banner banner banner
«Люксембург» и другие русские истории
«Люксембург» и другие русские истории
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

«Люксембург» и другие русские истории

скачать книгу бесплатно


– Ой, что вы! Писания соседа вашего, в компьютере были, в учительской. Но уж вы никому, Ксеничка Николаевна, народ у нас, сами знаете…

Ксения, сурово:

– Ознакомимся.

Улыбается все-таки: всех вас, весь ваш женский коллектив – с праздником! – и домой, читать. Сосед – враг. Молитесь за врагов ваших. Да молится она, молится, что ни день…

Мне сорок лет, и я хорошо себя чувствую, но после сорока смерть не считается уже безвременной, а потому пора мне собраться с силами и записать. Мысли неотвязные, недодуманные… Сорок лет. Слабеет вера в человека, а значит – и в Бога. Зачем все это, зачем? Будто сижу спиной к движению и смотрю в окно. А там – прошлое, только прошлое. Сорок лет – чем не повод разобраться с прошлым?

Я учитель русского языка и литературы, не женат и бездетен. Всю свою жизнь за вычетом той, что прошла в Калининском университете (неприятный, забытый сон), живу в нашем городе. Здесь красиво невеселой среднерусской красотой. Если не видеть сделанное человеком, очень красиво. Тут я, по-видимому, навсегда: тут родился, тут и умру – прежде, в юности, меня эта мысль угнетала, теперь нет. Живется мне, конечно, чуть одиноко, в особенности зимой, когда в пять уже совершенно темно, и сразу лишаешься того, без чего жизнь неполна, – реки, деревьев, соседских домов. Спиться мне не грозит, я не переношу алкоголя, а сочинять – пробовал, как всякий бы, наверное, в моем положении. Прочтут и обалдеют – таковы истоки моего «творчества». Да и кто, собственно, обалдеет? Несколько учителей-мужчин – вся наша интеллигенция. Врачей и священника к интеллигенции не отнесешь, а женщины в школе у нас безликие и какие-то обремененные, по большей части замужем за мелким начальством. «Каков диаметр Земли? – спрашивает у ребят географ. – Не знаешь? Плохо. Земля – наша мать». Эту шутку он повторяет лет двадцать, но никто, включая учителей, не потрудился узнать ответ: зачем? – мы никуда не ездим, Земля нам не кажется круглой. А географ скоро умрет от рака: тут всё про всех знают, особенно плохое.

«Отслужу в армии, отсижу срок…» – сказал недавно один деревенский мальчик мечтательно, мы обсуждали с ним будущее. Годы учения и странствий – так это называется? Вот мальчиков из моих первых выпусков почти что и не нет в живых: наркотики, коммерция, боевые действия – я огорчался сперва, а теперь, страшно сказать, устал жалеть их, привык. Девочки – те в основном уцелели, каждый год по нескольку моих выпускниц поступают в университеты и академии – в Твери, Ярославле, даже в Москве. Девочкам и книжки интереснее, и сами они хотят нравиться: я человек нестарый и несемейный, мы устраиваем литературные вечера, дом у меня большой. Литературные четверги – так мы их называем, очень все целомудренно: чай, стихи, проза. Я люблю радоваться и радовать. И даже грустная, очень грустная история с Верочкой Жидковой меня не расхолодила.

У нас есть река, и нет железной дороги – на десятки километров кругом. Говорят, это мешает промышленности, но железная дорога – это ведь несвобода, зло. Как ее ненавидел Толстой и как любили большевики! Наш паровоз вперед летит, и все прочее. Тормозной путь полтора километра – шутка ли? Иное дело автомобиль. Эх, был бы он у меня! Водить-то – уж как-нибудь. Сел бы за руль и отправился в Пушкинские Горы, а то и в Болдино, побродил по святым местам, а там бы, глядишь, встретил учительницу, свободную, одинокую. Лежу иногда без сна, сочиняю свои диалоги с ней. Ребячество? – ну и пусть. «Как вам экскурсия?» – спрошу я ее, и она мне ответит не очень впопад, но так, чтоб я распознал цитату: «Затейливо». Скоро признаюсь: «Я полюбил вас с той минуты, как увидал вас. – Может быть, не так в лоб, но что-то похожее. Она засмеется, словно бы не поверит. – Клянусь». Учительница нахмурится: «Не клянитесь ни небом, ни землею». А я закончу: «Ни веселым именем Пушкина». Осмотрев достопримечательность, поедем ко мне – без разговоров и договоров. В машине сыграем в игру. «Песнь песней», – скажу, а она ответит: «Сказка сказок». Я продолжу: «Святая святых», – «Сорок сороков», – «Суета сует», – «Конец концов», – «Веки веков», – и она подумает немножко и сдастся.

