скачать книгу бесплатно
– Как же можно, чтобы царя отставить, – сказал Николай и опять посмотрел на сапоги, – не нами ставлен.
– Кто его знает, время нонче такое. И все от войны, от нее.
Выходя из дворницкой, Федор еще раз ковырнул пальцем самый плохой сапог, покачал головой:
– Капут дело!
– Да уж сам вижу, – недовольно сказал Николай.
По уходе соседа бросил сапоги в ящик и хмуро слышал, как стукнула подкова о дерево. Хорошо еще, что валенки были обшиты кожей. В сенях взял скребок и вышел на вечернюю работу.
«ПЛИ»
Вася Болтановский рано, в начале десятого, звонил у подъезда дома на Сивцевом Вражке. Отворила Дуняша с подоткнутым подолом и сказала:
– Барышня и барин в столовой. На ведро, барин, не наткнитесь, я полы мою.
Танюша встретила:
– Что случилось, Вася, что вы так рано? Хотите кофе? Ну, рассказывайте.
– Многое случилось. Здравствуйте, профессор. Поздравляю вас: революция!
Профессор поднял голову от книги.
– Что нового узнал, Вася? Газеты нынче опять не вышли?
Вася рассказал. Газеты потому не вышли, что редакторы все торговались с Мрозовским. И даже «Русские Ведомости» – это уж прямо позор! В Петербурге же переворот, власть в руках Думы, образовалось Временное правительство, говорят даже, что царь отрекся от престола.
– Революция победила, профессор. Точные известия. Теперь уже окончательно.
– Ну, посмотрим… Не так все это просто, Вася.
И профессор опять углубился в свою книжку.
Танюша охотно согласилась пойти прогуляться по Москве. В эти дни дома не сиделось. Несмотря на еще ранний для Москвы час, на улицах народу было много, и видно – не занятого делами.
Танюша и Вася пошли бульварами до Тверской, по Тверской до городской думы. На площади стояла толпа, кучками, не мешая проезду; в толпе немало офицеров. В думе что-то происходило. Оказалось, что пройти туда было свободно.
В продолговатой зале за столом сидели люди, явно нездешние, не думские. От входящих требовали пропуск, но так как пропусков не было, то процеживали публику по простым словесным заявлениям. Вася сказал, что он «представитель прессы», а про Танюшу буркнул: «секретарь». Было ясно, что и за столом подбор лиц довольно случаен. Однако на вопрос: «Кто заседает?» – отвечали: «Совет рабочих депутатов». Совещание было не очень оживленным; какая-то растерянность сдерживала речи. Смелее других говорил солдат со стороны, которого, впрочем, также именовали «делегатом». Солдат сердито кричал:
– О чем говорить? Нужно не говорить, а действовать. Идем к казармам – и все. Увидите, что наши примкнут. Чего еще ждать! Привыкли вы в тылу зря разговаривать.
Вышли небольшой толпой. Но уже у самого входа она разрослась. Кто-то, забравшись повыше, говорил речь к публике, но слова доносились плохо. Чувствовалась обычная обывательская работа. Ободряло только присутствие нескольких солдат и офицера с пустым рукавом шинели. Небольшая группочка двинулась в направлении Театральной площади, за ней толпа. Сначала озирались по сторонам, не появятся ли конные, но не было видно даже ни одного городового. Толпа разрослась, и с Лубянской площади, по Лубянке и Сретенке, шло уже несколько тысяч человек. В отдельных группах затягивали «Марсельезу» и «Вы жертвою пали», но выходило нестройно; своего гимна у революции не было. Пришли к Сухаревке, но в виду Спасских казарм толпа опять поредела; говорили, что из казарм будут стрелять.
Вася и Танюша шли с передними. Было жутко и занятно.
– Вы, Таня, не боитесь?
– Не знаю. Я думаю – не будут. Ведь там уже знают, что в Петербурге революция победила.
– Почему же они не выходят, солдаты?
– Ну, вероятно, еще не решаются. А теперь, когда увидят народ, выйдут.
Ворота казарм были заперты, калитки отворены. Здесь чувствовалась нерешительность, а может быть, был отдан приказ – не раздражать толпы. Поговорили с часовым. К удивлению передних, часовые пропустили, и часть толпы, человек в двести, вошла во двор казарм. Остальные благоразумно остались за воротами.
Только несколько окон в казармах было отворено. В окнах видны были солдаты, в шинелях, с возбужденно любопытствующими лицами. Солдаты были заперты.
– Выходите, товарищи, в Петербурге революция. Царя свергли!
– Выходите, выходите!
Махали листками, пытались добросить листки до окон. Просили выслать офицеров для разговора. И, посылая солдатам дружеские и бодрые улыбки, сами не знали, с кем говорят: с врагами или с новыми друзьями. Боязливо порхало недоверие из окон и в окна.
Казармы молчали.
