
Полная версия:
Переписка Н. В. Гоголя. В двух томах
Адрес мой: Place de la Bourse, № 12.
Не представится ли вам каких-нибудь казусов, могущих случиться при покупке мертвых душ? Это была бы для меня славная вещь потому, как бы то ни было, но ваше воображение, верно, увидит такое, что не увидит мое. Сообщите об этом Пушкину, авось-либо и он найдет что-нибудь с своей стороны. Хотелось бы мне страшно вычерпать этот сюжет со всех сторон. У меня много есть таких вещей, которые бы мне никак прежде не представились; но, несмотря <на это>, вы все еще можете мне сказать много нового, ибо что голова, то ум. Никому не сказывайте, в чем состоит сюжет «Мертвых душ». Название можете объявить всем. Только три человека, вы, Пушкин да Плетнев, должны знать настоящее дело. Прилагаемое письмо прошу вас покорнейше вручить Плетневу немедленно, оно нужное.
Будьте всегда здоровы и веселы, и да хранит вас бог от почечуев и от встреч с теми физиогномиями, на которые нужно плевать[309], – и да бегут они от вас, как ночь бежит от дня.
Прощайте до следующего письма.
Гоголь – Жуковскому В. А., 6(18) апреля 1837
6 (18) апреля 1837 г. Рим [310]
1837. Апреля 18/6. Рим.
Я пишу к вам на этот раз с намерением удручить вас моею просьбою. Вы одни в мире, которого интересует моя участь. Вы сделаете, я знаю, вы сделаете все то, что только в пределах возможности. Меня страшит мое будущее. Здоровье мое, кажется, с каждым годом становится плоше и плоше. Я был недавно очень болен, теперь мне сделалось немного лучше. Если и Италия мне ничего не поможет, то я не знаю, что тогда уже делать. Я послал в Петербург за последними моими деньгами, и больше ни копейки, впереди не вижу совершенно никаких средств добыть их. Заниматься каким-нибудь журнальным мелочным вздором не могу, хотя бы умирал с голода. Я должен продолжать мною начатый большой труд, который писать с меня взял слово Пушкин, которого мысль есть его создание и который обратился для меня с этих пор в священное завещание[311]. Я дорожу теперь минутами моей жизни, потому что не думаю, чтобы она была долговечна, а между тем… я начинаю верить тому, что прежде считал басней, что писатели в наше время могут умирать с голоду. Но чуть ли это не правда. Будь я живописец, хоть даже плохой, я бы был обеспечен: здесь, в Риме, около 15 человек наших художников, которые недавно высланы из академии, из которых иные рисуют хуже моего, они все получают по три тысячи в год. Поди я в актеры – я бы был обеспечен, актеры получают по 10 000 сер<ебром> и больше, а вы сами знаете, что я не был бы плохой актер. Но я писатель – и потому должен умереть с голоду. На меня находят часто печальные мысли – следствие ли это ипохондрии или чего другого. Доктора больше относят к первому. Я и сам готов с ними согласиться, но вы можете видеть, что мои слова с своей стороны также справедливы. Рассмотрите положение, в котором я нахожусь, мое болезненное состояние, мою невозможность занятия чем-нибудь посторонним и дайте мне спасительный совет, что я должен сделать для того, чтобы протянуть на свете свою жизнь до тех пор, покамест сделаю сколько-нибудь из того, что мне нужно сделать. Я думал, думал и ничего не мог придумать лучше, как прибегнуть к государю. Он милостив, мне памятно до гроба то внимание, которое он оказал к моему «Ревизору»[312]. Я написал письмо, которое прилагаю[313]; если вы найдете его написанным как следует, будьте моим предстателем, вручите; если же оно написано не так, как следует, то – он милостив, он извинит бедному своему подданному. Скажите, что я невежа, не знающий, как писать к его высокой особе, но что я исполнен весь такой любви к нему, какою может быть исполнен один только русский подданный, и что осмелился потому только беспокоить его просьбою, что знал, что мы все ему дороги, как дети. Но я знаю, вы лучше и приличнее скажете, нежели я. Не в первый раз я обязан многим, многим вам, чего сердце не умеет высказать, и я бы почувствовал на душе совесть беспокоить вас, если б вы не были вы. Но в сторону все это; я с вами говорю просто, и я бы покраснел до ушей, если бы сказал вам какой затейливый комплимент. Если бы мне такой пансион, какой дается воспитанникам Академии