Мало ли в какую можно игру поиграть, да только машины у меня нет как нет. А будь я порасторопнее, продал бы половину своей земли (участок большой, на нем кроме сорняков почти ничего не растет), перестроил бы дом и на машину б хватило, и даже осталось бы. Земля у нас за последние годы подорожала раз в пятьдесят. Так что человек я весьма обеспеченный, только распорядиться богатством своим не могу. Если честно – не особенно и стремлюсь. Провинциальному учителю бедность к лицу – ведь так? Мне живется тепло. Опасно, грязно и пахнет, конечно, пахнет, не станем метафору продолжать.

У меня изумительные родители, у деревенского мальчика (отслужу-отсижу) таких нет. Грубая жизнь – с рождения, магазин ограбит, не оттого, что голоден, а из удали, или выпьет и подерется с кем-нибудь – как такого судить? А если одноклассницу изнасилует? А если человека убьет? С какого момента ребенок начинает отвечать за свои поступки и начинает ли?

Одного мальчика лет шести, очень легко одетого, я подобрал перед Новым годом на автостанции: он пришел побираться – думаю, в первый раз, и еще не знал, как подступиться к этому. Взял я его на елку к дачникам, помыли мальчика, приодели, надавали разных вещей, отправился его провожать. «Наша квартира», – показывает, а там комната такая, безо всего, только лампочка под потолком и кровать железная, а поверх, на куче тряпья, – голый дядька, грязный, пьяный, и запах. Я дядьку прикрыл, попытался что-то ему втолковать – про сына, мешки с вещами, про то, что порядок нужен, а он меня спрашивает: «Православный?» Я замялся – что за вопрос? – а дядька присел на кровати, качнулся так: «Русский?» – «Да, – отвечаю, – русский». – «И зачем тебе – вещи, порядок? Мне вот, – говорит, – ни-че-го не надо». Но почему? Он и сам как будто бы удивлен. А сына его я на следующий день опять встретил у автостанции. Не признал меня, рассказывает взахлеб: «Вчера в таком доме был! Во живут москвичи!.. Наворова-а-ли!»

То – дети. А взрослый народ и впрямь совершенно себя позабыл. Почти никто, например, не помнит телефонного кода нашего города – не даем мы свой номер никому за его пределами, не чувствуем себя частью целого. Будда, Сократ, Толстой, а вот я – житель такого-то городка, телефонный номер такой-то, – вот как должно быть устроено. В глубины народного сознания и прочее верят теперь только дачники, а местные телевизор смотрят. Не от усталости, не потому, что тяжелая жизнь, она легкая, неголодная, а чтобы дырку заполнить, чем-то себя занять.

Вернемся к моей ситуации. Родители живы, оба на пенсии: папа преподавал английский, мама начальные классы вела, от меня внуков не дождались, переселились в Москву: там театры, выставки, там сестра моя живет младшая. Родители любят друг друга и нас с сестрой. Бунта против мира взрослых у меня никогда не было. Говорят, юность без бунта неполноценна – я так не думаю.

Итак, близкие живы, и в списке моих потерь Верочка – самая главная, по существу единственная. Три года прошло, как не стало ее, а вспоминаю Верочку ежедневно, даже, может быть, ежечасно. Всегда – когда сталкиваюсь с живыми, умными девочками, а они среди моих учениц есть. Одна тут недавно спросила: «Раз запятые ставят по правилам, то, может, они вообще не нужны?» Отчего самому мне этот вопрос не пришел в голову? «Надо подумать, – говорю ей, – надо подумать». Ради таких вот умненьких и работаю.

Чтобы покончить с дачниками: незадолго до Верочкиного отъезда сидели мы с ней на веранде и писали для моей выпускницы Полины вступительное сочинение в какой-то бессмысленный вуз. Академия сервиса, кажется: берут всех подряд, телефоны на экзаменах не отнимают, так что мы себе пили чаек и наперебой отправляли Полине текстовые сообщения. Тема досталась такая: «Духовный мир провинциальных дворян в романе “Евгений Онегин”». Всему, что мы пишем, Полина, предполагалось, придаст развитие.

