зашел. Так и пошли. По пути встретили группу людей. Я уже говорил – нескольких евреев и двух латышей. Сначала они от нас прятались. И эти двое латышей тоже. Но потом ничего. Познакомились. Все было нормально. Много о чем говорили, пока дошли. Это был апрель сорок первого года. В Латвии тогда уже был второй эшелон советских частей, прибывших вследствие несоблюдения договоров. Советский Союз через какое-то время стал устанавливать свои порядки, полагая, что Гитлер не станет вмешиваться, как было условлено. Так же, как не вмешивался Сталин в его польские дела. Но Гитлер не был бы Гитлером, если бы он на самом деле смотрел на всё со стороны. Он и не смотрел. В странах Балтии активно нагнетались профашистские настроения.

На мгновенье Руппс умолк.

– Это мы тоже знаем. Работали с этим, – оживился генерал. – Создавались разнообразные организации, нужные немцам, когда они войдут в Латвию. Таким образом, проглотив при полном невмешательстве Сталина Польшу, Гитлер намеревался не только подмять под себя Прибалтику, но и самого Сталина. Должно быть, открыто заявить, что ему нужна Австрия, Чехословакия, Клайпедская область, Польша и прибалтийские страны, фюрер постеснялся, – хохотнул Краев. – Отсюда и этот пакт. Я, мол, возьму Польшу, а ты – Прибалтику. И посмотрим, как ты это сделаешь…

– Так вот в апреле, когда мы ушли, – начал опять Руппс, – до начала войны оставалось два месяца. И, несмотря на то, что в стране стояли российские войска, повсюду были вооруженные банды. Особенно в лесах… Они хватали всех, кто казался им подозрительным. А евреев просто убивали на месте. Вот так выглядело гитлеровское «невмешательство». За всем, что делалось в Латвии, стояли немцы.

– И банды эти мы тоже помним, – вставил Краев. – Это были члены распущенных националистических партий, бывшие офицеры буржуазных армий, сотрудники государственного аппарата и другие непримиримые элементы. Все они создавали антисоветское подполье, имея прямую связь с Германией, и делали то, что им оттуда приказывали. Была такая организация по ликвидации имущества немецких репатриантов – УТАГ. Это был центр германского шпионажа в Латвии. Там занимались сбором разведданных, создавались подпольные повстанческие группы, происходил сбор оружия. И все это в присутствии Красной Армии, перед самым началом войны, – армии, которая не вела военных действий. Так что ничего удивительного, что люди боялись леса. И прятались ото всех.

– Боялись, – подтвердил Руппс.

– У меня были документы, – опять заговорил Краев. – Это был протокол беседы Молотова с министром иностранных дел Литвы Урбшисом. Было это летом 1940 года. Перед вторым вхождением наших частей в Прибалтику. И за год до начала войны. Я сейчас попробую вспомнить. Мы долго с этой стенограммой работали. Так что наизусть знаю… Так вот, Молотов заявил Урбшису, что у советского правительства есть весьма серьезные претензии к литовскому. Что нужно действовать, а не обмениваться любезными фразами. Что в Литве, должно быть, еще не поняли всей серьезности положения. И есть необходимость ввести новый контингент войск. Урбшис спрашивает, сколько предполагается ввести еще. И просит уточнить в дивизиях. Молотов отвечает, мол, 9–12 дивизий. И поясняет, что советское правительство хочет создать такие условия, при которых выполнение уже заключенного Договора о взаимопомощи было бы обеспечено, – продолжал рассказывать Краев, – что прошло уже десять месяцев после захвата Польши и Гитлер готовится к новому броску. Урбшис спрашивает, в какие пункты предполагается ввести советские войска. Молотов отвечает, что, в конечном счете, это дело военных. «Будут ли советские войска вмешиваться в дела Литвы?» – спрашивает Урбшис. Молотов отвечает отрицательно, подчеркивая, что это дело правительств. «Советское правительство является пролитовским, и мы хотим, чтобы литовское правительство было просоветским», – говорит он. Урбшис опять спрашивает – будут ли эти мероприятия перманентными или временными. Молотов отвечает «Временными, но это зависит от будущего литовского правительства». Далее Молотов подчеркивает, что эти требования неотложны. И, если они не будут выполнены, в Литву будут двинуты войска немедленно. Урбшис тогда спрашивает, какое литовское правительство было бы приемлемо для СССР. Молотов ответил, что просоветское, способное выполнять и активно бороться за выполнение договора. В заключение Молотов напомнил, что он ждет ответа не позднее 10 часов утра 15 июня 1940 года. Таким образом, давалась только ночь…