художеств, живущим в Италии, или хотя такой, какой дается дьячкам, находящимся здесь при нашей церкви, то я бы протянулся тем более, что в Италии жить дешевле. Найдите случай и средство указать как-нибудь государю на мои повести: «Старосветские помещики» и «Тарас Бульба». Это те две счастливые повести, которые нравились совершенно всем вкусам и всем различным темпераментам. Все недостатки, которыми они изобилуют, вовсе неприметные были для всех, кроме вас, меня и Пушкина. Я видел, что по прочтении их более оказывали внимания. Если бы их прочел государь! Он же так расположен ко всему, где есть теплота чувств и что пишется прямо от души… О, меня что-то уверяет, что он бы прибавил ко мне участия. Но будь все то, что угодно богу. На его и вас моя надежда[314]. Уведомьте меня вашей строчкой или скажите Плетневу – он, может быть, ко мне напишет. Прощайте. Храни бог, прекрасную вашу жизнь! Я ничего не пишу к вам теперь ни о Риме, ни об Италии. Меня одолевают теперь такие печальные мысли, что я опасаюсь быть несправедливым теперь ко всему, что должно утешать и восхищать душу. Может быть, это отчасти действие той ужасной утраты[315], которую мы понесли и в которой я до сих пор не имею сил увериться, которая, кажется, как будто оборвала с моей души лучшие ее украшения и сделала ее обнаженнее и печальнее.
Ваш Гоголь.
Гоголь – Жуковскому В. А., 18(30) октября 1837
18 (30) октября 1837 г. Рим [316]
Октябрь 30. Рим. 1837.
Я получил данное мне великодушным нашим государем вспоможение[317]. Благодарность сильна в груди моей, но излияние ее не достигнет к его престолу. Как некий бог, он сыплет полною рукою благодеяния и не желает слышать наших благодарностей. Но может быть, слово бедного при жизни поэта дойдет до потомства и прибавит умиленную черту к его царственным доблестям. Но до вас может досягнуть моя благодарность. Вы, всё вы! Ваш исполненный любви взор бодрствует надо мною! Как будто нарочно дала мне судьба тернистый путь и сжимающая нужда увила жизнь мою, чтобы я был свидетелем прекраснейших явлений на земле. Вексель с известием еще в августе месяце пришел ко мне в Рим, но я долго не мог возвратиться туда по причине холеры. Наконец я вырвался. Если бы вы знали, с какою радостью я бросил Швейцарию и полетел в мою душеньку, в мою красавицу Италию. Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня! Я родился здесь. – Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр – все это мне снилось. Я проснулся опять на родине и пожалел только, что поэтическая часть этого сна: вы да три, четыре оставивших вечную радость воспоминания в душе моей не перешли в действительность. Еще одно безвозвратное… О Пушкин, Пушкин! Какой прекрасный сон удалось мне видеть в жизни, и как печально было мое пробуждение. Что бы за жизнь моя была после этого в Петербурге, но как будто с целью всемогущая рука промысла бросила меня под сверкающее небо Италии, чтобы я забыл о горе, о людях, о всем и весь впился в ее роскошные красы. Она заменила мне все. Гляжу как исступленный на все и не нагляжусь до сих пор. Вы говорили мне о Швейцарии, о Германии и всегда вспоминали о них с восторгом. Моя душа также их приняла живо, и я восхищался ими даже, может, с большею живостью, нежели как я въехал в первый раз в Италию. Но теперь, когда я побывал в них после Италии, низкими, пошлыми, гадкими, серыми, холодными показались мне они со всеми их горами и видами, и мне кажется, как будто я был в Олонецкой губернии и слышал медвежее дыхание северного океана. И неужели вы не побываете здесь и не поглядите на нее, и не отдадите тот поклон, которым должен красавице природе всяк кадящий прекрасному? Здесь престол ее. В других местах мелькает одно только воскраие ее ризы, а здесь она вся глядит прямо в очи своими пронзительными очами. – Я весел; душа моя светла. Тружусь и спешу всеми силами совершить труд мой. Жизни, жизни! еще бы жизни! Я ничего еще не сделал, что бы было достойно вашего трогательного расположения. Но может быть, это, которое пишу ныне, будет достойно его. По крайней мере мысль о том, что вы будете читать его некогда, была одна из первых оживляющих меня во время бдения над ним. Храни бог долго-долго прекрасную жизнь вашу!..