Пишем: «Этот мир представлен в романе со второй главы по начало седьмой. Онегин бежит сюда из мира большого, из Петербурга. Незатейливое простодушие деревенских соседей, – Он в том покое поселился, / Где деревенский старожил… Интересы: Их разговор благоразумный / О сенокосе, о вине, / О псарне, о своей родне. Живущих в провинции отличают простота, непосредственность интересов, однообразный уклад, не любовь, а скорее привычка друг к другу. Неструктурированный день, много свободного времени: Татьяна в тишине лесов / Одна с опасной книгой бродит… У людей с душой происходит расцвет иллюзорного мира: Вздыхает и, себе присвоя / Чужой восторг, чужую грусть… Главная особенность провинции – отсутствие настоящих жизненных впечатлений, особенно у женщин». Так и написали: «особенность» – «особенно», потому что спешили. «Еще?» – спрашиваем, – «Da, da, please!» – «Серьезное отношение к жизненным принципам: родись Татьяна в Петербурге, она не достигла бы той искренности ни при первом объяснении с Онегиным, ни при последующих. Строгость и простота здесь не те, что в столицах. Онегин живет по столичным законам, которые не подразумевают ни искренности, ни глубины. По небрежности убивает Ленского, делает несчастной Татьяну. Разумеется, в провинциальной жизни, как и в столичной, есть и чванство, и глупость, и шутовство, в откровенных, гротескных формах, так что не следует, – советуем мы Полине, – идеализировать ситуацию». Она поблагодарила нас, пора уже было переписывать набело, а мы подумали с Верочкой: Онегин в деревне – это про наших дачников, разве нет?

Те, кто попроще, ходят в жару полуголыми, в Москве они так себя не ведут. Дачники покультурнее не хотят обижать никого, и все равно обижают. Питерские чуть отличаются: у них имена-отчества, у москвичей остались одни имена. Где-то в столицах диссертации защищают, книги издают, происходит что-то существенное, литераторы хлопают друг друга по физиономиям, а тут – нельзя же всерьез принимать эту милую, теплую, грязненькую жизнь. Несерьезная влюбленность, несерьезные правила поведения. Заглянут по дороге с реки ко мне, от меня – в пельменную: посидеть, потусить, как теперь выражаются. Лето закончится, и – до лучших времен: дайте знать, когда соберетесь к нам в Белокаменную.

Я и сам подвержен приступам страшной лени всех разновидностей – душевной, духовной, физической, – и быть учителем нравственности не хочу, мне бы со своим предметом управиться, а все-таки ужасную досаду вызывают иные воспоминания. Как бы не было тяжело жить монахом и как бы мало я не испытывал в своей жизни радостей женской любви, а с появлением Верочки отказался и от того, что имел. Служить развлечением дачницам: сельский учитель словесности, энтузиаст, давайте-ка приблизим его к себе, что это он до сих пор неохваченный? – нет уж, с этим расстаться не жаль.

Про Верочку. Верочка хороша была до такой степени, что все мужчины, кроме последних пропойц, останавливались, оборачивались, а то и вслед ей шли. В жесте, в движении – рук, головы, плеч – никакой угловатости, неловкости, никогда. Училась она в моем классе лет с четырнадцати и до выпуска – я только старшие классы веду. «Зачем не с глаголами писать раздельно? Хоть вы объясните мне! – вот первое, что я услышал от Верочки. – Как удобно было бы – нехочу, нелюблю!». Поглядел я тогда внимательно на нее и подумал: вот она, жертва, классическая, или теперь подверстываю воспоминания к дальнейшему?

Верочка очень ко мне тянулась. Да и я любил Верочку. Конечно, любил, но сам же и обрывал ее, когда она пробовала объясниться, какая я пара ей? И ученица, и разница в возрасте, да и тянулась она, может быть, не ко мне, а к прозе с поэзией. «Это, Верочка, у тебя от чтения и лечится тоже – чтением», – вот и все, что я мог ей сказать. Но приходить на чай ко мне она не переставала – все запросто: соседи, неструктурированный день.

Ксения, мать ее, ревновала Верочку, на родительские собрания отправляла отца – коммуниста Жидкова, так мы его называли, он уже с ними не жил. Был когда-то секретарем райкома, начальником, по здешним меркам, большим. Потом Ксения его бросила, стал болеть, пить, сделался серый какой-то, землистый весь, невозможно стало с ним разговаривать. Теперь, думаю, помер уже.