– Понятно, – отозвался Руппс. – Так, или примерно так, было и в Латвии, и в Эстонии. Везде договора не соблюдались.

– Да. Совершенно так же, – подтвердил Краев. – Тактика была одна. Похищались из частей военнослужащие. Их истязали с целью выведать секреты. Убивали в полиции. Вешали в городских парках. То есть всеми средствами создавалась обстановка, невозможная для пребывания советского контингента там. Несмотря на подписание в тридцать девятом договоров стали учащаться многочисленные аресты и ссылки литовских, латвийских и эстонских граждан из обслуживающего советские воинские части персонала – сотрудников столовых, прачечных, массовые аресты из числа рабочих и техников, занятых на строительстве казарм для советских воинских частей. В это время была безработица. И люди с удовольствием работали и получали зарплату. Таким образом, советский контингент создавал еще и рабочие места. Но профашистские правительства в этих странах нагнетали враждебное отношение к советским военнослужащим и готовили нападение на воинские части перед приходом Гитлера. К тому же они вступили в военный Союз трех государств – Балтийскую Антанту. Усилилась связь генеральных штабов Литвы, Латвии, Эстонии, осуществляемая втайне от СССР. Иначе говоря, была нарушена статья VI Договора о взаимопомощи, которая запрещала этим странам заключать какие-либо союзы или участвовать в коалиции, направленной против одной из договаривающихся сторон, – договорил Краев. – В сороковом году, – продолжал он, – советское правительство потребовало от Прибалтики предать суду министров внутренних дел и начальников полиции как прямых виновников провокаций и саботажа. Сформировать во всех трех республиках новые правительства, которые могли бы обеспечить соблюдение договоров, а также немедленно обеспечить свободный доступ на территорию балтийских республик воинского контингента, чтобы обеспечить существование советско-литовского, латвийского, эстонского договоров «О взаимопомощи», – заключил Краев.

– Это был июль сорокового, – сказал Руппс. – А через девять месяцев, в апреле, мы с Крекиньшем ушли в Россию. Балодис, о котором говорил Антс Крекиньш сегодня, тот, который заведует сейчас в Риге фондом взаимопомощи при Народном Фронте, остался в Латвии. Он был гренадером в латышском легионе. В 1942 ему было едва восемнадцать. Тогда его и призвали в легион повесткой из латышской Администрации. В Латвии была безработица. Тунеядствовать не позволялось. Так что – или в легион, или на работу. Принудительно прикрепляли. Он потом рассказывал. Интересно рассказывал… У него тут, у нас, сестра одно время жила. Приезжал. Не знаю, как сейчас. Может, и нет уже ее, – умолк Руппс.

На улице раздался громкий звук тормозов. Краев бросился к окну. За ним подпрыгивающей походкой заторопился Руппс.

– Что там? – спросил он.

– Ничего особенного. Собаку сбили. Все стоят. Но собака жива. Поднялась и пошла, – сообщил Краев. – Теперь водители заспорили. Ждут ГАИ…

– А-а… – возвратился Руппс на место. – Знаешь, чего мне иногда хочется? – неожиданно спросил он.

Краев посмотрел на него с любопытством.

