скачать книгу бесплатно
Удивительно, как такие мелочи поднимают настроение. Итак, что будем пить? Он вопросительно глядит на Анатолия – тот его не осудит? – все-таки доктор при исполнении – и заказывает: «Кампари» со льдом для себя и для Анатолия, апельсиновый сок – для его жены.
– Первый раз пьянствую в самолете, – говорит Анатолий. – Мы с вами теперь – небесные собутыльники.
Чуть-чуть вермута, пьянством это, конечно, не назовешь.
За окном – полная уже темнота, спереди за занавеской что-то жарится и вкусно пахнет, инсулин сделали, таблетки все дали, в руках стаканы – за новую жизнь! – и тут случается неприятность. Вторая за сегодняшний день после промашки с Портлендом, псих-пограничник не в счет.
Он заказывает еду – на всю компанию – себе, Анатолию, старушке – и щеголяет названиями блюд, переводит с английского и обратно – и вдруг их милейший стюард заявляет, что поскольку билет в первый класс имеется лишь у доктора, то господам, которых он сопровождает, полагается только закусочка – snack. Как говорится, nothing personal – ничего личного, таковы regulations, правила.
Именно, ничего личного. Он требует себе тройную порцию еды, дополнительных вилок, ножей, подходит еще стюардесса, морщит лоб, трясет головой, что же они, не понимают?
– Оставьте их, они правы, – просит Анатолий. Тоже мне – Грушницкий! – Оставьте. После нашего бардака, если что-то делается по правилам…
Нет уж, он им покажет mother of Kuzma!
Но, как всегда в таких случаях, ни личность Кузьмы, ни кто его мать, американцам узнать не удастся. Выкрикивая свои резкости, он в какой-то момент нелепо оговаривается, он и сам не понимает, где именно, но, конечно, безграмотная ругань, да еще с акцентом, смешна. Стюард – сука! – широко улыбается, стюардесса отворачивается, от смеха подергивает плечами. Остается махнуть рукой.
Скандал разрешается – никому уже не хочется есть, но что-то им все же дают, и они едят – и часа полтора спустя он встает по нужде и через занавесочку, отделяющую первый класс от обычного, слышит, как жалуется стюард: почему они так пахнут, русские? Какой-то специфический запах.
Ты бы попробовал – из Йошкар-Олы в Москву, потом Шереметьево, семнадцать часов лететь… Нашел дезодорант – в первом классе все есть, – опрыскался. Унизительно. Ладно, плевать.
* * *
Вот и Портленд. Командир корабля от лица экипажа благодарит вас… Баптисты уходят вперед. Он, старушка и Анатолий – последние в самолете, сейчас приедет каталка. Старушка – не такая уж и старушка, шестьдесят пять лет – просит мужа о чем-то тихо. Причесать ее. Он забирает у них все, что есть, выходит наружу, в холл. Вот он, их сын, один. Достойный, по-видимому, человек. Уставший, тут много работают, очень много.
Встреча сына с родителями. Мать слепа и без ног – видел ее он такой? Объятье с отцом – лучше отвернуться, не слушать и не подглядывать. Тут не принято жить с родителями. А если бы инженеру и хотелось, жена б не дала, старики должны жить отдельно. Поместят их в хороший дом, язык не повернется назвать его богадельней. «Нам и самим так удобней», – говорят старики. Сползание со ступеньки на ступеньку, в Америке все продумано. Его подопечные, впрочем, начнут уже с самого низа.
– Это наш доктор, – говорит Анатолий сыну.
– Очень приятно, – рукопожатие, усталый рассеянный взгляд.
Все, прощайте, не до него им теперь, да и ему через пятнадцать минут возвращаться. И тут вдруг – забыли чего? – баптисты:
– Доктор, пойдемте, пойдем!
Двое юношей увлекают его за собой – туда, туда! – по эскалатору вниз. Что случилось? Он прибегает в зал выдачи багажа и ищет глазами лежащее тело – ничего, все стоят.
