banner banner banner
Сочинения. 1984. Скотный двор. Воспоминания о войне в Испании. Иллюстрированное издание
Сочинения. 1984. Скотный двор. Воспоминания о войне в Испании. Иллюстрированное издание
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сочинения. 1984. Скотный двор. Воспоминания о войне в Испании. Иллюстрированное издание

скачать книгу бесплатно


Слова «Кроме пролов» так и крутились у него на языке, но он сдержал себя, не будучи полностью уверенным, что это замечание было уместным. Однако Сайм догадался, что он собирался сказать.

– Пролы – не люди, – небрежно сказал он. – К 2050 году, а вероятно, и раньше, все реальные знания о староязе исчезнут. Вся литература прошлого будет уничтожена. Чосер, Шекспир, Мильтон, Байрон – все они будут существовать только в версиях новояза, не просто измененные во что-то другое, а буквально преобразованные в нечто противоречащее тому, чем они были раньше. Изменится даже литература Партии. Изменится даже лозунг. Как сможет существовать лозунг типа «свобода – это рабство», если само понятие свободы будет отменено? Все мышление будет другим. На самом деле мыслей, как мы их понимаем сейчас, не будет. Благонадежность означает отсутствие мыслей, а точнее, отсутствие потребности в мыслях. Благонадежность – это бессознательность.

«Однажды, – подумал Уинстон с внезапной уверенностью, – Сайм испарится». Он слишком умен. Он все видит слишком ясно и говорит слишком смело. Партия не любит таких людей. Однажды он исчезнет. Это написано у него на лице.

Уинстон доел хлеб с сыром. Он сел полубоком, чтобы допить свой кофе. За столом слева человек с резким голосом все еще тараторил. Молодая женщина, которая, вероятно, была его секретарем и сидела спиной к Уинстону, слушала его и, казалось, охотно соглашалась со всем, что тот тарахтел. Время от времени Уинстон улавливал такие реплики, как «Я думаю, вы правы, я полностью с вами согласна», произносимые тонким и довольно глупым женским голосом. Но другой голос не умолкал ни на мгновение, даже когда говорила девушка. Уинстон знал этого человека в лицо, хотя о нем самом почти ничего не знал, кроме как что он занимал важный пост в Отделе художественной литературы. Это был мужчина лет тридцати с мускулистой шеей и большим подвижным ртом. Его голова была немного запрокинута назад, и из-за такого угла его очки отражали свет ламп, так что Уинстон видел только два пустых зеркальных диска вместо глаз. Из потока звуков, вырывающихся из его рта, было практически невозможно вычленить ни одного слова. Один раз Уинстону все же удалось уловить фразу – «полное и окончательное устранение гольдштейнизма», которая звучала, как одно длинное слово. В остальном это был просто шум, кряканье. И хотя разобрать, что говорил этот человек, было почти невозможно, общий характер и направленность разговора угадывались. Вероятно, он осуждал Гольдштейна и требовал более строгих мер против мыслепреступников и саботажников, вероятно, он возмущался зверствами евразийской армии, а также восхвалял Большого Брата или героев на Малабарском фронте, но это не имело никакого значения. Что бы он там ни говорил, можно было быть уверенным, что каждое его слово должно было показать его благонадежность, было чистой пропагандой, чистым ангсоцом. Наблюдая за безглазым лицом с быстро движущейся челюстью, Уинстон поймал себя на мысли, что это не настоящий человек, а какой-то манекен. Говорил не мозг человека, а его гортань. Какофония, которая от него исходила, состояла из слов, но это не была речь в истинном смысле слова, это был звук, издаваемый бессознательно, как кряканье утки.

Сайм на мгновение замолчал, рисуя что-то ложкой в жиже из-под тушеного мяса. Голос за соседним столом опять что-то крякнул, легко слышимый, несмотря на окружающий шум.

– В новоязе есть слово, – сказал Сайм, – я не знаю, знаешь ли ты его: «крякоречь», это когда кто-то крякает, как утка. Это одно из тех интересных слов, которые имеют два противоположных значения. В применении к противнику это звучит как оскорбление, в применении к тому, с кем вы согласны, это похвала.

«Несомненно, Сайм испарится», – снова подумал Уинстон. Он подумал об этом с некоторой грустью, хотя хорошо знал, что Сайм его презирал и недолюбливал и был вполне способен обвинить его в мыслепреступлении, если бы он увидел для этого хоть малейшие основания. С Саймом было что-то не так. Ему чего-то не хватало: какой-то осмотрительности, отстраненности, возможно, какой-то спасительной глупости. Нельзя сказать, что он был «неблагонадежным». Он верил в принципы Ангсоца, почитал Большого Брата, радовался победам, ненавидел отщепенцев не просто искренне, а даже с каким-то неутомимым рвением, не свойственным рядовому члену Партии. И все же было в нем что-то странное, подозрительное. Он говорил вещи, о которых лучше было бы молчать, он читал слишком много книг, он часто бывал в кафе «Каштан», которое было любимым местом художников и музыкантов. Не было закона, даже неписаного, запрещающего посещать это кафе, но быть замеченным в этом месте было дурным предзнаменованием. Здесь собирались старые, дискредитированные лидеры Партии, прежде чем они окончательно испарялись. Говорили, что там видели самого Гольдштейна много лет или десятилетий назад. Судьбу Сайма предвидеть было нетрудно. И все же фактом оставался фактом – если бы Сайм хотя бы на секунду уловил природу тайных мыслей Уинстона, он немедленно сдал бы его Полиции мыслей. Как и любой другой, конечно, если на то пошло, но Сайм сделал бы это с большим рвением, чем остальные. Но рвения было недостаточно. Благонадежность – это бессознательность.

Сайм поднял глаза.

– А вот и Парсонс, – сказал он.

Что-то в тоне его голоса подсказывало, что ему хотелось добавить: «этот чертов дурак». Парсонс, сосед Уинстона по этажу в доме «Победа», пробирался к ним из другого конца столовой – тучный мужчина среднего роста со светлыми волосами и лягушачьим лицом. К тридцати пяти годам у него уже было брюхо и жировые складки на затылке, но двигался он бодро и как-то по-мальчишески юрко. Он вообще был похож на подростка-переростка, и хотя он был одет в обычный партийный комбинезон, почему-то непроизвольно хотелось представить его в синих шортах, серой рубашке и красном шейном платке – униформе Отряда юных разведчиков. Воображение так и рисовало его с ямочками на коленках и закатанными рукавами, из которых торчат пухлых ручонки. Парсонс действительно неизменно возвращался к шортам, когда массовый турпоход или любая другая физическая активность предоставляли ему повод для этого. Он поприветствовал их обоих радостным «Физкульт-привет!», сел за стол, и их накрыла волна резкого запаха пота. Капли влаги выступали на его румяном лице. Его способность к потоотделению была просто феноменальной. В Общественном центре всегда можно было определить, когда он играл в настольный теннис, по влажной рукоятке ракетки. Сайм достал полоску бумаги с длинным столбиком слов и принялся изучать, крутя чернильный карандаш между пальцами.