А какие Верочка сочинения писала по Достоевскому! Не без натяжек, конечно, но очень талантливые. Помню почти наизусть – про Порфирия, пристава следственных дел, глаза с жидким блеском, про то, что мы удивляемся, когда они оказываются людьми, про то, что Порфирий – единственный, у кого нету фамилии, а вот спас же Раскольникова, он и Соня спасли его, справедливость и милосердие – два действия божества! А сочинение ее по «Грозе» – вообще самое интересное, что я об этой пьесе читал: про Катю Кабанову и Анну Каренину. И несостоятельных, слабых мужчин.

Каждый преподаватель литературы мечтает, чтобы его ученик стал настоящим филологом, вот и я посоветовал Верочке: поступай-ка ты на филфак. Думал – в Москву, но она выбрала Петербург, как я ни отговаривал Верочку: скука, холод и гранит, как ни просил перечитать того же Толстого. Дочка начальников, к тому же единственная, – не привыкла ни в чем получать отказ. В прежние времена из таких, как Верочка, образовывались, я думаю, эсерки, народоволки… Только смеялась в ответ, декламировала Ахматову: Но ни на что не променяем пышный, / Гранитный город славы и беды… – для Верочки Петербург обернулся только бедой.

Ксения филологию не одобряла, хотела Верочку сделать юристом: заработок, работа на фирме, замужество с иностранцем. Счастье – на обыкновенных путях, – знаем, слышали. Верочка, естественно, не обсуждала мать, повторяла лишь, что она – другая. Сразу в университет не пошла (не любила проигрывать), целый год готовилась: по литературе – конечно, со мной.

Подробностей ее гибели я не знаю и не желаю знать. Общежитие, квартиры, испорченные ленинградские мальчики, жестокие, остроумные, с кем-то она расставалась, с кем-то сходилась. Питерское культурное подполье – злые ребята! Письма скоро пошли какие-то не ее, не Верочкины. Ехала в Петербург за высокой культурой, а в результате – университет бросила, и пошло: помощь обиженным, обездоленным. Идея возникла у Верочки – обращать несчастных людей к прекрасному: к музыке, живописи, красоте. Тех, кому уже некуда больше идти. Как могла она справиться? Среди них разные, видимо, типы есть – в основном отрицательные. Было, рассказывали, и насилие. Со стороны одного из ее подопечных. Говорили разное: приняла таблетки, яд, откуда у Верочки яд?

Я и на похоронах ее не был. Директриса наша, Пахомова, сделала так, чтобы я на них не успел: в область отправила, на повышение квалификации. Жалела меня, вероятно, по-своему. Отец Александр отпевать Верочку не хотел, но Ксения с ним, разумеется, справилась. Никому не нужна была гибель Верочки, никому. Вот что: живым надо быть, а я был – хорошим. Женился б на ней, а потом отпускал в Петербург, хоть куда.

– Женился бы он… Ишь, – усмехается Ксения, – женилку отрастил. Слабак. Тьфу. – Отрывается от чтения, руку трет.

На руке – темное пятно, поросшее волосами. От волнения пятно пульсирует, чешется. Закрывает его рукавом.

– Да, что тебе? – Исайкин, высокий, сутулый – муж. – Иди, давай, открывай, клиенты ждут.

Убогий. Автомагазин тоже ее. «Достойная резина для достойных людей» – вся работа Исайкина. Достойные свечи, масла. Выгнать бы к чертовой матери, но – венчались, нехорошо. Что Бог соединил… Бог и так ей должен. За дочь и за все.

Дочитать гада.

Раз уж я принялся говорить о Ксении, то надо отозваться и вообще про власть. Ее в нашем городе прихватили маленькие некрасивые люди. Нервные: не оттого, что нехороши собой, а оттого, что власть им досталась хищением. Но они приняты, приняты, а кто у нас в городе не был бы принят? Коммунист Жидков, теперь – Паша Цыцын, местное самоуправление, и каждый раз: может быть, этот дороги сделает?.. Паша, Ксения и судья всё и прибрали к рукам. Ксения – духовный вождь, аятолла, очень набожна, Паша-дурачок – когда-то выборный, только давно у нас не проводят выборов, главу назначают теперь депутаты, а судья – он просто самый богатый, фамилия у него забавная – Рукосуев, половина земель вокруг города – рукосуевские, вот такая история. Но судья-то как раз, говорят, человек незлой. То ли дело Ксения: рассказывали, как она увольняет своих таджиков. Кажется, получает удовольствие от зла, как те подростки, что кошек мучают.