Багаж у них потерялся, вот. Братцы, – они ведь все «братцы» – стоило ли его звать? Некому заполнить квитанции? Вас же встречают.
Встречающих не отличить от вновь прибывших: те же, не омраченные ничем лица. Никто не знает английского? Не могут адрес свой написать? А говорят еще: страна забвения родины. Нет, даже букв не знают. Давно в Америке? – Четыре года.
– Американцы, – объясняет один из встречающих, – такие добрые! Они с нами як с глухонемыми.
Багажа у баптистов – тридцать шесть мест, по два места каждому полагается.
* * *
Пока он возился с бумажками, самолет его улетел. Следующий – ранним утром, через шесть с половиной часов, он опять без труда меняет билет, он и должен был утром лететь. Теперь куда – в гостиницу? Пока доедет, пока уляжется – пора будет подниматься. Да и стоит гостиница долларов пятьдесят. Как-нибудь тут. Душ принять, конечно, хотелось бы – ничего, перебьемся, переодеться-то не во что.
Другой конец Земли – само по себе это давно перестало приносить удовольствие. Он бывает в городах с красивыми названиями – Альбукерке, например, или Индианаполис, и что? Везде – в Нью-Йорке ли, в Альбукерке, тут ли – одно и то же – красные полы, красно-белые стены, идеальная ровность линий, тонов, ничто не радует глаз слишком, и ничто его не оскорбляет. И всюду, как часть оформления, негромко – Моцарт, симфонии, фортепианные концерты, не из самых известных, в основном вторые, медленные, части. Кто играет? Орегон-симфони, Портленд-филармоник, какая разница? Не эстрада, не блатные песенки. А как-нибудь так устроиться, чтоб – совсем тишина? Разборчивый пассажир – пожалуйста, никто не удивлен – можно посидеть в комнате для медитаций. Посидеть, полежать. Медитаций? Именно так, размышлений, у нас вон в аэропортах часовни пооткрывали – но поразмышлять и неверующему полезно, опять ничьи чувства не оскорблены.
– А курить можно в вашей комнате медитаций? – вдруг спрашивает он, сам себе удивляясь.
– Курить? – Он с ума сошел? – Курить нельзя ни в одном аэропорту Америки.
Вопрос про «курить» отрезает всякую возможность неформального разговора, показывает им, что он человек опасный. Ладно, ладно, он будет курить в отведенных местах, на улице.
Аэропорт совершенно пуст. Можно хоть сумку свою тут оставить? – Нет, ручную кладь надо брать с собой. – Что, каждый раз? Даже не пробовать тут улыбаться, all jokes will be taken seriously, вологодский конвой шутить не любит.
Порядок есть порядок, он понимает. У них и медицина от этого – изумительная, в сто раз лучше нашей, и все же – глупо. Укладывать вещи на черную ленту помогает ему толстый седой негр, без неприязни, работа такая. Кажется, негр ему даже сочувствует. Наверное, сам потому что курит.
– Опоздал, теперь до утра, – объясняет он негру, возвращаясь с улицы второй уже или третий раз.
– Just one of those days, man… – повторяет тот.
По-русски сказали б: «Бывает». У негра глубокий бас.
Он доходит до места, откуда видно шоссе – там едут редкие машины, не быстро и не медленно, у верхней границы дозволенного, – и вспоминает, как перемещался по окрестностям Бостона с друзьями, а иногда и один. И в каждой встречаемой им машине, он знал, сидит человек, ценящий свою жизнь не меньше, чем он – свою, – и жизнь, и сохранность автомобиля, и оттого, как правило, осторожный, предупредительный, не презирающий себя за готовность уступить. Стоит ли прожить свою жизнь или хотя бы часть ее – почему-то хочется сказать: последнюю – тут? Тут правильно выбрасывают мусор и правильно ставят машины, научиться этому можно, проще, чем английскому языку. Не в одной безопасности дело. Он представляет себя пожилым, почему-то совсем одиноким – может, оттого что в данную минуту одинок – в маленьком местечке на океане, у соседей его красные грубые лица, но сами они не грубы, они говорят про него: здесь живет доктор такой-то, им приятно, что их сосед – врач. Они устояли в жизни, и он устоял, а сколько раз могли сбиться!..