Ваш Гоголь.
Мой адрес: Strada Felice, № 126, Ultimo piano.
Прошу вас покорнейше отдать эти письма Александре Осиповне Смирновой и Андрею Карамзину.
Гоголь – Жуковскому В. А., вторая половина февраля 1839
Вторая половина февраля 1839 г. Рим [318]
Рим. Февраль 1839.
Вот уже неделя, как вас нет в Риме[319], а я все еще нахожусь в таком состоянии, как будто бы вы уехали только сегодня поутру: то есть разинув рот, глупо глядя вслед уезжающей вашей карете и не зная потом, куда направить шаги свои. Два первые дня я решительно не знал, за что приняться. Если бы хотя была в это время гадкая, дождливая погода, но, как на беду, дни были чудные, каких при вас еще не было, теплые, потопленные в солнце. Я отправился в Колисей, на Форум Roma
Гоголь – Жуковскому В. А., около 4 января 1840
Около 4 января 1840 г. Москва [323]
Даже не помню, благодарил ли вас за петербургский приют и любовь вашу[324]. Боже! как я глуп, как я ничтожно, несчастно глуп! и какое странное мое существование в России! какой тяжелый сон! о, когда б скорее проснуться! Ничто, ни люди, встреча с которыми принесла бы радость, ничто не в состоянии возбудить меня. Несколько раз брался за перо писать к вам и как деревянный стоял перед столом, казалось, как будто застыли все нервы, находящиеся в соприкосновении с моим мозгом, и голова моя окаменела. – Мне отдали сию минуту ваше письмо: вы заботились, вы хлопотали обо мне, и мне ту же минуту представились живые глаза ваши и в них выраженное ко мне участие… чем благодарить вас? Клянусь, я был утешен им в нынешнем моем горьком положении в тысячу раз более, чем жидовским предложением Смирдина[325]. Но поговорим о предложении Смирдина. Я вам говорил, что нет никакой выгоды издавать теперь все мои сочинения вместе. Что хотя разошлись экземпляры «Ревизора» и «Миргорода», но еще довольно и «Арабесок», и особенно «Вечеров на хуторе», и что, кроме «Ревизора», они вовсе не требуются так жадно, чтобы можно было предпринимать издание, а доказательством, что это правда, служит бездельная сумма, предлагаемая Смирдиным. Но такая моя участь: книгопродавцы всегда пользовались критическим моим положением и стесненными обстоятельствами. Обожди я год, покамест выйдет мой новый роман и обратит на себя четыре тысячи читателей, тогда бросятся вновь на мои сочинения, ныне забытые. А между тем переждутся нынешние тяжелые, голодные, неурожайные годы, уменьшившие число покупателей. Книгопродавцы говорят гласно, что у них теперь нет денег и что те, которые покупали прежде книги, отложили эти деньги на поправку расстроенных неурожаем имений.