– Ой, только гляньте, кто это у нас работает в обеденный перерыв, – сказал Парсонс, подталкивая Уинстона в бок. – Какая увлеченность работой, а? Что у тебя там, старина? Полагаю, что-то слишком умное для меня. Смит, старина, а я за тобой гоняюсь. Ты забыл сдать деньги.

– На что именно? – спросил Уинстон, автоматически нащупывая деньги в кармане. Около четверти зарплаты приходилось отдавать на добровольные взносы, которых было настолько много, что их трудно было отслеживать.

– На Неделю ненависти. Мы всем домом сдаем. Я собираю деньги со всех домов по нашей улице. Мы прилагаем все усилия, ведь не хотим опростоволоситься на празднике. Говорю тебе, я буду ни при чем, если на нашем старом доме «Победа» не будут висеть самые большие флаги со всей улицы. Ты обещал сдать мне два доллара.

Уинстон нашел и отдал две скомканные грязные однодолларовые купюры, которые Парсонс вложил в небольшую записную книжку, и сделал запись аккуратными печатными буквами.

– Кстати, старина, – сказал он, – слышал, мой оболтус вчера подстрелил тебя из рогатки. Я задал ему хорошую взбучку за это. Я сказал ему, что заберу у него рогатку, если он сделает это снова.

– Я думаю, он был немного расстроен, что не пойдет на казнь, – сказал Уинстон.

– Ну да, настрой у них правильный, тут спору нет! Они с сестрой, конечно, те еще оторвы, но это все из-за увлеченности и преданности общему делу! Все, о чем они думают, – это шпионы, предатели, ну и, конечно же, война. Знаешь, что моя маленькая дочурка сделала в прошлую субботу, когда ее отряд отправился в поход вдоль Беркхамстеда? Она подбила еще двух девочек улизнуть с ней из похода и весь день они следили за каким-то подозрительным типом. Они шли за ним по пятам два часа, прямо через лес, а затем, когда добрались до Амершема, сдали его патрульным.

– Зачем они это сделали? – спросил Уинстон, несколько опешивший. Парсонс торжествующе продолжил:

– Моя дочка догадалась, что он вражеский агент, который, например, мог десантироваться в наших краях. Но вот в чем дело, старина. Как ты думаешь, что в первую очередь привлекло ее внимание? Она заметила, что на нем были забавные туфли, сказала, что никогда раньше не видела, чтобы кто-то носил такуюобувь. Так что, скорее всего, он был иностранцем. Довольно умно для семилетней девчонки, а?

– И что случилось с этим человеком? – спросил Уинстон.

– Этого я, конечно, не знаю. Но я бы не удивился, если… – Парсонс сделал движение, как будто прицеливается из автомата, и щелкнул языком, изображая выстрел.

– Хорошо, – отстраненно буркнул Сайм, не отрываясь от полоски бумаги.

– Конечно, мы не можем позволить себе расслабиться, нужно всегда быть начеку, – покорно согласился Уинстон.

– Я об этом и говорю, идет война, – сказал Парсонс.

Словно в подтверждение этого, прямо над их головами с телеэкрана раздался звук трубы. Однако на этот раз это было не провозглашение очередной военной победы, а всего лишь заявление Министерства изобилия.

– Товарищи! – воскликнул энергичный молодой голос. – Внимание, товарищи! У нас для вас отличные новости. Победа на производственном фронте! Итоговые отчеты по выпуску всех видов потребительских товаров показывают, что уровень жизни граждан повысился не менее чем на двадцать процентов за последний год. Этим утром по всей Океании прокатились массовые спонтанные демонстрации, рабочие выходили с фабрик и офисов и радостно маршировали по улицам с транспарантами, выражая свою благодарность Большому Брату за новую счастливую жизнь, которую его мудрое руководство даровало нам. Сейчас я зачитаю вам некоторые показатели. Продукты питания…

Фраза «наша новая счастливая жизнь» повторялась несколько раз. Последнее время это была прямо любимая фраза Министерства изобилия. Парсонс, внимание которого явно было сосредоточено больше на звуке трубы, сидел и слушал сообщение с торжественным, но абсолютно скучным выражением лица. Он явно понятия не имел, что означают произносимые с телеэкрана цифры, но интуитивно догадывался, что они должны вызывать в нем радость и ликование. Он вытащил из кармана огромную грязную трубку, уже наполовину заполненную обугленным вонючим табаком. При норме табака 100 граммов в неделю редко удавалось набить трубку доверху. Уинстон закурил сигарету «Победа», которую осторожно держал строго горизонтально. Новый паек выдадут лишь завтра, а у него осталось всего четыре сигареты. На мгновение он заткнул уши, чтобы не слышать гул столовой, и стал прислушиваться к вещам, доносящимся из телеэкрана. Оказалось, что даже были демонстрации, чтобы поблагодарить Большого Брата за повышение нормы шоколада до двадцати граммов в неделю. А ведь только вчера, подумал он, было объявлено, что рацион должен быть уменьшен до двадцати граммов в неделю. Возможно ли, чтобы люди просто проглотили все это и забыли всего через двадцать четыре часа? Да, оказывается, возможно. Парсонс уж точно проглотил это легко, словно тупое животное. Безглазое крякающее существо за соседним столом тоже глотало информацию фанатично, страстно, с яростным желанием выследить, осудить и испарить любого, кто предположит, что на прошлой неделе рацион составлял тридцать граммов. Сайм тоже это проглотил, правда, более сложным способом, включающим двоемыслие. Неужели Уинстон был здесь единственным, кто помнил, как все было на самом деле?