От усталости мысль его сворачивает в сторону: цыганка сегодня утром ему напророчила счастье. Будешь тут счастлив! Есть ли в Америке цыгане? – они, кажется, всюду есть, – нет, связь с доисторическим временем здесь обеспечивают индейцы – впрочем, индейцев-то он за годы уже полетов и не видал – одни диковинные названия наподобие Айдахо, – и вот он снова проходит досмотр и уже лежит на красном полу, всюду линолеум, тут в комнате медитаций – промышленный ковролин, и думает: я участвую в бессмысленной деятельности, а вечность есть, конечно, прав был отец, есть вечность, и осмыслено только то, что имеет проекцию в эту самую вечность, свою в ней часть. Лечение людей – неважно каких – имеет проекцию в вечность, хоть и живут его пациенты не вечно, а иногда и совсем чуть-чуть. И встреча с друзьями, не состоявшаяся сегодня, – имеет. И слушанье музыки, и разглядывание природы… А остальное – как это его дурацкое зарабатывание денег – what a waste! Отчего английские слова приходят первыми в голову? Ведь не так хорошо он знает язык, да и в русском немало синонимов для «впустую»: даром, втуне, вотще, понапрасну, всуе… Много слов: вхолостую, попусту, без нужды, зазря, почем зря…
Все, он спит.
* * *
Спит он не очень долго, часа полтора, и пробуждается от страшного шума: в комнату въезжает огромный, невиданный пылесос. Управляет им черноволосый маленький человек – мексиканец, наверное, – в наушниках, чтоб не оглохнуть. Наушники оторочены искусственным розовым мехом – как будто индеец с перьями на голове.
Он коротко смеется и тут же делает вид, что спит. Ужасный грохот, как можно спать? Ну не спит, медитирует, зачем-то ведь есть эта комната? Неохота вставать. Давай-ка, катись отсюда, индеец, и без тебя тут негрязно! Тот быстренько проходится жуткой своей машиной – от него буквально в нескольких сантиметрах – все, снова один, тишина.
Он смотрит на часы, закрывает глаза и вызывает образы тех, кто его безусловно любит. Такой управляемый сон, почти целиком подконтрольный сознанию – и все-таки управляемый не совсем.
Ему хочется видеть отца – вот он, отец. Он принимает отца целиком, не как носителя свойств и качеств. Они хорошо известны ему – кому же еще их знать, как ни сыну? – но к самому отцу, к тайне личности, не имеют словно бы отношения. Добрый, щедрый, самоотверженный – да, конечно, но все это может он сказать о своих друзьях, не о нем.
– Как же так? – говорит он отцу. – У меня есть душа, есть талант – не к одной медицине, ты знаешь, но вот – и к музыке был талант, определенно ведь был, я и теперь люблю музыку больше всего, в наше время это не так часто, и что же? Ездить в бессмысленные путешествия, потому что на главной работе не платят, лежать на красном полу, завидовать людям со строгими лицами и определенностью в жизни? – Он, видно, здорово устал, потому что разжалобился до слез.
А чего он, вообще говоря, плачет? Ну, устал, не тот Портленд, друзей не увидел? – еще увидятся, ночь на полу? – сэкономил сколько-то долларов, да и здесь вполне чисто, а что нет отца – одиннадцать лет прошло, а не привыкнуть никак.