Нужно же, как нарочно, чтобы мне именно случилась надобность в то время, когда меня более всего можно притеснить и сделать из меня безгласную, страдающую жертву. Точно, я не помню никогда так тяжелых моих обстоятельств. Все идет плохо: бедный клочок земли наш, пристанище моей матери, продают с молотка, и где ей придется преклонить голову, я не знаю[326]; предположение мое пристроить сестер так, как я думал, тоже рушилось[327]; я сам нахожусь в ужасно-бесчувственном, окаменевшем состоянии, в каком никогда себя не помню. Когда же лучше книгопродавцам употребить в свою пользу мое горе? Я Смирдина не осуждаю безусловно, он поступал с другими хорошо, но со мною всегда жидовским образом. И после всего того, что он со мною делал, я должен опять перед ним унизиться. Я, признаюсь, думал, что вы сделаете предложение другому книгопродавцу; мне кажется, я вам говорил, что с Смирдиным я не хочу иметь сношений. Но может быть, вам неизвестно, в чем может быть здесь жидовство Смирдина. Вот в чем: мне дают за одну третью часть, то есть за пиэсы, назначенные вами в первый том собрания, как-то: «Ревизор», «Женитьба» и отрывки из неоконченной комедии[328], 6 тысяч. И признаюсь, я уже готов был согласиться, несмотря на то что смерть не хотелось, чтобы мои незрелые творения, как-то «Женихи»[329] и неоконченная комедия, являлись в свет. Но нужда заставила на все решиться. Я уже было предался минуты на две отдохновению, даже веселил себя мыслью, что наконец разделаюсь как-нибудь с моими тяжелыми обязанностями и светлый, с оживленною душою отправлюсь в мой обетованный рай, в мой Рим, где вновь проснусь и окончу труд мой. Но это была мечта и обрадовала меня только на минуту. Я отыскал из недоконченной комедии только два отрывка, она вся осталась в Риме. А где делись «Женихи», я до сих пор не могу постигнуть. Мне кажется, как будто я взял ее из Рима с собою, но сколько ни рылся в бумагах, в чемодане, в белье, нигде не мог отыскать. Пропала ли она где-нибудь на дороге, или выбросили ее таможенные, рывшиеся в моем чемодане, или лежит она в Риме на моей квартире в моем сундуке – ничего не знаю. Знаю только, что я теперь погрузился опять в мое ужасно-бесчувственное состояние. Рушилась последняя возможность, и если бы даже принужден был принять предложение Смирдина, то и его условий не могу теперь исполнить[330]. Но согласитесь сами, что мне нужно быть решительно глупу, чтобы согласиться. Если за третью часть этого собрания дают уже 6 тысяч, то, верно, за другие две хоть три дадут. Вот уже 9 т<ысяч>. Но я теряю много, издавая их теперь, что мне говорят и книгопродавцы и литераторы, имеющие частые сделки[331], и, наконец, тяжелое и голодное время, угрожающее также и в нынешнем году, если даже не более. Ширяев мне дает за эти же самые сочинения, с условием только, если я выдам вперед роман, 16 т<ысяч>, а может быть, даже, говорит, и более, а теперь не дает ничего, потому что малой суммы не хочет мне предлагать, чтобы не сказали, что он меня обманул и воспользовался моим незнанием; а Смирдин не посовестился. – Притом разве вы не видите, в какие я попадаюсь кохти к Смирдину, принявши его условия. Заметьте, какое малое число экземпляров он печатает, для того чтобы счет за экземпляры не был велик. А кто поручится, что он напечатает только полторы, а не три или четыре тысячи,– ведь этого на лице Смирдина не увидишь; а мне же не нанимать шпиона смотреть, что у него делается дома и в типографии. – И что мне из того, что право на два года, тогда как он обеспечит себя экземплярами на 20 лет. Если бы это были новые сочинения – то, конечно, выгодно продать на два года, зная, что в эти два года экземпляры разойдутся все и можно предпринять новое издание. А тут все уже кончено – уж другого издания при жизни мне не видать. – Это последний ресурс, и я не могу теперь так рискнуть. Тогда я был один. Теперь у меня разоренное семейство.