С телеэкрана продолжала сыпаться просто-таки сказочная статистика. По сравнению с прошлым годом было больше еды, больше одежды, больше домов, больше мебели, больше кастрюль, больше топлива, больше кораблей, больше вертолетов, больше книг, больше младенцев – больше всего, кроме болезней, преступлений и безумия. Год за годом, минута за минутой, все и всё стремительно взлетали вверх. Как и Сайм ранее, Уинстон взял ложку и стал возиться с бледной подливкой, растекавшейся по столу, выводя в ней какие-то непонятные узоры. Он возмущенно размышлял о физической структуре жизни. Всегда ли так было? Всегда ли еда была такой на вкус? Он окинул взглядом столовую. Переполненная комната с низким потолком и грязными стенами, обшарпанные металлические столы и стулья, поставленные так близко друг к другу, что вы сидите, соприкасаясь локтями с соседом, погнутые ложки, помятые подносы, ободранные эмалированные железные кружки, все поверхности жирные и липкие, в каждой трещине грязь, смешанный кисловатый запах низкопробного джина, плохого кофе, тушеного мяса и нестиранной одежды. Все внутри и снаружи вас словно протестовало против существующего порядка вещей, вас не покидало ощущение, что вас лишили чего-то, на что вы имеете законное право. Да, Уинстон не знал другой жизни. Сколько он себя помнил, еды всегда было мало, у человека никогда не было носков или нижнего белья, которые не были бы дырявыми от старости, мебель всегда была потрепанной и шаткой, комнаты недостаточно отапливались, поезда были переполнены, дома давали трещины и разрушались, хлеб был черствым, кофе гадким на вкус, сигарет мало, а чай вообще был большой редкостью. Не хватало всего, и только дешевый синтетический джин всегда был в изобилии. И по мере того, как вы старели, ситуация, казалось, лишь ухудшалась. Если чем дальше, тем больше вас тошнит от дискомфорта, грязи и бедности, от бесконечных холодных зим и липкости старых носков, от вечно неработающих лифтов и ледяной воды из крана, от жесткого царапающего кожу мыла, от разваливающихся на куски сигарет и еды со странным неприятным привкусом – разве это не признаки того, что все это далеко не естественный порядок вещей? Наверняка, люди считают это невыносимым, потому что у них все же остались какие-то крохи воспоминаний (возможно, на подсознательном уровне), что когда-то все было совсем иначе.

Он снова оглядел столовую. Почти все выглядели уродливо, хотя, пожалуй, они все равно выглядели бы так же, даже если бы не были одеты все в одинаковые форменные синие комбинезоны. В дальнем конце комнаты, сидя за столом в одиночестве, щуплый, удивительно похожий на жука человечек пил кофе, обхватив своими ручонками облупленную белую кружку. Его маленькие глазки бегали из стороны в сторону, бросая косые подозрительные взгляды на окружающих. Как легко, подумал Уинстон (если, конечно, не оглядываться вокруг и не присматриваться к окружающим вас людям), поверить в существование и даже преобладание среди населения того физически идеального типа человека, созданного Партией: высокие мускулистые юноши и девушки с пышной грудью, светловолосые, полные жизни, загорелые, беззаботные… На самом деле, насколько он мог судить, большинство людей на Взлетной полосе № 1 были невысокими, темноволосыми и некрасивыми. Любопытно, что именно люди с такой жукообразной внешностью преобладали в министерствах: маленькие коренастые человечки на коротких ножках, начинающие полнеть и обрастать жиром еще с подросткового возраста, но при этом суетливые и на удивление юркие, с жирными непроницаемыми лицами и маленькими свинячьими глазами. Этот тип, казалось, лучше всего процветал под властью Партии.

Объявление Министерства изобилия закончилось еще одним звуком трубы и сменилось резкой, немелодичной музыкой. Парсонс, доведенный до какого-то дебильного энтузиазма потоком цифр, вынул трубку изо рта.

– Министерство изобилия в этом году определенно проделало хорошую работу, – сказал он, понимающе покачав головой. – Кстати, старина Смит, я полагаю, у тебя нет бритвенных лезвий, которые ты мог бы дать мне?

– Ни одного, – сказал Уинстон. – Я сам пользуюсь одним и тем же лезвием вот уже шестую неделю.

– А, ну ладно… просто подумал, спрошу-ка у тебя на всякий пожарный, старина.

– Извини, – сказал Уинстон.

Крякающий голос за соседним столом, временно затихший во время объявления Министерства, снова начал вещать, даже еще громче, чем прежде. Уинстон внезапно обнаружил, что по какой-то причине думает о миссис Парсонс с ее тонкими волосами и пылью в морщинах. Через года два ее дети донесут на нее в Полицию мыслей. Миссис Парсонс испарится. Сайм испарится. Уинстон испарится. О’Брайен испарится. Парсонс, с другой стороны, никогда не испарится. Безглазое существо с крякающим голосом тоже никогда не испарится. Маленькие жукообразные человечки, которые так проворно бегают по лабиринту коридоров министерств, тоже никогда не испарятся. И девушка с темными волосами из Отдела художественной литературы – онатоже никогда не испарится. Ему казалось, что он инстинктивно знал, кто выживет, а кто погибнет, хотя что именно является гарантией выживания, сказать было сложно.

В этот момент что-то резко выдернуло его из раздумий. Девушка за соседним столиком частично обернулась и смотрела на него. Это была девушка с темными волосами. Она искоса посмотрела на него, но скорее с любопытством. Как только их взгляды встретились, она снова отвернулась.

По позвоночнику Уинстона пробежал неприятный холодок. Его охватил ужас, который почти сразу исчез, но оставил после себя какое-то ноющее беспокойство. Почему она наблюдала за ним? Почему преследовала на каждом шагу? К сожалению, он не мог вспомнить, была ли она уже за столом, когда он пришел, или подсела после. Но вчера, во всяком случае, во время Двухминутки ненависти, она села прямо за ним, хотя в этом не было никакой необходимости, свободных мест в зале было предостаточно. Вполне вероятно, что она хотела послушать и убедиться, что он кричит достаточно громко.

Прежняя мысль вернулась к нему: вероятно, она все же не была членом Полиции мыслей, но именно такой вот разведчик-любитель и представлял наибольшую опасность. Уинстон не знал, как долго она смотрела на него, но, возможно, целых пять минут, и возможно, он не полностью контролировал выражение своего лица в этот момент. Было чрезвычайно опасно позволять своим мыслям блуждать, находясь в любом общественном месте или в пределах досягаемости телеэкранов. Любая мелочь может вас выдать: нервный тик, бессознательная обеспокоенность, привычка бормотать себе под нос – все, что несет в себе хоть малейший намек на отход от нормы, на то, что вам есть что скрывать. В любом случае, иметь неподходящее выражение лица (например, недоверчиво смотреть при сообщении о победе) само по себе было нарушением, которое влекло за собой наказание. На новоязе было даже слово для этого: это называлось «лицепреступление».

Девушка снова отвернулась от него. Возможно, она на самом деле не преследовала его, возможно, это совпадение, что она сидела так близко к нему два дня подряд. Сигарета у него погасла, и он осторожно положил ее на край стола. Он сможет закурить ее после работы, если из нее не высыпется табак. Вполне вероятно, что человек за соседним столиком был шпионом Полиции мыслей, и вполне вероятно, что следующие три дня ему придется провести в подвалах Министерства любви, но остаток сигареты не должен пропасть зря. Сайм сложил полоску бумаги и спрятал в карман. Парсонс снова заговорил.