От слез становится легче, он смотрит на себя немножко со стороны и видит комизм положения: взрослый дядька в слезах, красный пол, медицинская сумка под головой, и вскоре опять засыпает. И снится ему теперь уже полноценный сон: они с отцом сидят возле поломавшейся машины, рядом с тем местом, куда надевается колесо, сломалась – как называется эта штука? скажем, ступица или втулка, – ясно, что ничего починить нельзя – ни запчастей нет, ни навыков, – они в свое время часто оказывались в таком положении, – просто сидят на земле, и отец говорит ему: «Ты мой родной». Дело не в словах, разумеется, а в содержании, во взгляде отца, который означает, что все идет правильно, как должно идти, и что отцу жалко, что сын его одинок.
Он опять на некоторое время задерживается между сном и явью, рывком встает, умывается в чистейшем сортире, как долго он путешествует – щетина выросла! – ни бритвы, ни щетки нет, скорей – кофе, еще успеть покурить – надо же, совсем забылся он в комнате медитаций, опять проверочка багажа, – мелочь из карманов, ключи, всё надо выгрести, – служба безопасности успела смениться, но дело не пострадало – тщательнейший досмотр – не хватало на утренний рейс опоздать. Всё, он уже в самолете, рейс по маршруту Портленд – Нью-Йорк. Пассажиров в салоне – не больше пятнадцати–двадцати, и пожилая невыспавшаяся стюардесса им объявляет: «Если вы хоть раз путешествовали самолетом начиная с тысяча девятьсот шестьдесят шестого года, – как раз он родился, – то вам не надо показывать, как пристегнуть ремень». – Очень милое, артистичное отступление от правил.
Он смотрит в иллюминатор на капельки воды, разбегающиеся от ветра. Встреча с отцом не была, прямо скажем, громадной. Даже не обещание встречи – так, сон, всего лишь психический феномен, а все равно он чувствует себя ребенком, который долго-долго плакал, а потом на него посмотрели взрослые, ласково, так, чтоб он понял, что давно прощен, и слезы высохли, только вокруг глаз еще побаливает, но хочется уже движения, игрушек, еды.
Можно ему еще порцию? – Нет, разве что кто-то откажется. Порции – по числу пассажиров. – Спасибо, не беспокойтесь, он сыт.
Со своей щетиной и двухдневной немытостью он, наверное, подозрителен, а возможно, и запах уже, американцы чувствительны к запахам, – ничего, наплевать, самому незаметно, как не слышен ему его русский акцент – развалился на трех сиденьях, ноги закутал пледом, в наушниках – Мендельсон, фортепианное трио, несовершенная запись, но какая проникновенная игра! Шесть часов передышки перед Нью-Йорком – городом желтого дьявола, кто назвал так Нью-Йорк?
* * *
По прилете им овладевает экономическая распущенность, и он покупает домашним нелепые дорогие подарки, а уже в самолете домой, еще на земле, совершает поступок, которого будет стесняться.
Обстоятельства таковы. Самолет переполнен, он сидит у окна рядом с запасным выходом – дефицитное место, заранее побеспокоился, тут больше простора ногам – и на сиденье рядом с ним плюхается господин средних лет, который, во-первых, совершенно пьян, а во-вторых, весит, вероятно, килограмм сто семьдесят – только среди американцев такие встречаются. Господин истекает потом, горячие бока его свисают далеко по краям сиденья. Понятно, что изменений к лучшему не предвидится, так будет до самой Москвы.
Он вылезает из-под горы жира и, не успев придумать, что скажет, протискивается к стюардессе и сообщает, что сосед его совершенно пьян и что это, с его точки зрения, создает угрозу: в случае бедствия поможет ли нетрезвый человек остальным пассажирам выбраться на крыло или куда там?
– Сэр, – спрашивает толстяка стюардесса, – не угодно ли быть пересаженным? Нет? – Она просит его говорить громче. – Нет? – Ну тогда она вызывает полицию, и господин полетит в Москву в это же время на этом же месте, но завтра.
Надо бы вмешаться: погодите, он ручается… Освободившись из-под туши, он яснее соображает, что натворил, ему тоже приходилось употреблять алкоголь, в меньших, конечно, количествах, но, возможно, его сосед перед полетом волнуется, многие боятся летать. Никто в его сторону и головы не повернул, а толстяк, только услышав слово «полиция», встает и плетется за стюардессой в конец салона.
Стыдновато. По-американски повел себя. Ладно, что сделано – то сделано, никто не умер.
На место пьяного толстяка садится женщина лет сорока пяти, свеженькая, в веснушках, их руки соприкасаются на подлокотнике, через рубашку он ощущает приятный холод. Вот и славно, он примет снотворное, сейчас им дадут вина – теперь-то уж он заснет и проспит до Москвы. Вина ему, однако, не достается.
– А в случае бедствия вы сумеете оказать пассажирам помощь? – напитки развозит уже знакомая ему стюардесса: не все американцы, стало быть, одобряют стукачество.
Посмотрим, подействует ли таблеточка с соком. Вполне бы подействовала, но – соседка. Допила свою диетическую пепси-колу, болтает льдом в стаканчике и говорит, говорит, говорит.
Она из Нью-Йорка, в Россию летит впервые, ей хочется больше знать о стране, пусть он ее просветит. Он в полусне произносит какие-то несуразности, но соседку не удержать. С России она переключается на Америку, потом на весь мир, наконец – на себя. Разговор в самолете со случайным попутчиком – популярный жанр. Вместо психоанализа, вместо исповеди. Она недавно рассталась с возлюбленным: тот подкупал ее дорогими подарками – последней каплей стал «Ягуар».
– Вам бы понравилось, если б женщина подарила вам «Ягуар»?
Надо подумать, надо подумать… Он прикрывает глаза, а она все журчит – об отвратительных привычках бывшего друга, о том, в какие тот водил ее рестораны, какие сигары курил.
О, он, кажется, знает, как положить предел ее красноречию.
– A woman is only a woman, – говорит он: с женщины – что возьмешь? – but a good cigar is a smoke, – а сигара – курение, кайф.
Но соседка спокойно кивает:
– Киплинг.
Ей известны эти стихи, она Принстон заканчивала, creative writing. Так вот, этот Киплинг автомобили дарил, а ребенка ей сделать отказывался. Радикальный метод – стерилизация, распространенный в Америке способ, как избежать детей. Семявыносящие протоки Киплингу перерезали, а теперь и она уже не сможет зачать.
Вот зачем она летит в Россию – девочку удочерить. Россия, Казахстан, Румыния – несколько мест, где можно найти еще белых детей. Он смотрит по-новому на попутчицу.
Она подает ему руку:
– Меня зовут Джин.
Он называет себя и видит, что лицо его новой знакомой немножко меняется. Полуулыбка – не то чтоб загадочная. Скажет – не скажет? Скажет, конечно, куда она денется? Нет, молчит.
– Ну, признавайтесь, кто? – собака? кот?
– Хомяка моего так звали, – признается Джин.
Какая милая! Оба хохочут.
Она рассказывает о процедуре удочерения – будет суд, показывает фотографию девочки, одиннадцать месяцев, в Москве ее ждет адвокат, они вместе поедут в Новосибирск, все предусмотрено – даже русская няня – зачем? – Девочка до сих пор слышала русскую речь, вот зачем.
Кое-что Джин не предусмотрела. Он заполняет для нее таможенные декларации, и тут выясняется, что больше десяти тысяч долларов провозить нельзя. Джин взяла с собой больше, вот так. Что ж, есть два выхода: либо спрятать деньги поглубже, либо часть передать ему. Он дождется ее у стеклянных дверей, багажа у него нет.
– Я вам, разумеется, верю… – произносит она задумчиво.
Следовательно, не верит, но деваться ей некуда. Он берет ее деньги: не бойтесь, Джин. Разговор сам собой прекращается. Обоим надо поспать.