Школьная уборщица крала деньги из наших пальто, мы избавились от нее, с огорчением: она своя, такая, как мы, но опустилась, крадет, а вот если Паша лазил бы по карманам, я бы, честное слово, хуже не относился к нему: Паша – другой. Хищение ли, выборы – велика ли разница, если власть всегда оказывается у других? Так-то так, да только другие непременно интересуются, что мы думаем. И про них, и вообще. Вот священник наш, младше меня лет на пять, его Александром Третьим зовут, до него еще два Александра было, рукоположен по правилам и служит, наверное, правильно, хотя ни одного слова не разберешь: Александр – не узурпатор, бояться его не следует. Да и я, учитель, тоже по мере сил стараюсь все делать правильно. Конечно, мне хочется уважения, но, проходя мимо класса, я не остановлюсь под дверью послушать, что обо мне говорят. А достанься мне мое место хищением, непременно слушал бы. И наши будут, если уже не слушают.

Но ведь в сущности – что мне начальство? Свет светит, вода течет. Не всегда, с перебоями, но течет. А как уж у них там устроено… Нет, это я все, чтоб отвлечься, не думать о Верочке… Чего я тогда испугался? Боялся ли совершить хищение, женясь на ней? Вялые оправдания. Жизнь наша здесь, конечно, была бы немыслима… Если себя не жалеть: испугался любви и сопряженных с любовью страданий. Хуже: хлопот. Уж если совсем не жалеть себя.

Ксения переворачивает последнюю страницу: чтоб ты сдох! Прости, Господи. Дочь отняли, страну развалили – вот и все, что вы сделали, умники.

Был социализм, и Ксения служила, как все – верила и не верила. Были страна, дочь. Идеалы были, чего-то боялись. Не стало социализма, распалась страна, другие появились ориентиры – она все поняла правильно – крестилась и дочь крестила, помогла восстановить храм. По делам их узнаете их. И что? Погибла дочь. Ни дочери, ни страны. Вот награда. Понять невозможно.

Задолжал ей Господь Бог, крепко задолжал. Она-то свой долг знает. Дело делала и дальше будет. И не ждет гарантий. Сказала, что храм восстановит, – исполнила. Часовню обещала – и часовня будет. Кому обещала? Не важно. Городу, всем обещала, себе. Аятолла, во как.

План часовни согласован с Александром Третьим. Тот пожимал плечами: «И так в храме народ не собирается. Лучше купим колокола». Снова ходила и снова, пока не застала сцену: сидит батюшка, ест капусту, и кино смотрит по телевизору, а там – ругань, крики, пальба! Шутить пробовал: «Ох, люта смерть грешников!..» Поймала его виноватый взгляд. – Вот мы, значит, отец, по пятницам как смиряемся! Ездила с подарками – к благочинному, к архиерею. Батюшка у нее вот теперь где – сжимает кулак. Опять пятно зачесалось. Заботы, заботы.

Батюшка – мямля. Толком не может ответить ни на один вопрос. «Сила Моя в немощи совершается», – и что, расслабиться и получать удовольствие? Какая же в немощи сила? Проще всего разговоры разговаривать. Не на таких, как он, еще что-то держится, и не на соседе-учителе, а на ней, на Ксении.

А часовню поставим за домом, вот тут. Теперь она точно знает, где часовне следует быть. Соседа подвинем. Он городу чужой человек. Стихи, проза. Разберемся, кто ему его прозу заказывает, и с заказчиками разберемся. Пахомова, интересно, читала? Да уж наверное. Черт, осторожней надо. Приходится со всякими уродами считаться. Паша еще этот, шибздик. Метр с кепкой, а гонору! «Сам глава администрации вам обещает». Всё на ней, всё на Ксении: город, дом, бизнес. Сил нет тащить, а куда денешься? Долг. Крест.

* * *

Пельменная работает так. С мая по сентябрь – дачники, много, террасу открываем, с октября по апрель народец попроще, свои. Восточная еда – шурпа, манты, плов. Есть и постные блюда. Вот сейчас, Великим постом, пожалуйста, постное меню. Но основа всего – пельмени, с оптового рынка. Если с истекающим сроком годности, можно взять совсем дешево.