– А я рассказывал тебе, старина, – сказал он, посмеиваясь с трубкой во рту, – как мои сорванцы подожгли юбку старой торговки на рынке, потому что увидели, как она заворачивала сосиски в плакат с изображением ББ? Они тихонько подкрались к ней сзади и подожгли ей подол целым коробком спичек. Обгорела она неслабо. Маленькие негодяи, а? Но зато сколько энтузиазма! В Отряде юных разведчиков сейчас прекрасно обучают, даже лучше, чем в моем детстве. Угадай, что им недавно выдали? Слуховые трубки, чтобы подслушивать через замочные скважины! Когда моя дочурка принесла такую домой, она сразу же испробовала ее на двери нашей гостиной и посчитала, что слышит вдвое лучше, чем просто ухом. Конечно, это всего лишь игрушка, понятное дело. Но она наставляет их на правильный путь, вкладывает им в головы правильные идеи!

В этот момент телеэкран издал пронзительный свист. Это был сигнал вернуться к работе. Все трое вскочили на ноги, чтобы присоединиться к толкотне у лифтов, а оставшийся табак выпал из сигареты Уинстона.

Глава 6

Уинстон писал в своем дневнике:

«Это случилось три года назад темным вечером в узком переулке возле одной из больших железнодорожных станций. Она стояла возле арки дома под тусклым уличным фонарем. У нее было молодое лицо, но она была очень ярко накрашена. Впрочем, меня это привлекало – белизна ее кожи, словно фарфоровая маска, и ярко-красные губы. Партийные женщины никогда не красятся. На улице никого не было, не было там и телеэкранов. Она сказала: «Два доллара». Я…»

Он остановился, продолжать было слишком трудно. Он закрыл глаза и надавил на веки пальцами, пытаясь буквально выдавить из них видение, которое никак не выходило у него из головы. Он боролся с искушением выругаться во весь голос. Ему хотелось удариться головой о стену, пнуть ногой по столу и швырнуть чернильницу в окно – совершить какой-нибудь жестокий, шумный или болезненный поступок, который мог бы стереть из его памяти мучившие его воспоминания.

«Ваш злейший враг, – подумал он, – это ваша собственная нервная система. В любой момент внутреннее напряжение могло превратиться в какой-нибудь видимый симптом. Он подумал о прохожем, которого он встретил на улице несколько недель назад, вполне обыкновенный мужчина, член Партии, от тридцати пяти до сорока лет, высокий, худощавый, с портфелем в руках. Они были в нескольких метрах друг от друга, когда левая сторона лица мужчины внезапно дернулась. Это случилось снова, когда они проходили мимо друг друга. Это была всего лишь мимолетная судорога, быстрая, как щелчок затвора камеры, но явно привычная. Он вспомнил, как думал в тот момент: с этим беднягой покончено. И самое страшное, что этот человек, возможно, даже не замечал, что с ним происходило. Но самая большая опасность – это разговаривать во сне. Насколько он мог судить, от этого не было никакого способа защититься.

Он перевел дух и продолжил писать:

«Я последовал за ней через арку во двор, а затем в полуподвальную кухоньку. У стены стояла кровать, а на столе тускло горела лампа. Она…»

Он стиснул зубы. Хотелось хорошенько сплюнуть. Вспомнив о женщине в полуподвальной кухне, он вспомнил и о Кэтрин, своей жене. Уинстон был женат, ну, по крайней мере, когда-то был. Хотя, вероятно, можно было сказать, что он все еще женат, поскольку он знал, что его жена не умерла. Ему казалось, что он снова вдыхает теплый спертый воздух полуподвального помещения, где пахло клопами, грязной одеждой и дешевыми духами, но, тем не менее, этот запах манил и возбуждал его, потому что партийные женщины никогда не пользовались духами, возможно, они даже не знали об их существовании. Душились только пролки. В его сознании запах духов был неразрывно связан с блудом.

Когда он пошел с этой женщиной, это было впервые за последние два года или около того. Использование услуг проституток, конечно, было запрещено, но это было одно из тех правил, которые иногда можно было позволить себе нарушить. Это было опасно, но это не было вопросом жизни и смерти. Если вас поймают с проституткой, это может означать пять лет в исправительно-трудовом лагере, не больше, если, конечно, вы не совершали никакого другого преступления. Все было довольно просто, главное, не быть пойманным на горячем. Бедные кварталы кишели женщинами, готовыми продать себя. Некоторые даже готовы были отдаться за бутылку джина, который пролам не полагался. Негласно Партия даже в каком-то смысле поощряла проституцию как способ дать волю своим природным инстинктам, которые нельзя было полностью подавить. Простое распутство не имело большого значения, пока оно было незаметным и безрадостным и совершалось только с женщинами бедного и презираемого класса. Непростительным преступлением был разврат между членами Партии. Однако, хоть это и было одно из преступлений, в которых неизменно признавались обвиняемые во время больших чисток, было трудно представить, чтобы что-то подобное действительно происходило.

Целью Партии было не просто помешать мужчинам и женщинам построить отношения, которые она не могла бы контролировать. Ее истинная, негласная цель заключалась в том, чтобы лишить половой акт какого-либо удовольствия. Не столько любовь была врагом, сколько эротизм, как в браке, так и вне него. Все браки между членами Партии должны были быть одобрены комитетом, созданным именно для этой цели. И, хотя эта причина никогда официально не оглашалась, в разрешении всегда отказывали, если соответствующая пара производила впечатление такой, где между партнерами существует физическое влечение. Единственной признанной целью брака было зачать детей для их будущей службы на благо Партии и государства. Половой акт должен был рассматриваться как слегка отвратительная незначительная процедура вроде клизмы. Это опять-таки никогда не говорилось прямо, а косвенным путем вкладывалось в сознание каждого члена Партии с самого детства. Для этого и существовали такие организации, как Молодежная антисексуальная лига, которые выступали за полное целомудрие для обоих полов. Все дети должны были быть рождены путем искусственного оплодотворения («ископлод» на новоязе) и воспитываться в государственных учреждениях. Уинстон понимал, что все это было не всерьез, но каким-то образом это прекрасно соответствовало общей партийной идеологии. Партия пыталась убить сексуальный инстинкт или, если его нельзя было убить, извратить, сделать чем-то грязным и постыдным. Он не знал, почему это было так, но почему-то это казалось ему логичным и естественным. Что касается женщин, то усилия Партии в этом плане оказались весьма успешными.

Он снова подумал о Кэтрин. Должно быть, девять, десять, почти одиннадцать лет прошло с тех пор, как они расстались. Он на удивление редко о ней думал. Бывало, он вообще забывал, что когда-либо был женат. Они были вместе около пятнадцати месяцев. Вообще Партия не разрешала развод, но позволяла жить отдельно в случаях, когда у пары не было детей.

Кэтрин была высокой светловолосой девушкой, стройной и грациозной. У нее были правильные тонкие черты лица, и внешность ее можно было бы назвать благородной, пока не становилось понятно, что за этим красивым лицом прячется лишь полнейшая пустота. В самом начале их семейной жизни он понял – хотя, возможно, только потому, что узнал ее ближе, чем остальные люди, – что у нее, пожалуй, самый глупый, извращенный и пустой ум, с которым он когда-либо сталкивался. Все мысли в ее голове сводились к партийным лозунгам, и она проглатывала и верила в любой бред, если он исходил от Партии. «Заевшая пластинка» – вот как он прозвал ее в собственном сознании. И даже с этим он мог бы мириться, если бы не одно – секс.

Как только он прикасался к ней, она, казалось, вздрагивала и застывала. Обнимать ее было все равно, что обнимать бревно. И что было еще более странно, даже когда она прижимала его к себе, ему казалось, что она одновременно отталкивает его изо всех сил. Все ее тело будто деревенело. Она лежала с закрытыми глазами, она не сопротивлялась, но и не помогала. Было такое впечатление, что она просто подчиняется партийному правилу или указанию. Это было крайне неловко, а через некоторое время стало просто невыносимым. Но даже тогда он готов был жить с ней, если бы они просто договорились хранить целомудрие, и на этом все. Но, как ни странно, от этой идеи отказалась сама Кэтрин. Она сказала, что они должны произвести на свет ребенка. Так что этот спектакль абсурда продолжался регулярно, раз в неделю, когда это было возможно. Она даже напоминала ему об этом по утрам как о чем-то, что нужно было сделать этим вечером и о чем нельзя забывать. У нее было два названия для этого. Одно – «зачать ребенка», а второе – «наш долг перед Партией» (да, она действительно использовала эту фразу). Вскоре у него появилось прямо-таки чувство страха перед предстоящим занятием. Но, к счастью, ребенка зачать никак не удавалось, и в конце концов она согласилась бросить попытки, и вскоре после этого они расстались.

Уинстон беззвучно вздохнул. Он снова взял ручку и написал:

«Она бросилась на кровать и тут же, без всякой предварительной подготовки, самым грубым и вульгарным образом, вы можете себе представить, задрала юбку. Я…»

Он увидел себя стоящим там в тусклом свете лампы, с запахом клопов и дешевых духов в ноздрях, он чувствовал бессилие и негодование, которые даже в тот момент смешивались с мыслью о белом теле Кэтрин, застывшем навеки под гипнотической силой Партии. Неужели так будет всегда? Почему у него не может быть собственной женщины вместо этих мерзких сношений раз в несколько лет? Но настоящие романтические отношения были событием почти немыслимым. Все партийные женщины были одинаковые. Целомудрие укоренилось в них так же глубоко, как и партийная преданность. Благодаря тщательной ранней подготовке, обливаниям ледяной водой, ахинее, которую вколачивали в их головы в школе и в Отряде юных разведчиков, а потом и в Молодежной лиге, благодаря лекциям, парадам, песням, лозунгам и маршам естественные чувства и эмоции были вытеснены из них. Его разум подсказывал ему, что должны быть исключения, но его сердце уже не верило этому. Все они были неприступны, как и требовала Партия. Но больше, чем быть любимым, ему хотелось сломать эту стену добродетели, даже если это было бы всего один раз за всю его жизнь. Полноценный половой акт считался бунтом. Влечение считалось преступлением. Даже возбудить Кэтрин, если бы он смог этого добиться, считалось бы совращением, хотя она была его женой.

Но остальную часть истории нужно было записать. Поэтому он продолжил:

«Я включил лампу. Когда я увидел ее при свете…»

После темноты улицы даже слабый свет парафиновой лампы казался слишком ярким. Наконец-то перед ним была настоящая женщина. Он сделал шаг к ней и остановился, его переполняли похоть и ужас. Он прекрасно осознавал риск, на который пошел, приехав сюда. Вполне возможно, что патрули схватят его на выходе. Если уж на то пошло, они могли уже поджидать за дверью. Если он уйдет, даже не сделав того, ради чего пришел сюда…

Нужно было все это записать, ему нужно было во всем признаться. При свете лампы он неожиданно для себя понял, что женщина старая. Макияж был нанесен на ее лицо так густо, что казалось, вся эта фарфоровая маска вот-вот треснет. Ее волосы были седыми, но поистине ужасной деталью было то, что когда ее рот приоткрылся, там не было ничего, кроме зияющей черной бездны. У нее совсем не было зубов.

Он нервно написал дрожащим почерком:

«Когда я увидел ее при свете, она была совсем старой женщиной, лет пятидесяти по крайней мере. Но это меня не остановило, и я сделал то, зачем туда пришел».

Он снова нажал пальцами на веки. Наконец-то он это записал, но это не подействовало, терапия не сработала. Желание выкрикивать грязные ругательства во весь голос сейчас было как никогда сильным.

Глава 7

Уинстон писал, что если и есть надежда, то только на пролов.

«Только на них вся надежда, потому что только среди них, в этой огромной игнорируемой массе, которая, к слову, составляла 85 % населения Океании, может когда-нибудь появиться сила, способная уничтожить Партию. Партию нельзя было свергнуть изнутри. Ее враги, если таковые были, не имели возможности сгруппироваться или даже идентифицировать друг друга. Даже если легендарное Братство и существовало, то было очень маловероятно, что его члены когда-либо собирались в количестве большем, чем двое или трое. Для них взгляд глаза в глаза, легкое изменение тона голоса, опрокинутое шепотом слово уже было проявлением бунта. Но пролы, если бы только они могли каким-то образом осознать свою силу, не нуждались бы в заговоре. Им нужно было только встать и встряхнуться, как лошадь, стряхивающая с себя мух. Если бы они захотели, они могли бы уже завтра утром разнести Партию на кусочки. Конечно, рано или поздно им должно прийти это в голову! И все же…!»

Он вспомнил, как однажды шел по многолюдной улице, и ужасный крик сотен женских голосов донесся из переулка впереди. Это был грозный вопль гнева и отчаяния, гортанное, громкое «О-о-о-о!», которое гудело, как сигнал приближающегося поезда. Его сердце чуть не выпрыгнуло из груди. «Началось! – подумал он. – Бунт! Пролы наконец-то вырвались на свободу!» Когда он добрался до места, то увидел толпу из двухсот или трехсот женщин, толкающихся возле прилавков на рынке, с такими трагическими лицами, как будто они были обреченными пассажирами тонущего корабля. Но в этот момент всеобщее отчаяние переросло во множество индивидуальных ссор. Оказалось, что в одном из прилавков продавались жестяные кастрюли. Они были жалкие и хлипкие, но достать хоть какие-то кастрюли всегда было трудно. Теперь же их запас вообще неожиданно закончился. Счастливые обладательницы последних экземпляров, которых сейчас во всю толкали и пинали, пытались убежать со своими кастрюлями, в то время как десятки других женщин шумели вокруг прилавка, обвиняя продавца в предвзятом отношении и в том, что где-то в запасе у него остались еще кастрюли. Раздался новый взрыв криков. Две полные женщины, одна с распущенными волосами, схватились за одну кастрюлю и начали тянуть ее из стороны в сторону. Через некоторое время ручки кастрюли просто оторвались. Уинстон с отвращением смотрел на них. И все же всего на мгновение какая-то почти устрашающая сила была в этом крике пары сотен человек! Почему они никогда не кричали так же о чем-нибудь важном?