Подошли толпой к дверям. Внезапно двери распахнулись, и толпа отпрянула, увидав офицера в походной форме и целый взвод солдат со штыками, занявший лестницу. Лица солдат были бледны; офицер стоял как каменный, не отвечая на вопросы, не произнося ни одного слова.
Было странно и нелепо. Шумной толпе позволяют кричать на дворе казарм, и кричать слова страшные, новые, бунтовские, соблазняющие – но солдаты не выходят. Из некоторых окон кричат:
– Заперты мы. Не можем выйти.
Из других доносятся скептические возгласы:
– Ладно, болтайте! Вот как разнесут вас пулеметами – вот вам и революция.
Как бы в ответ, из боковой двери, быстро, один за другим, винтовки на весу, выбежал взвод солдат и цепью стал против толпы. Командовал молоденький офицер. Было видно, как у него трясется подбородок. Солдатская молодежь была бледна и растерянна.
Почти в тот же момент раздалась команда:
– Пли!
И залп.
Танюша и Вася стояли впереди, прямо перед дулами ружей. Оба, ухватившись за руки, невольно отпрянули. С боков толпа рассыпалась и побежала к воротам. Кто были в центре – попятились и прижались к стене.
– Пли! Пли! – еще два залпа.
Взволнованным, почти плачущим голосом, дрожа нервной дрожью, Вася бормотал, стараясь заслонить собой Танюшу:
– Танюша, Танюша, они стреляют, они стреляют в нас, в своих, не может быть, Танюша.
Бежать было некуда: либо убьют, либо случится чудо.
Когда залпы прекратились, Вася огляделся: ни стонов, ни раненых, ни мертвых. Была минута гробового молчания. Только от ворот доносились крики: там разбегался народ.
И вдруг – визгливый, тоненький голосок одного из мальчишек, которые всегда и всюду бегут перед толпой:
– Холостыми паляют, холостыми!
И, выскочив вперед, мальчишка стал кривляться перед солдатами:
– Холостыми, холостыми паляете!
Вслед за ними к солдатам подбежали несколько рабочих, стали хватать их за винтовки, спутали их цепь, что-то кричали им, в чем-то убеждали. Кое-как, повинуясь окрику офицера, те отбились от толпы и исчезли в подъезде.
Начался снова шум, крики в окнах, снова с улицы в ворота хлынула толпа.
– Выходите, товарищи, выходите к нам!
Танюша стояла, прижавшись к стене казармы, и дрожала. На глазах ее были слезы. Вася держал ее за руку:
– Танюша, милая, что же это такое! Какой ужас! Какой вздор! Как же это можно – сегодня стрелять. Правда, холостыми, но разве можно. В народ стрелять! Танюша!
Все еще дрожа, она потянула его за рукав:
– Вася, пойдем отсюда. Мне холодно.
Держась у стенки, они быстро вышли со двора казарм, миновали шумную толпу, молча, под ручку, дошли обратно до Сретенки и сели на первого встречного извозчика.
– На Сивцев Вражек.
Танюша вынула платок, вытерла глаза и, улыбнувшись, виновато взглянула на Васю:
– Не сердитесь, Вася.
– Да разве же я…
– Нет, а только я очень взволновалась. Я впервый раз…
– Я и сам расклеился, Танюша.
– Знаете, Вася, мне почему-то стало грустно-грустно. Мне не было страшно, даже когда они стреляли. Но у них такие несчастные лица, у солдат, что мне было жалко весь мир, Вася. Совсем не звери, а жалкие люди. И как стыдно…
– Они не виноваты, Таня.
– Я и не виню, но… как это ужасно, Вася, когда толпа и когда люди с ружьями. Я думала, что революция, это – героическое. А тут все боятся и не понимают…
И прибавила, помолчав:
– Знаете, Вася, мне не нравится ваша революция!
«ЧУДО»
Его ноги округлены в колеса, в жилах пар и масло, в сердце огонь. Он работает эти годы для крови, только для крови, но сам он чист и светел: позаботились, оттерли до блеска все его медные части и номер. Он привез сегодня живой остаток того, кто был в прежнем мире молодым офицером Стольниковым, не угадавшим пятой карты.
Уже не с прежним рвением, как-то больше по-казенному встречают светские сестры раненых на московском вокзале. Уже не театр: бытовое дело. Подходят, заговаривают больше с офицерами. Но к Стольникову не подошли: со страшным обрубком возится его денщик Григорий, помогая уложить его на носилки.
Старший врач сказал младшему врачу:
– Чудо, что этот… жив. И ведь выживет!
Доктор хотел сказать: «этот человек», но не договорил: обрубок не был человеком. Обрубок был обрубком человека.
Григорий, когда приехали, хотел нацепить на грудь Стольникова Георгиевский крест. Но тот покачал головой, и Григорий сунул крестик в коробку, а коробку за пазуху.
Родных не было, знакомые не встретили – не знали. Никого Стольников не известил. И был он слаб, хоть и был чудом. Полгода пролежал в госпитале маленького городка, боялись везти. Теперь он выживет.
Его перевезли в госпиталь. И там врачи удивились «чуду». Ни один не решился утешать безногого и безрукого офицера. Молодые врачи подходили убедиться, что кости колена затянулись синим рубцом, а остаток правой плечевой может шевелиться. Не зная зачем, все же массировали. Стольников смотрел на их лица, на их усы, проворные руки. Когда уходили – смотрел им вслед: вот идут на ногах, как ходил он: раз-два, раз-два…
Ему, как чуду, дали отдельную каморку. Всегда при нем был Григорий, уволенный вчистую; призывной его возраст истек.
Из старых товарищей, университетских, навестили двое; обоим был благодарен, но сказал, что больше не нужно приходить, что пока ему людей видеть не хочется. Поняли. Да и им тяжело было: о чем говорить с ним? О радостях или тягостях жизни? О будущем? От Танюши передали цветы. Он сказал:
– Передайте спасибо ей. Когда полегче будет, я извещу ее.
Меня отсюда скоро выпишут, нечего лечить. Здоров. Где-нибудь поселюсь… вот с Григорием. Тогда приходите.
Он лежал еще месяца три. Он был «здоров», даже располнел. Доктора говорили: «Чудо! Смотрите, как он выглядит. Вот натура!»
И Стольников выписался из госпиталя. В студенческом квартале, в переулке Бронной, Григорий снял ему и себе две комнатки. И был при нем нежной нянькой.
Что их связывало? Беспомощность одного – бездомность другого. Оба узнали что-то особенное, простоватый солдат и офицер-обрубок. Они подолгу говорили вечерами. Больше говорил Стольников, а Григорий слушал. В темноте чиркал спичкой, всовывал папиросу в рот Обрубка, ставил ему под голову блюдечко, для пепла. Сам не курил. А то Стольников читал вслух, а Григорий, набожно слушая непонятную книгу, по знаку перевертывал страницы. Понемногу Стольников сам научился делать это карандашом с резинкой, своей «магической палочкой», которую он забирал в рот. Вслух прочел Григорию почти всего Шекспира. Григорий слушал удивленно и важно: странные образы, непонятные разговоры. Понимал по-своему.
Как ребенок, Обрубок учился жить. Мозг его вечно был занят изобретениями. Он придумал установить над изголовьем наклонную лесенку, подыматься на мускулах шеи; без этого тело перевешивало обрубки ног, – хотя подыматься ему было ни к чему. Со стенной полочки он умел брать ртом папиросу и, держа ее в зубах вместе с «магической палочкой», надавливать пуговку прикрепленной к полке зажигалки и закуривать. Он учился этому больше недели, однажды едва не сгорел в постели и научился.
У Стольникова были небольшие средства, хватавшие для такой жизни. Он купил себе кресло на колесах и придумал сам доступный ему двигатель – но лишь в пределах комнаты; в том же кресле Григорий вывозил его на прогулку по Тверскому бульвару и на Патриаршие пруды. Он завел себе пишущую машинку и научился писать, держа во рту изогнутую палочку с резинкой и передвигая каретку рычагом, приделанным к креслу у левого плеча. Сердился, что бумагу вставлять должен все же Григорий, велел склеить длинные листы, писал плотными строчками. Весь стол его был уставлен коллекцией странных, им изобретенных приборов, изготовленных либо Григорием, либо мастером – по заказу. Молчаливо надевал Григорий Обрубку на голову обруч с приспособленными ложкой и вилкой, и движением кожи лба Обрубок учился пользоваться этими сложными для него орудиями. Воду и чай пил через соломинку. Часто, видя его усталую беспомощность, Григорий говорил:
– Да позвольте, ваше благородие, я вас покормлю. Зачем зря надрываетесь?
– Подожди. И не зря! Жив – значит надо учиться жить. Понимаешь?
Деловые их беседы были кратки.
У Обрубка не было протезов. Врачи признали их бесполезными:
– Если хотите – для украшения. А так… За границей еще можно достать, и то только для правой руки; для нее есть кое-какая надежда…
Но для украшения он мог надеть френч с заполненными рукавами.
Он хотел надеть его, когда ждал первого визита Танюши. Но раздумал и на первый раз принял ее, оставаясь в постели.
И Танюша, которая знала точно о несчастии Стольникова, удивилась. «Какой у него здоровый вид, хоть и лежит неподвижно».
С Танюшей зашел навестить молодого человека и старый орнитолог. Они сидели недолго. Уходя, Танюша обещала прийти, когда он ее опять позовет.
Дома она долго плакала, вспоминая свой визит, – а плакала Танюша редко. Стольников не был для нее ничем – лишь случайным и недавним знакомым. Но, конечно, он был самым несчастным человеком из всех, кого она знала и могла себе представить.