– Встретиться с кем-нибудь из тех, с кем мы переходили тогда границу, – медленно проговорил Руппс. Особенно помню Шломо. И его бабушку Лию Абрамовну. С ними был еще мальчик, младший брат Шломо, и два племянника Лии. Их родителей убили «лесные братья», а бабушка взяла внуков и племянников и ушла в лес. И пошла, как она говорила – «на Восток». Что там смерть, что здесь смерть. «Так здесь, может быть, и дойдем, – говорила она. – Главное, выбраться из Латвии». Они со Шломо по очереди несли ребенка, мальчика четырех лет. Закутанный в старый вязаный платок ребенок все время плакал от холода. А на ночь я снимал свое длинное суконное пальто и давал им. Мы с Крекиньшем прятались под его, коротким. Так и спали. Где-нибудь под березой или кленом. Под соснами не очень-то поспишь. Слишком колко. Не столько спишь, сколько об иголках думаешь. Но хорошо было то, что ребенок был в тепле, под моим пальто. Тогда мы все говорили, что после войны должны встретиться. Но какое там. Другие дела были. Два латыша, которые были с нами, шли к родственникам, в какой-то приграничный хутор, в надежде найти там укрытие. Это были отец и сын. Шли они из города. И тоже убежали от полицаев. Хотя с трудом верилось, что там, куда они шли, было спокойней. На хуторе-то как раз каждый человек виден. Так что, перед самой границей с Россией мы с ними расстались. Скоро прощались мы и с Лией. Выйдя к Новосокольникам, дошли до Великих Лук. Мы были ободранные, голодные, но счастливые. Крекиньш, который за всю дорогу не сказал десяти слов – такой молчун был, – растрогался. Погладил всех ребят по голове на прощанье.

Кроме Шломо и его брата, с нами были еще два мальчика, племянники Лии – Марик и Стасик. Они умели ловить птиц. Потом мы этих птиц в ямке, в золе, пекли. В заплечном мешке у Шломо было семь буханок хлеба. И вот мы делили хлеб по кусочку. И пекли птичек. А Крекиньш молча носил всем в металлической банке воду. Сколько было надо, столько и приносил. И всегда знал, где ее взять, эту воду. Посмотрит, бывало, на всех своими круглыми блекло-голубыми глазами, как у его сына Антса, кивнет, и пошел за водой. Такая у него в этом походе специализация была, – улыбнулся Руппс.

– И что ж он потом-то к немцам переметнулся? – спросил Краев.

– Он узнал, что полицаи в Латвии сожгли хутор его отца, а самого отца расстреляли. Сначала они повесили ему на грудь табличку с надписью «Отец предателя», потом долго мучали, а потом расстреляли. Другой бы ожесточился, возненавидел их. А он взял и вернулся. Он вообще-то незлобивый человек, и даже, можно сказать, законопослушный. Но вот попал меж жерновами… – Руппс немного помолчал. – Я встречался с ним потом, после войны в Риге. Он сказал, мол, всегда чувствовал вину за то, что воевал в Советской армии. С того самого дня, как покинул Латвию. Так он мне сказал. И еще сказал, что его левые взгляды тут ни при чем. Он ощущал себя предателем, – пожал плечами Руппс. – Так он мне сказал, – повторил он. – Слаб человек…

– А Лия?