Постоянных работников два – кассир и повар, русские тетки, исайкинская родня, для всего остального – таджики. Они тоже – с истекающей годностью, одноразовые. Испытательный срок – три месяца. Если есть нарекания, собирай манатки и – давай, топай, ауфвидерзеен. Пока испытательный срок, не надо платить, зато жилье и питание, одному, когда он руку обжег, даже «скорую» вызывали. Летом таджиков больше требуется, а зимой – так, один-два. Таджики, между прочим, тоже бывают разные. Одна прижилась.

Роксана Ибрагимова, тридцать пять лет. Голос низкий: «Роксана по-вашему», – больше от нее ничего и не слышали. Что за имя такое? «Роксана», «Оксана», «Ксана» – надо же, тезки почти. Худая, высокая, аккуратная, не такая, как все, совсем не такая. Длинные черные волосы. Очень красивая. Сказала ей: «Старайся, мужа себе найдешь. Путь к сердцу мужчины лежит через желудок». Сама засмеялась и тут же затихла: так эта Роксана глянула на нее. На мгновение зажгла огонек в глазах и тотчас же погасила.

Что значит этот огонек, поняла позже: парень, тоже нерусский, с бензоколонки, пиво пил на террасе, Роксана ему подавала. Попробовал протянуть руку, дотронуться до нее: «Де-эшка…» Как-то дернулась, и уж зажегся огонь так огонь, будьте-нате. Что-то вырвалось у нее, несколько звуков, горлом. Сник парень, пиво не допил, ушел. Стояла возле двери, все видела, тогда же решила: пускай работает, буду платить ей. Так что Роксана тут с августа, живет в подсобке, за кухней, в тепле. Пространства свободного метра четыре, да у нее и вещей почти нет.

Несет Роксане новые папки прозрачные – меню все захватанные, надо менять.

– Листочки переложить справишься?

Роксана поднимает глаза, чуть движет ресницами, молча. У нее всё – молча. Тогда еще, в августе, приходил какой-то, искал ее. Из москвичей. Сказал: русскому языку детей его учит. Ничего не придумал умней. Роксана не вышла к нему, правильно сделала.

А с листочками – справится, она со всем справится. Надо прибавить ей. Тянет ее к Роксане. Жаль, не поговоришь.

– С праздником тебя, Роксаночка, с женским днем!

Та не удивляется, не кивает, просто не реагирует никак.

* * *

Больница – администрация – суд. Все близко, пешком.

В больнице Жидков, ее бывший. Уже полгода тут. Дом не отапливается, некому приглядеть. А какие варианты – в интернат его оформлять? Да ему осталось-то… Летом, если дотянет, – домой.

Жидков опять начудил: пробрался ночью на сестринский пост, вызвал «скорую»: плохо мне, не могу дышать! А «скорая» тут же, внизу.

Выходит главврач, рот вытирает, они уже празднуют:

– Ксения Николаевна, хотите послушать? – Все разговоры на «скорой» записываются. Зачем ей слушать? Пошли к Жидкову. Все такое обшарпанное, когда ремонт будем делать, а?

Главврач остается сзади: «Я у себя, если что». Жидков сидит в коридоре, желтый весь, высох. Давно не видела.

– Ну, живой? Сколько весишь?

Килограмм пятьдесят, не больше того. Захватила ему поесть.

– А ты, Ксюха, все восемьдесят?

Да нет, семьдесят пять – семьдесят семь, в той же поре.

Жидков смотрит просяще, чего-то задумал. Жалко его, конечно. С другой стороны – всем когда-нибудь помирать.

– Заберешь меня?

К лету, ведь сказано.

– К лету… К лету я уже с Верочкой нашей буду. Хоть коммунистам и не положено в такие вещи…

Положено. Теперь всем – положено. Коммунист! Какую страну умудрились про… Вот только не надо сегодня про Верочку, хватит уже. Верочка его навещала, видите ли, книжки читала вслух. Хорошие, говорит Жидков, книжки, а какие – не помнит уже.

– Не лечат меня. Другим – капельницы…

По коридору идет медсестра. Ксения делает движение головой: «Пригласите лечащего врача».