Он написал:

«Пока они не станут сознательными, они никогда не восстанут, и пока они не восстанут, они не смогут стать сознательными».

Это, подумал он, могло бы стать цитатой, достойной одного из партийных учебников. Партия, конечно, утверждала, что освободила пролов от неволи. До революции капиталисты ужасно притесняли их, морили голодом и пороли, женщин заставляли работать на угольных шахтах (на самом деле женщины все еще работали на угольных шахтах), детей продавали на фабрики в возрасте шести лет. Но в то же время, придерживаясь принципов двоемыслия, Партия утверждала, что пролы по природе низшие существа и их нужно держать в подчинении, как животных, путем применения нескольких простых правил. В действительности о пролах было известно очень мало. Да и никому это не было интересно. Пока они продолжали работать и размножаться, другие их занятия не имели значения. Предоставленные самим себе, как рогатый скот, брошенный на равнинах Аргентины, они вернулись к образу жизни, который казался им естественным, своего рода запрограммированным на генном уровне. Они рождались и росли в сточной канаве, шли на работу в двенадцать лет, проходили через короткий период расцвета красоты и сексуального желания, выходили замуж в двадцать, начинали увядать в тридцать и умирали по большей части в шестьдесят. Тяжелый физический труд, забота о доме и детях, мелкие ссоры с соседями, фильмы, футбол, пиво и, прежде всего, азартные игры были границами их сознания. Удержать их под контролем было несложно. Несколько агентов Полиции мыслей постоянно внедрялись в их ряды, распространяя ложные слухи, выявляя и устраняя тех немногих, которые были признаны потенциально опасными. Но никаких попыток внушать им идеологию Партии не предпринималось. Развивать политические интересы у пролов было нежелательно. Все, что от них требовалось, – это примитивный патриотизм, к которому можно было прибегать всякий раз, когда необходимо было заставить их согласиться на более продолжительный рабочий день или укороченный паек. И даже когда они становились недовольными, что все же происходило время от времени, их недовольство ни к чему не приводило, потому что, не имея общих глобальных идей, они могли сосредоточиться только на конкретных мелких жалобах. Большее зло неизменно ускользало от их внимания. Подавляющее большинство пролов не имело в домах телеэкранов. Даже гражданская полиция их особо не трогала. В Лондоне было огромное количество преступников: воров, бандитов, проституток, торговцев наркотиками и мошенников всех мастей, но поскольку все они тоже были пролами, это не имело значения. Во всех вопросах нравственности им разрешалось следовать кодексу своих предков. Сексуальное пуританство Партии им не навязывалось. Беспорядочные половые связи оставались безнаказанными, развод разрешался. В этом отношении даже религиозное поклонение было бы разрешено, если бы пролы проявляли хоть какие-то признаки желания или необходимости в нем. Они не вызывали подозрений. Как гласил партийный лозунг, «пролы и животные – существа, свободные от обязательств».

Уинстон наклонился и осторожно почесал варикозную язву. Она снова начала зудеть. Как бы там ни было, ты всегда возвращался к тому, что невозможно было узнать, какой на самом деле была жизнь до революции. Он достал из ящика экземпляр учебника по истории для детей, который позаимствовал у миссис Парсонс, и начал переписывать отрывок в дневник:

«В старые времена, до славной революции, Лондон не был тем красивым городом, которым мы знаем его сегодня. Это было темное, грязное, жалкое место, где почти никому не хватало еды и где у сотен, а то и тысяч бедняков не было обуви на ногах, у них даже крыши над головой не было. Детям не старше вас приходилось работать по двенадцать часов в день на жестоких хозяев, которые пороли их плетками, если те работали слишком медленно, и кормили их только черствыми корками хлебы и водой.

И среди всей этой ужасной бедности было всего несколько больших роскошных домов, где жили богатые люди, у которых было по тридцать слуг, удовлетворявших все их прихоти. Этих богатых людей называли капиталистами. Это были толстые уродливые люди со злыми лицами, как изображено на картинке на следующей странице. Вы можете видеть, что капиталист одет в длинное черное пальто, которое звалось сюртуком, и странную лаковую шляпу в форме дымохода, которую называли цилиндром. Это была униформа капиталистов, и больше никому не разрешалось ее носить. Капиталисты владели всем в мире, а все остальные были их рабами. Им принадлежали вся земля, все дома, все фабрики и все деньги мира. Если кто-то их не слушался, они могли бросить их в тюрьму, лишить работы и заморить голодом. Когда любой обычный человек говорил с капиталистом, он должен был съежиться и поклониться ему, снять фуражку и обращаться к нему «сэр». Главного капиталиста называли королем, и…»

О чем говорилось в учебнике дальше, он знал. Там были упоминания о епископах в балахонах с батистовыми рукавами, о судьях в горностаевых накидках, о позорном столбе, биржах ценных бумаг, однообразном механическом труде, плетях для наказаний, расточительных приемах у лорда-мэра города и привычке падать в ноги главе церкви и целовать ему ботинки. Также существовало так называемое правило jus primae noctis, о котором, вероятно, не упоминалось бы в учебниках для детей. Это был закон, по которому каждый капиталист имел право спать с любой женщиной, работающей на одной из его фабрик.

И вот как определить, насколько эти утверждения лживы? Может, это правда, что средний человек сейчас живет лучше, чем до революции. Единственным свидетельством обратного был безмолвный протест в его собственном теле, инстинктивное ощущение, что условия, в которых он живет, невыносимы и что когда-то все было совсем по-другому. Ему пришло в голову, что настоящей характерной чертой современной жизни была даже не столько ее жестокость и чувство полной незащищенности, сколько ее пустота, тусклость и вялость. Окружающая жизнь не имела ничего общего с той ложью, которая вливалась вам в уши с телеэкранов, и жизнь эта была максимально далека от тех идеалов, которые пропагандировала Партия. Даже для члена Партии большая часть жизни проходит однообразно и не имеет никакого отношения к политической деятельности: ему приходится протирать штаны на скучной работе, бороться за место в метро, штопать рваный носок, выпрашивать таблетку сахарина, сохранять недокуренный окурок на потом. Идеал, созданный Партией, представлял собой нечто огромное, ужасное и сверкающее – мир стали и бетона, чудовищных машин и ужасающего оружия, нация воинов и фанатиков, которые маршируют вперед в совершенном мысленном единстве и выкрикивают одни и те же лозунги, работают без отдыха, сражаются, побеждают, преследуют, триста миллионов человек с одинаковым выражением лица. Реальность же представляла собой разваливающиеся грязные города, в которых недокормленные люди ходили в рваных ботинках и жили в залатанных домах девятнадцатого века, где всегда воняло вареной капустой и грязными уборными. Перед его глазами возникла картина Лондона, огромного, разрушенного и заваленного мусором, а ко всему этому прибавился образ миссис Парсонс, женщины с морщинистым лицом и тонкими волосами, которая беспомощно возится с забитой канализацией.

Он наклонился и снова почесал лодыжку. Круглосуточно телеэкраны забивали вам голову статистикой, показывающей, что у людей сегодня больше еды, больше одежды, лучшие дома, лучший отдых, что они живут дольше, работают меньше, здоровее, сильнее, счастливее, умнее и образованнее, чем люди пятьдесят лет назад. Ни одно слово из этого нельзя было ни доказать, ни опровергнуть. Партия утверждала, например, что сегодня сорок процентов взрослых пролов грамотны. До революции, говорили, их было только пятнадцать процентов. Партия утверждала, что уровень младенческой смертности сейчас составляет всего 160 на тысячу, тогда как до революции он был 300. И так далее. Это было похоже на уравнение с двумя неизвестными. Вполне возможно, что буквально каждое слово в учебниках истории, даже то, что принимается на веру без всяких вопросов, было чистой воды фантазией. Возможно, никогда и не существовало такого закона, как jus primae noctis, или такого существа, как капиталист, или такого головного убора, как цилиндр.

Все растворилось в тумане неизвестности. Прошлое было стерто, сам факт стирания забыт, а ложь стала правдой. Всего лишь раз в жизни он обладал конкретным и безошибочным доказательством фальсификации. Он держал его в руках целых тридцать секунд. Должно быть, это было в 1973 году, во всяком случае, это было примерно в то время, когда они с Кэтрин расстались. Но по-настоящему важной была дата на семь или восемь лет раньше.

На самом деле история началась в середине шестидесятых, в период больших чисток, в ходе которых прежние лидеры революции были уничтожены раз и навсегда. К 1970 году никого из них не осталось, кроме самого Большого Брата. Все остальные к тому времени были разоблачены как предатели и контрреволюционеры. Гольдштейн сбежал и скрывался (где именно, никто не знал), несколько остальных просто исчезли, ну, а большинство было казнено после зрелищных публичных процессов, на которых они признались в своих преступлениях. Среди последних выживших были трое мужчин – Джонс, Ааронсон и Рузерфорд. Эти трое были арестованы, вроде бы в 1965 году. Часто бывало, что люди исчезали на год, а то и больше, так что никто не знал, живы они или мертвы, а затем внезапно появлялись на горизонте, чтобы публично изобличить себя. Они признались в шпионаже и заговоре с врагом (на тот момент врагом тоже была Евразия), хищении государственных средств, убийствах различных доверенных членов Партии, интригах против Партии и Большого Брата, которые начались задолго до революции, в актах саботажа, в результате которых погибли сотни тысяч человек. Признавшись во всем этом, они были помилованы, снова зачислены в ряды Партии и назначены на должности, которые лишь на первый взгляд казались важными, но на самом деле вообще не предполагали никакой деятельности. Все трое написали длинные жалкие и унизительные статьи в «Таймс», анализируя причины своего отступничества и обещая исправить положение.

Через некоторое время после их освобождения Уинстон действительно видел всех троих в кафе «Каштан». Он вспомнил, с каким ужасом и очарованием наблюдал за ними краем глаза. Это были люди намного старше него, реликты древнего мира, едва ли не последние великие свидетели героического прошлого Партии. Они все еще излучали легкую ауру подпольной борьбы и гражданской войны. У него было ощущение, хотя уже тогда факты и даты становились размытыми, что он знал их имена задолго до появления Большого Брата. Но также они были преступниками, врагами, отступниками, обреченными на вымирание в течение года или двух. Ни одному из тех, кто однажды попал в руки Полиции мыслей, в конце концов не удалось спастись. Это были ходячие трупы, ожидающие отправки в могилу.

За ближайшими к ним столиками никого не было. Было неразумно даже просто находиться рядом с такими людьми. Они сидели в тишине, склонившись над рюмками с джином, приправленным настойкой гвоздики – фирменным напитком кафе. Из всех троих именно Рузерфорд произвел на Уинстона наибольшее впечатление. Когда-то он был известным карикатуристом, чьи резкие и безжалостные иллюстрации помогали поддерживать общественный запал во время революции. Даже сейчас, спустя много лет, его карикатуры периодически появлялись в «Таймс». Хотя они были на удивление безжизненными и неубедительными, жалкая имитация его прежнего стиля. Их темой всегда были пережитки старых времен – многоквартирные дома, голодающие дети, уличные схватки и сражения, капиталисты в цилиндрах, которые, даже стоя на баррикадах, казалось, все еще цеплялись за свои цилиндры, бесконечные тщетные попытки удержаться за прошлое. Рузерфорд был устрашающего вида человеком с гривой сальных седых волос, морщинистым лицом и толстыми губами. В свое время он, должно быть, был чрезвычайно силен, но теперь его огромное тело было сгорбленным, дряблым и растолстевшим. Казалось, он разрушался на глазах, как гора во время оползня.

Было пятнадцать часов. В такое время на улицах всегда было пусто. Уинстон уже не мог вспомнить, как он оказался в кафе в такое время. Там почти никого не было. С телеэкранов доносилась резкая металлическая музыка. Трое мужчин сидели в углу зала почти неподвижно, они не разговаривали друг с другом. Официант без команды принес им очередные стаканы джина. Рядом с ними на столе стояла шахматная доска с расставленными фигурами, которые так никто и не сдвинул с места. А потом, примерно на полминуты, что-то случилось с телеэкранами. Мелодия, которую они играли, изменилась, и тон музыки тоже. То, что тогда произошло, трудно описать словами. Прозвучала странная, трескучая, ревущая, насмешливая нота, в уме Уинстон назвал ее «желтой нотой». И тут голос с телеэкрана пропел:

Под густой листвой каштана
Предал я, и предал ты.
Врут они, и мы солгали
В тени густой каштановой листвы.

Трое мужчин не пошевелились. Но когда Уинстон снова взглянул на осунувшееся лицо Рузерфорда, он увидел, что его глаза были полны слез. И тогда он впервые заметил, с некой внутренней дрожью, хотя тогда он еще не понимал причину этой дрожи, что и у Ааронсона, и у Рузерфорда были сломаны носы.