– Лия обратилась к советским властям. Потом она будто бы была вместе с детьми в эвакуации. Кто-то мне говорил… – вспоминал Руппс. – «Спасибо тебе, мальчик», – сказала мне Лия на вокзале в Великих Луках, когда мы прощались, – снова заговорил он. – Я знал, за что она благодарила. За пальто, которое я каждую ночь снимал с себя, чтобы ребенок не плакал от холода. Шломо укрывался старым пледом, который днем Лия накидывала вместо платка. Помню, она все говорила – «И чего этому Гитлеру нужно? Спросил бы Господа Бога, почему он одних сделал немцами, а других евреями. Всё от него, от Бога». «Ну, раз Бог так поступил, значит, он что-то имел в виду, – убежденно говорил Шломо, – значит, у кого-то нет чего-нибудь, что есть у других. Не может так быть, чтобы все были одинаковыми…» И в его серьезных темных глазах будто появлялась решимость. Может, и жив где-нибудь. Он-то моложе нас с Крекиньшем был. Но больше всего мне хотелось бы повидать Лию. Ее можно было спросить обо всем. И она всегда знала, что надо ответить. И знаешь, что я спросил бы у нее? Я бы спросил «Ты не знаешь, Лия, почему люди через семьдесят лет снова захотели сделать капитализм?» И знаешь, что бы она ответила? – опять спросил Руппс, посмотрев на Краева. – «Потому что каждый в этой жизни думает только о себе!» – вот что сказала бы Лия, – заключил Руппс. И посмотрел на Краева.

– И надеется, что уж он-то преуспеет, – усмехнулся тот.

– Тебе надо отдохнуть, – неожиданно сказал ему Руппс. – Что-то у тебя глаза красные.

– Я думаю, ты что-то хотел сказать. Или мне показалось? – спросил Краев.

– Совсем немного. Я боюсь, чтобы во вновь организованном Латвийском государстве не увлеклись опять национал-социализмом. Я говорю это потому, что все эти национальные комитеты, например, «Свободная Латвия» и многие другие, исповедовали национал-социализм с литовским, латвийским или эстонским оттенком. И рекрутировались туда бывшие офицеры и айзсарги, охранники. «Айзсарги» – это была военно-фашистская организация, созданная в 1919 году лидером Латышского крестьянского союза Ульманисом. Айзсарги были, по существу, вооруженной силой этого Союза. Да, я действительно боюсь этого, – заключил Руппс. – И буду молиться, чтобы этого не случилось, – добавил он.

Краев посмотрел на Руппса с интересом. Потом опустил свои всегда бывшие начеку глаза. Ничего не сказал.

– Да. Ты не ослышался, – сказал Руппс. – Я буду молиться, – повторил он, – как молился, чтобы мой двоюродный брат Ивар не стал заместителем одного из руководителей военной организации освобождения Латвии – КОЛА. Там уже было известно, что после репатриации немцев, которых «позвал фюрер», германские войска начнут активные действия с территории Латвии против Советского Союза. А формирование КОЛА должно было организовать антисоветское восстание. – Ну вот, я молился, молился, и его на эту должность не назначили, – полусерьезно сказал Руппс.

– Знаю эту организацию, – отозвался Краев. – Там низовые звенья составляли от трех до пяти человек. Несколько групп в одном уезде составляли бригаду. Руководитель бригады был связан с Рижским Центром. Такие бригады были в Риге, Даугавпилсе, Тукумсе, Елгаве и других городах. Они собирали разведданные о численности войск, о людях, работавших в учреждениях, о складах, устанавливали адреса членов правительства. Обрабатывались все эти сведения в глухой провинции. Сюда же должны были свозиться и все арестованные во время восстания.

– И всё это во время присутствия нашего воинского контингента. Перед самой войной, – подвел черту Руппс.

– Получается, что на этом относительно небольшом пространстве, я имею в виду все три прибалтийские республики, столкнулись две силы, Германия и СССР, – снова заговорил Краев. – А прибалтийские страны оказались просто заложниками этой ситуации. Они и сейчас так много об этом говорят, потому что никогда не были субъектом, а всегда объектом. И никак не могут с этим смириться. А если учесть дальнейшие преобразования, которые собирался осуществить Гитлер в случае победы Германии в войне, то эти прибалтийские страны оказались бы заложниками еще более тяжелой ситуации. Это была бы настоящая трагедия… Была такая инструкция Рейхскомиссариата «Остланд», – продолжал генерал, – за подписью Альфреда Розенберга, от 20 августа 1941 года, с грифом «Секретно». Там прямо говорится, что на территории прибалтийских стран будет сформирован рейхспротекторат, а затем эта территория будет превращена в часть Великогерманского Рейха. Путем привлечения к сотрудничеству элементов, с расовой точки зрения пригодных для онемечивания и осуществления мер по переселению… Балтийское море должно было стать внутренним немецким морем, тем более что 50 процентов эстонцев сильно германизированы из-за смешения с датской, немецкой и шведской кровью, что позволяет рассматривать их как родственный немцам народ. В Латвии, говорилось далее, к ассимиляции пригодна гораздо меньшая часть населения. Поэтому здесь нужно ожидать более сильного сопротивления. Аналогичного развития событий нужно ожидать и в Литве. Белоруссии же придется взять на себя задачу по приему части населения, которое невозможно ассимилировать с немцами. Это должны быть люди из Эстонии, Латвии и Литвы. И из Вартского округа. Поляков предполагается поселить не на территории генерал-губернаторства, а в восточных районах Белоруссии и районе Смоленска, чтобы они заняли место русских, которых там быть не должно. Необходимо, писал он, разжигать неприязненное отношение белорусов к России. Надо подчеркивать, что большевизм уничтожил бы все эти народы, если бы Германский Рейх ни взял их под свою защиту. К тому же Рейхскомиссариат «Остланд» должен препятствовать любым поползновениям в направлении создания независимых Эстонского, Латвийского и Литовского государств. Нужно постоянно подчеркивать вину прежних правительств этих территорий, которые в своей прессе выступали против национал-социалистического Германского Рейха. Тем не менее, в течение ряда лет Рейх был единственным гарантом «независимости» этих народов. Народов, которые посредством своих политиков имели дерзость вести борьбу с Германским Рейхом. Из недопустимости создания независимых государств, – продолжал Краев, – вытекают меры по предотвращению созданий национальных армий. Военный суверенитет должен находиться в руках Германского Рейха, – договорил Краев, посмотрев на Руппса.

– Получается, если бы победил Гитлер, прибалтийским странам нечего было бы и думать о независимости, – перебил Краева Руппс.

– Конечно. Гитлер никогда бы этого не позволил, – подтвердил Краев. – Что же касается евреев, то они были бы собраны в крупные гетто и принудительно привлечены к труду, – опять вспомнил Краев. – И еще там говорилось о том, что не должно быть никаких эстонских, латвийских, литовских университетов и вузов. Только ремесленные училища.

Краев умолк. Молчал и Руппс.

Прошло несколько минут.

– Да. Не на жизнь, а на смерть, – сказал после долгого молчания Руппс. – Ну и какое значение имел этот пресловутый пакт, эта декоративная бумажка, когда все было предопределено заранее и отнюдь не под юрисдикцией СССР?..

– Я скажу больше, – заговорил Краев. – Этот пакт был заключен не только не на пользу СССР, но, безусловно, во вред. Потому что был всего лишь обманным маневром со стороны Германии. И выиграл от него только Гитлер. Он захватил Польшу, он получил советское сырье и нейтралитет Сталина, который был попросту обманут, поскольку Прибалтика была нужна Гитлеру самому. Таким образом, победа Советского Союза в войне спасла прибалтийские народы от принудительного переселения и, в конечном счете, без всякого преувеличения, от фашистского рабства.

Руппс молчал, не возражая.

– А ты не думаешь, что в этих странах кое-кто предпочел бы, чтобы победили немцы, а не русские? – неожиданно спросил он.

– Тогда о какой свободе они говорят? – умолк Краев.

Несколько минут оба молчали.

– Пойду… отдохну, – сказал, наконец, Краев. – Слишком много всего сегодня.

***

Оставшись один в своей комнате и теперь допив остатки принесенного Кло компота, всё еще остававшегося в полуторалитровом стеклянном кувшине, Руппс подумал, что, и в самом деле, разволновался. Давно он столько не пил. Улыбнувшись чему-то, он будто услышал – «Водичка – это хорошо. Все вымоет. Всему поможет. Пей, мальчик. Пей, сынок. Вот так. Молодец. Еще?». Хотел что-то ответить, но почему-то не сделал этого.

Теперь он встал со стула, на котором сидел, подошел к стене, и медленно, слегка подскакивающей походкой, пошел вдоль нее, все более углубляясь в воспоминания. Он снова увидел мосток, и женщину, удаляющуюся от него всё дальше и дальше. В памяти снова возникли знакомые реалии дом с зелеными ставнями, чертополох и крапива во дворе, невдалеке, справа – лесопилка. Разговоры об Австрии, Чехословакии, Клайпеде, о возможном протекторате над балтийскими странами, и слово Anschluss, повторяющееся всё чаще и чаще – оно уже тогда вызывало тревогу.

Газеты одна за другой рассказывали о рижских предместьях, о Межапарке и других местах, где происходили собрания немецкой молодежи. Там устраивались гулянья и игры, звучали немецкие песни и марши. Не обходилось и без потасовок.

Молодому Руппсу нравились немецкие песни и марши. Тогда он не задумывался над тем, что в скором времени их всех ждет. А разгуливающие по улицам Риги великовозрастные мальчики, в белых чулках, и гитлеровские приветствия, становившиеся обычным явлением, в ту пору не вызывали ничего, кроме любопытства. В том числе – и министр иностранных дел, гуляющий в белых чулках на второй день Пасхи. 23 марта 1939 года на празднество Союза немецкой молодежи случилась большая драка между немцами и латышами. А в какой-то витрине, где был выставлен портрет Гитлера, кто-то измазал этот портрет дегтем. Все настойчивей ходили разговоры о протекторате, и министр иностранных дел выступил с политической декларацией, которую одобрила германская печать. «Для Латвии нет никаких причин для опасения за свою самостоятельность, – сказал он. – Латвию и Германию связывают давние узы дружбы и понимания».

Руппс вспомнил, как его отец ездил по делам в Ревель. «В Эстонии организованы дружины по образцу штурмовых отрядов, – рассказывал он. – Дружины уже имеют форму. И повсюду – немецкие песни и марши. Немецкие профессора в учебных заведениях ведут фашистскую пропаганду. Везде трудящиеся массы стоят за присоединение к СССР».

Чтобы осуществить это, по большому счету нужна была революция. Надо было вырвать власть у своей фашиствующей буржуазии. Всем было ясно, что правительство и народ стоят по разные стороны баррикад. И это правительство не остановится перед предательством своего народа. Перед лицом надвигающейся опасности – нового, очередного броска Гитлера – не оставалось ничего, кроме как заключить с балтийскими странами договора «О взаимопомощи».

Так все начиналось. И теперь мгновенно пронеслось, пробежало в памяти, поднимая всё новые и новые волны воспоминаний. И снова появилась и исчезла светловолосая, в голубом переднике женщина, уходящая от него по мостку через затон, устланный сплавным лесом.

***

Когда в телефонной трубке раздался знакомый, слегка глуховатый на высоких нотах голос, Кло узнала его сразу.

Это был Гулливер. Так называло его все ближайшее окружение. Однажды он назвал так себя сам. И имя прижилось. Теперь давно уже никто и не спрашивал, откуда оно появилось.

Гулливер сказал, что звонил Роберт и спрашивал о ней. И он, Гулливер, просил ее прийти завтра к нему, чтобы поговорить подробней.

Ему было пять, когда он впервые нарисовал пространство.

– Ты нарисовал небо? – спросил его отец.

– Нет. Это… то, что вокруг, – сказал Володя, подняв на отца глаза – темно-коричневые, пушистые, словно два шмеля.

– А-а… вокруг, – будто понял отец. – А что? – спросил он опять.

– Всё. Ну всё, что вокруг, – упрямо повторил мальчишка.

– Тебе придется объяснять это, – отозвался отец, взглянув на пятилетнего философа. – Вот я, например, здесь ничего не вижу, – снова сказал он.

– Не видишь? – разочарованно спросил сын. – Вон, у горизонта труба. Это уходит за горизонт корабль. А моря ты не видишь потому, что сейчас оно одного цвета с небом.

Отец посмотрел на сына, едва сдерживая улыбку. Он хотел тронуть Володю за плечо, но тот убрал его руку.

– А вот там уже заметен небольшой вихрь из воды и ветра, – уточнил Володя. И не было никакого сомнения, что он видел сейчас и эту воду, и этот ветер. – Если ты ничего не видишь, это не значит, что там ничего нет, – опять посмотрел он на отца своими посерьезневшими шмелями. У отца были глаза другие, светлые. А у него, у Володи – как у его матери, два шмеля. И в этих голубых отцовских глазах увидел сейчас Володя откровенный смех.

– Может быть, ты прав… – тем не менее перестав смеяться, сказал наконец отец.

– А скоро выйдут звезды, если хочешь знать, – слегка назидательно продолжал Володя, – и станут говорить обо всем, обо всем. И о людях тоже. Они любят посплетничать. – умолк он.

– В самом деле? – спросил отец. – А люди? – опять спросил он неизвестно почему.

– А люди, я думаю, будут сердиться. Они не любят, когда им говорят правду. Тогда они делают вид, что не слышат.

Отец пристально посмотрел на него, но ничего не сказал.

– Но мы, кажется, отвлеклись, – наконец, коротко сказал он.

– Угу, – отозвался сын и отправился в кухню, где мама давно уже пекла блины, которые они с золотистым ретривером Джимом обожали.

О, Джим тоже знал толк в блинах. Употребив два-три, что называется, одним махом и насытившись, он брал из рук Володи очередной блин мягко и нежно, одними губами. Потом, слегка потрепав блин то вправо, то влево, начинал подбрасывать его вверх и ловить. Затем клал то, что осталось, в центр одного и того же квадрата на красно-коричневом линолеуме и ложился рядом. Охранять, неизменно при этом повиливая хвостом. И его веселая физиономия улыбалась.

Когда же Володя предлагал ретриверу еще, тот опять брал блин и проделывал с ним то же самое.

В тот день Джим уже два раза приходил в комнату, где Володя нарисовал свое первое в жизни пространство и теперь разговаривал с отцом. Только что Джим удалился к блинам в кухню, несколько раз оглянувшись, не идет ли Володя следом. И когда, наконец, его пятилетний приятель появился в кухне, Джим сделал такую «свечку», что с трудом верилось, что это проделала большая собака.

– Опаздываешь… – сказала мама, откинув назад рыжие, до плеч, волосы и снимая со сковородки очередной блин. – Джим тут уже спрашивал насчет твоей порции, – проговорила она, улыбаясь.

Потом он часто думал, что тогда, когда ему было пять, и он рисовал и рисовал пространство, – это и был момент истины, когда он еще был самим собой. Когда ни жизни, ни обстоятельствам не было до него, Володи Разлогова, никакого дела. Когда и все корабли в море, и все водяные вихри, и вся стихия этого необъятного, пульсирующего пространства еще были его.

Но пришло время, когда он понял, что он не свободен, и сам зависит от всего происходящего в этом мире. И всё – и успех, и благополучие, и состояние духа – зависят от взаимоотношений, от взаимодействия, от взаимовлияния всего происходящего в этом пространстве друг на друга. И это был второй момент истины.