Итак – решился не продавать моих сочинений, но употребить и поискать всех средств если не отразить, то хоть отсрочить несчастное течение моих трудных обстоятельств как-нибудь на год, уехать скорее как можно в Рим, где убитая душа моя воскреснет вновь, как воскресла прошлую зиму и весну, приняться горячо за работу и, если можно, кончить роман в один год. Но как достать на это средств и денег. Я придумал вот что: сделайте складку, сложитесь все те, которые питают ко мне истинное участие, составьте сумму в 4000 р. и дайте мне взаймы на год. Через год я даю вам слово, если только не обманут мои силы и я не умру, выплатить вам ее с процентами. Это мне даст средство как-нибудь и сколько-нибудь выкрутиться из моих обстоятельств и возвратит на сколько-нибудь меня мне. – Дайте ваш ответ, и, ради бога, скорее[332]. Я ожидаю с нетерпением.
Вечно ваш
Гоголь.
Гоголь – Жуковскому В. А., 3 мая 1840
3 мая 1840 г. Москва [333]
Москва. Май 3.
Пишу к вам впопыхах. Перед выездом. Я запоздал за тем и другим. Сделал кое-какую сделку с третьею частью моих сочин<ений>. Деньги получу не вдруг и не теперь, но верные. От Погодина вы получите половину в этом году того долга, который вы для меня сделали, благодаря великодушной любви вашей. Теперь у меня на душе покойнее, и я чувствую даже, чего давно не чувствовал, какое-то тайное расположение к труду. О, если бы отошли и унеслись от меня последние тревоги. Духу моему теперь нужно спокойствие, совершенное спокойствие. Теперь должен я повергнуть к ногам вашим просьбу. Просьбу, которую мне посоветовали сделать в одно и то же время к<нязь> Вяземский и Тургенев, как будто по вдохновению. Кривцов получил, как вам известно, место директора основывающейся ныне в Риме нашей Академии художеств, с 20 тысячами рублей жалованья <в> год. Так как при директорах всегда бывает конференц-секретарь, то почему не сделаться мне секретарем его[334]. Здесь я даже могу быть полезным, я, решительно бесполезный во всем прочем. А уж для меня-то наверно это будет полезно, потому что тогда мне, может быть, дадут рублей 1000 серебр<ом> жалованья. О, сколько бы это удалило от меня черных и смущающих мыслей. И почему же, когда все что-нибудь выигрывают по службе, одному мне, горемыке, отказано. Если б это исполнилось, я бы был человек, счастливейший в мире, не потому, что достал средство пропитания, черт с ним, я бы за свое пропитание гроша не дал, если бы знал, что существование мое протащится без дела, но потому, что я возвращу тогда себе себя. Я устал совершенно под бременем доселе не слегавших с меня вот уже год с лишком самых тягостных хлопот. Теперь надежда оживила меня, я чувствую готовность на труд, даже не знаю – что-то вроде вдохновения, давно небывалого, начинает шевелиться во мне. О, если б теперь спокойствия и уединения! Что вы теперь делаете? увижу ли я вас дорогою? как бы мне хотелось переговорить с вами. Но вы можете и сами собою видеть дело и сделать очень много. Мне что-то говорит внутренно, что вы сделаете этим очень доброе дело. Вы можете это обстоятельство представить государю наследнику и расположить его в мою пользу и написать от себя письмо об этом к Кривцову. Если бы великий князь, увидевши Кривцова, что, верно, случится, изъявил бы ему хотя малейшее свое желание, то я уверен, что Кривцов тогда бы изо всех сил просил, чтобы меня дали ему в секретари. Если бы вы знали, как мучится моя бедная совесть, что существование мое повиснуло на плечи великодушных друзей моих. Хотя я знаю, что они с радостью и охотно поделились со мною, но я знаю также, что все доброе и великодушное на свете есть само по себе уже голь, и лохмотье ему дается, как звезда на грудь или Анна на шею за труды. – Не смея ничему верить и почти дрожа от ожидания, посылаю я вам это письмо, которое, вероятно, не так связно, чтобы можно было видеть из него ясно положение, но я пишу его к вам, а вы видите душу и смысл там, где умный человек без сердца не найдет ни души, ни смысла.
Прощайте. Если захочется вам дать мне о чем-нибудь знать скоро, то адресуйте в Вену в poste restante (до июля месяца). Если же после этого времени (в августе месяце), то в Рим.
Вы ознакомились с фрагментом книги.