Чуть позже всех троих снова арестовали. Выяснилось, что с момента освобождения они участвовали в новых заговорах. На втором суде они снова сознались во всех своих старых преступлениях, а также в целом ряде новых. Они были казнены, и их судьба была записана в партийных историях как наглядное предупреждение будущим поколениям. Примерно через пять лет после этого, в 1973 году, Уинстон разворачивал пачку документов, которая только что вывалилась из пневмопочты на его стол, и наткнулся на клочок бумаги, который, очевидно, случайно смешался с документами, а потом про него просто забыли. Когда он разгладил листок, то увидел, что это была половина страницы, вырванная из выпуска газеты «Таймс» примерно десятилетней давности, это была верхняя половина страницы, так что на ней была указана дата. Там была фотография участников какого-то партийного мероприятия в Нью-Йорке. В середине группы стояли Джонс, Ааронсон и Рузерфорд. Их нельзя было ни с кем спутать, да и их имена были подписаны внизу.

Дело в том, что на обоих процессах все трое признались, что именно в этот день находились на территории Евразии. Они прилетели с секретного аэродрома в Канаде прямиком в Сибирь, где встречались с представителями Евразийского генерального штаба для передачи важных военных тайн. Эта дата хорошо запомнилась Уинстону, потому что это был день летнего солнцестояния. Вывод был только один: признания были ложью.

Конечно, это само по себе не было открытием. Даже в то время Уинстон понимал, что люди, которые были уничтожены в ходе чисток, на самом деле не совершали преступлений, в которых их обвиняли. Но это! Это уже были конкретные доказательства! В его руках сейчас находился реальный фрагмент упраздненного прошлого, как ископаемая кость, которая обнаруживается не в том пласте и разрушает геологическую теорию. Этого было достаточно, чтобы сравнять Партию с землей, если бы эта фотография каким-то образом могла быть опубликована и о факте такой фальсификации стало известно во всем мире.

Он сразу приступил к работе. Как только он понял, что это была за фотография и что она значила, он накрыл ее другим листом бумаги. К счастью, когда он развернул ее, она оказалась перевернутой вверх ногами относительно телеэкрана.

Он положил блокнот на колено и отодвинулся на стуле так, чтобы быть как можно дальше от телеэкрана. Сохранять выражение лица было несложно, и даже дыхание можно было контролировать, если хорошенько постараться, но вы не можете контролировать биение своего сердца, а телеэкран был достаточно чувствительным прибором, чтобы уловить его ритм. Он просидел так минут десять, как ему показалось, и все это время его мучил страх, что какая-нибудь случайность выдаст его, например, внезапный сквозняк, который сдует этот листок с его стола. Затем, не разворачивая листок снова, он бросил газетную фотографию в дыру памяти вместе с другой макулатурой. Скорее всего, уже через минуту она превратилась в горстку пепла.

Это случилось десять или одиннадцать лет назад. Сегодня он, наверное, сохранил бы этот клочок бумаги. Странно, но факт, что он держал тогда в руках ту фотографию, казался ему значимым даже сейчас, несмотря на то, что и сама фотография, и событие, которое она зафиксировала, были всего лишь воспоминаниями. Но значило ли это, что Партия уже не так хорошо контролировала прошлое, раз в его руки попало доказательство события, которое действительно произошло (пусть даже это доказательство уже уничтожено)?

Но сегодня, если предположить, что ту фотографию можно каким-то образом воскресить из пепла, она может уже даже не быть доказательством. В то время, когда он сделал свое открытие, Океания уже не вела войну с Евразией, и должно быть, трое мертвецов предали свою страну уже в интересах Остазии. С тех пор ситуация несколько раз менялась. Скорее всего, признания неоднократно переписывались до тех пор, пока исходные факты и даты полностью не утратили своего значения. Прошлое постоянно менялось. И самым ужасным было то, что он не мог понять, зачем нужен весь этот тотальный обман. Непосредственные преимущества фальсификации прошлого были очевидны, но конечный мотив оставался непонятным. Он снова взял перо и написал:

«Я понимаю КАК, но я не понимаю ЗАЧЕМ».

Сколько же раз он задавался вопросом, не был ли он сумасшедшим. Возможно, сумасшедших было просто меньшинство. Когда-то признаком безумства была вера в то, что Земля вращается вокруг Солнца. Сегодня это была вера в то, прошлое нельзя изменить. Если он один в это верит, то значит ли это, что он сумасшедший? Но мысль о том, что он мог быть сумасшедшим, не очень его беспокоила, больше его ужасала мысль о том, что он мог ошибаться.

Он взял детский учебник по истории и посмотрел на портрет Большого Брата, который был изображен на обложке. Гипнотические глаза смотрели на него. Было такое чувство, будто на вас давит какая-то чудовищная сила, она проникает вовнутрь вашего черепа, сжимает ваш мозг, запугивает вас до такой степени, что вы готовы отказаться от ваших убеждений и не доверять вашим собственным ощущениям. В конце концов, если Партия утверждает, что два плюс два равно пять, вы должны этому верить. Рано или поздно они неизбежно об этом заявят, такова была логика их политики. Их философия отрицала не только достоверность собственных ощущений, но и само существование внешней реальности. Самым большим бредом считался здравый смысл. И ужасно было не то, что тебя убьют за то, что ты думаешь иначе, а то, что они могут быть правы. В конце концов, откуда мы знаем, что два плюс два равно четыре? Или что сила тяжести работает? Или что прошлое неизменно? Если и прошлое, и внешний мир существуют только в сознании, а сознанием можно управлять – что же тогда?

Ну уж нет! Внезапно его переполнила отвага. Почему-то перед глазами всплыло лицо О’Брайена. Даже больше, чем раньше, он был уверен, что О’Брайен на его стороне. Он писал дневник для О’Брайена, да, для него. Конечно, это было похоже на бесконечное письмо, которое никто никогда не прочтет, но оно было адресовано конкретному человеку, и от этого Уинстон решил отталкиваться.

Партия велела вам не доверять тому, что вы видите и слышите. Таково было ее окончательное исамое главное требование. Его сердце сжалось, когда он подумал о той чудовищной силе, которой он пытается противостоять, о том, с какой легкостью любой партийный умник может победить его в споре, приводя какие-то вычурные аргументы, которые он даже не будет в силах понять, не то чтобы парировать. И все же он был прав! Они были неправы, а он был прав. Очевидное и правдивое, пусть и кажущееся глупым, нужно защищать. Правда правдива – вот за что надо держаться! Реальный мир существует, его законы неизменны. Камни твердые, вода мокрая, предметы без опоры притягиваются к центру земли. Представляя, что он разговаривает с О’Брайеном, а также что он излагает ему важную аксиому, он написал:

«Свобода – это свобода утверждать, что два плюс два равно четыре. Если можно это, все остальное тоже последует».

Глава 8