И тогда он решил спрятаться, обратившись к конкретному, казалось бы, нейтральному, абсолютно земному делу. Он решил поступить в технический институт, на промрыбу, и связать свою жизнь с морем. Тем более, что это не противоречило его свободолюбивой концепции бытия. Несмотря на то, что для пространства, для творчества времени почти не оставалось, он какое-то время почти не ощущал западни, которая со временем неминуемо превратилась бы в ловушку для его экспрессии, его творческого потенциала, его воображения, его духа. Да, в самую настоящую ловушку духа. И кто знает, чем бы это закончилось, если бы не обстоятельства, которые не всегда работают против нас. И иногда смешивают весь расклад, все карты, сводят на нет все усилия, предпринимаемые жизнью против человека.

Иначе он, Владимир Разлогов, ни за что бы не стал тем, чем он был сейчас – руководителем воскресных классов живописи в одной из частных школ города, художником, имеющим на счету не одну персональную выставку, обремененным званиями и дипломами, и человеком, совсем недавно похоронившим жену, после чего впал в тяжелую, затяжную депрессию, следы которой еще были заметны на его красивом лице. А его прекрасные «шмелиные» глаза то и дело взглядывали на окружающих не то что с непониманием, но с неким оттенком недоверия, что, конечно, чаще всего было обусловлено теми или иными обстоятельствами…

Итак, он сидел в своем огромном кресле, застланным необъятным, раскрашенным случайными мазками, холстом, или, как он сам говорил, рогожей. И молчал.

Рядом с ним, на облезлой табуретке, располагалась известная всему городу инсталляция, которую он создал совсем недавно, когда депрессия совсем загнала его в угол, и он не мог работать. И, если и приходила в голову идея, то в скором времени исчезала, потому что он, Гулливер, как-то не очень торопился выпустить ее на волю. И отклоненные, отставленные от дел его идеи, хоть и не напоминали о себе, но совсем не уходили.

После смерти Рины он совсем не мог рисовать. Такого не было с тех пор, как он ушел с флота, с его большими стадами бегущих рядом и догонявших друг друга волн, натужным, воющим звуком ваеров, вползающим на палубу по слипу крутобоким тралом. И рыбой.... Рыба везде – на палубе, в цехах, на промысловых совещаниях, в радиорубке, в кают-компании на столах. В мыслях и чаяниях. Вчера, сегодня и послезавтра. А еще вахты и тралы. Тралы и вахты. А потом – короткий отдых, который с каждым днем, по мере приближения к концу рейса, казался всё меньше и меньше. Потому что отдыха не хватало, чтобы выспаться перед очередной «собакой» (это такая ночная вахта, с двенадцати до четырех, которая обыкновенно доставалась ему).

Зато он мог видеть звезды. Они становились то ближе, то дальше, то ярче, то их было почти не видно, а когда судно взбиралось на очередную водяную гору, казалось, их можно было достать рукой. Но делать этого он не пробовал, потому что шел трал. Всегда шел трал.

Если и были какие-то свободные минуты, то хотелось поговорить с ребятами об общих знакомых, оставшихся на берегу, или обсудить какие-нибудь новые рацпредложения, что Гулливеру приходилось делать довольно часто, поскольку инженерная мысль никогда не покидала его. Об этом все знали еще на факультете… И когда Роберт поступал в аспирантуру, он звал Гулливера с собой. Но тот не пошел. Как-то не связывал он свое будущее с наукой. Только позднее он станет думать, что уже тогда, в перерывах между тралами, подсознательно и независимо от него самого сформировалась совсем другая модель его существования.

А тогда можно было в ожидании трала совсем немного порассуждать о чем угодно, вспоминая обо всем.

Или просто молчать, глядя в небо.

Еще можно было тут же, на палубе, объесться черной омаровой икрой, намазанной на свежий, еще теплый белый хлеб, только что принесенный от хлебопека, чувствуя, как вздрагивает за кормой тяжелый, раздувшийся трал, который уже пора поднимать.