Самолет подлетает к Твери, безоблачно, он пускает ее к окну: посмотрите, какая грусть. Сам он уже не с Джин. Вот он выйдет из самолета, на вопрос таможенников «что везете?» – махнет рукой: «Говно всякое», – те улыбнутся, как смогут, – наш человек, иди. У стеклянных дверей он и Джин попрощаются – самолетные знакомства не предполагают развития, но обменяются телефонами, адресами. Он сядет в машину и снова подумает про отца. Автомобильные поездки почему-то дают это мимолетное чувство встречи. Выедет в город – агрессивный, людоедский в будни и такой – ничего, почти свой – в выходные, доберется до Манежной площади – когда отец был жив, движение по ней происходило в обе стороны, теперь в одну, – он расскажет отцу и об этом.
* * *
Он действительно прилетает в Шереметьево, садится за руль, разворачивается, с силой бьется передним бампером о бетонную тумбу, она расположена как раз на такой высоте, чтоб ее не заметить. Твою мать! Здравствуй, Родина. Все заработанное на безногой старушке – псу под хвост. Он огорчается меньше, чем обычно от материальных потерь, хоть бампер расколот и жижа из-под капота капает на асфальт. Пробует пальцем – зеленая, радиатор. Двигатель греется, эх, не заклинил бы! В центре, на светофоре, глушит машину, закрывает глаза – это не сон уже, почти обморок – и сзади что есть мочи гудят ему, объезжают. Не домой надо ехать – к механику.
Отличный механик и лишнего не берет, с него во всяком случае, и сразу понимает что к чему – институт заканчивал, поэтому. Ну, тут и так ясно. К нему механик снисходителен: интеллигент, дурачок, жизни не знает, и не надо ему ее знать. Сейчас чего-нибудь снимет с чужой машины, а пока что ворчит:
– Какашка французская, – про его «Рено». – Шурик! – орет вдруг. – Шурик!
Здесь работают киргизы, не киргизы – эти, как их? – уйгуры, без регистрации, их тут зовут Шуриками, они, как и сам механик, как все здесь, безвылазно в мастерской.
Вопит какая-то дрянь по радио. Страшная, неправдоподобная грязь. Под ногами, везде – масло, тряпки, инструмент. Разобранные двигатели, снятые двери, подкрылки, крылья: насколько человек совершеннее автомобиля, особенно изнутри!
– Крыс нет? – он боится крыс.
– Нету, – успокаивает его механик, – нет крыс, но скоро появятся. – Кот, который жил тут, на прошлой неделе сдох.
Где бы приткнуться? – неловко стоять у людей над душой – он забивается в дальний угол, устраивается на просиженное автомобильное кресло, механик матерится непрерывно, с изысками, вычурно, перекрикивая радио, так матерятся лишь выходцы из культурного слоя, он надевает наушники – Мендельсон, кусочек второго трио, у Мендельсона их два – и вдруг понимает, что счастлив.
Как остаться в этом состоянии? Он знает: в лучшем случае оно продлится несколько минут и уйдет, и удерживать его бесполезно, да и сама попытка удержать счастье уже означает ее неуспех.
Но оно – длится. Музыка? Может быть, дело в музыке?
Нет, музыка кончилась, а он все еще счастлив.
апрель 2010 г.
Камень, ножницы, бумага
повесть
Время – наше, мирная жизнь. Городок в средней полосе России, в стороне от железной дороги, от большого шоссе. Есть река, есть храм.
В центре города – дом Ксении Николаевны Кныш. Дом одноэтажный, но большой. Пельменная возле дома тоже ее. Кныш – глава районного законодательного собрания. Ей пятьдесят семь лет.
Утро, вторник, седьмое марта. Ксения Николаевна на крыльце с Пахомовой, директором общеобразовательной школы. В руках у Пахомовой – поздравительный адрес, желтенькие цветы:
– Здоровья вам, Ксения Николаевна, счастья, благополучия! Многих лет вам на благо города!
Ксения кивает, войти не зовет. В папке – листочки.
– Опять попрошайничаем, Пахомова?