Молодой, новый какой-то, чистенький не по-нашему:

– Я уже все объяснил вашему мужу. Простите, бывшему вашему мужу. Нет, исключительно операция. Да, в Москву, мы на сердце не делаем операций. В области тоже не делают. Гарантий? Каких вы ждете гарантий? Конечно, риск есть. Скажем… десять процентов. А вероятность умереть от болезни – сто. Понимаете?

Ишь ты, какой говорок. Спокойно:

– Областные специалисты имеют другое мнение. Да и какая операция в его возрасте? – Жидкову: – Выписку принеси.

Жидков толком идти не может, два шага – и задыхается. Ксения обгоняет его, заходит в палату, двухместную, на соседней с Жидковым койке – гниющий старик. Не могли дать отдельную? Все-таки – второй секретарь, не колхозник задрипанный, надо прошлое уважать. Роется в тумбочке, жуткий смрад, это не от старика: остатки пельменей, которые посылала. Жидков наконец доплелся:

– Ксюха, пасеку у меня купи, а?

Пошел ты со своей пасекой! Ага, вот: «лечение по месту жительства». Врач кривится: кто эту чушь написал? Они там не разбираются… А ты, значит, разбираешься? Чего-то он снова принимается толковать. Она не вникает, не слушает. Вдруг включается:

– …С операцией он может сколько угодно прожить. Мы его уговорили, почти. А вы должны быть не частью проблемы, а частью ее решения.

Это уж слишком! К главврачу: так, чтобы каждый день капельницы, дважды в день. Под его ответственность. Под личный контроль. Говнюка этого к Жидкову не подпускать. Ваших женщин – с праздником.

– И вас с наступающим, Ксения Николаевна, здоровья вам!

* * *

– Павел Андреевич на месте?

– На месте он, на месте, для вас, Ксения Николаевна, всегда на месте.

Что за глупая улыбка? А потому что – знает.

Пять лет назад она пришла к Паше, только вступившему в должность, – его и привела сюда Ксения – простой парень, главное, что из местных (из местных плюс дед воевал, Паша – внук солдата, вот и все его козыри), – поздравить, пожелать многих лет работы на благо города. Поговорили о том о сем, и вдруг – стал толкать ее в заднюю комнату: «Посмотрим кино про меня?» – Какое еще кино? – «Увидишь, Ксения Николаевна, интересное».

В комнатке диван, занавешены окна. Паша навалился сзади, как учили товарищи: женщины любят силу. «Ты что творишь, Паша?» – «Ухаживаю». – «Сдурел на радостях, да? Я ж почти бабушка. Девки в городе перевелись?» Паша чуть отодвинулся, покрутил головой: «Мне теперь статус нужен». Опять принялся за нее. Ладно, будет тебе статус, сокол. Минуточку, отвернись. Паша – выпускник летного училища, низенький, шеи нет, голова большая, а остальное все – маленькое-маленькое. Смех и грех. Любовь длилась сорок секунд и с тех пор не возобновлялась, но городу известно: Ксения с Пашей – любовники.

Паша подписывает открытки к Восьмому марта, не лень? – существует же ксерокс. Нет, все сам, трудоголик.

– Не бережешь себя, Паландреич.

С чем, спрашивает, пришла? – Да так, пошептаться надо.

Паша принимает государственный вид:

– Что же, давай, Ксения Николаевна, порешаем вопросы.

Она излагает: часовня, вот планы, дело за малым – земля. С духовной властью все согласовано: часовня нужна. А у нее сосед на пятнадцати сотках жирует, практически в центре города.

– Он ничего вроде, – заявляет Паша. – Кристинка моя у него. Живет, говорит, как эта, как птичка.

Ага, как птичка. Небесная. Хорошо себя чувствует.

Паша ужасно вдруг напрягается:

– Как там… программа: духовное возрождение, славянская письменность…

С каких пор мы стали интересоваться письменностью, Павел? Муниципальное жилье дадим твоей птичке, тем более если – программа. До Паши доходит, как до жирафа. «Дома горят, ты ведь работал пожарником!» – хочется крикнуть Ксении Николаевне, но о таких вещах даже с ним нельзя.

– Я думала, ты мужчина. Ты же на той неделе мне обещал!

– Извини меня, Ксения Николаевна, та неделя – это та неделя, а эта неделя – это эта неделя.

– Где ты набрался такого?

Он это слышал от областного начальника. Ну да, Паша теперь постоянно бывает в области. Край какой-то. Тупик. Паша хоть знает, что такое часовня? Бурчит: