
Полная версия:
Небесная прописка

Ольга Павлова
Небесная прописка
Небесная прописка
В доме престарелых «Мирный причал» Ивана Петровича называли просто – Петрович. Он был из тех «невидимых» стариков, которые не жалуются на давление, не требуют лишнюю порцию киселя и не участвуют в баталиях за пульт от телевизора. Его единственным имуществом был старый фанерный чемодан и потертый молитвослов.
Заведующая, Антонина Павловна, часто хмурилась, глядя в его личное дело.
– Странный он, – говорила она нянечкам. – Ни родственников, ни звонков, ни пенсии нормальной – стаж где-то в монастырях да на стройках растерял. Нигде толком не прописан был годами. Скиталец.
Петрович лишь улыбался в седую бороду. Он помогал лежачим: поправить подушку, подать воды, просто посидеть рядом, когда человеку страшно уходить в темноту.
Однажды в «Причал» привезли бывшего чиновника, озлобленного и напуганного инсультом. Тот кричал, что его «выкинули на помойку», и проклинал детей.
– Нет у меня больше дома! – гремел он. – Везде я лишний!
Петрович зашел к нему вечером, присел на край табурета.
– Ты не горюй, мил человек, – тихо сказал он. – Земная прописка – она как иней на траве. Утром есть, а в полдень и след простыл.
– Тебе-то что? – огрызнулся тот. – У тебя небось и угла своего никогда не было.
– Верно, – кивнул Петрович. – Я сорок лет по чужим углам. Но знаешь, что я понял? Господь тех, у кого здесь места нет, в Небесную книгу первыми вписывает. Там нам и жилье уготовано, и родня вся соберется. Мы здесь – просто в зале ожидания. Билеты проверяем, чтобы в вагон чистыми войти.
Валерий Аркадьевич, в прошлом – человек «с портфелем» и властным взглядом, теперь напоминал сдувшийся воздушный шар. Его мир, выстроенный из графиков, подписей и статусных дач, рухнул, оставив его в казенной палате с запахом хлорки.
Первые недели Аркадьевич не разговаривал – только смотрел в окно и желчно кривился, когда к нему заходил Петрович.
– Опять ты со своим смирением? – хрипел он. – Что ты понимаешь? Я городами управлял, а теперь мне утку подает девчонка, которая по-русски с трудом говорит!
Петрович не обижался. Он присаживался рядом и начинал… чистить яблоко. Медленно, одной длинной лентой срезая кожуру.
– А я, Аркадьевич, всю жизнь только кирпичи клал да заборы латал. Но знаешь, когда стена ровно стоит – в этом тоже своя власть есть. Над хаосом. Вот и ты сейчас – не город строй, а душу свою из руин поднимай. Она у тебя, видать, под обломками карьеры привалена.
Однажды ночью у Аркадьевича случился приступ тоски. Он плакал – беззвучно, страшно, как плачут сильные люди, осознавшие свое бессилие. Петрович услышал, пришел, сел в ногах кровати.
– Петрович, – позвал старый чиновник, – я ведь жизнь прожил, как черновик писал. Думал, потом набело перепишу. Куплю прощение, построю храм, если надо… А теперь – руки не слушается, кошелек пуст, и дети не звонят. Я – никто. Вычеркнут из всех списков.
– Из земных списков вычеркнули – это полдела, – мягко ответил Петрович. – Главное, чтобы в Книге Жизни помарок не было. Ты ведь всю жизнь приказы отдавал? А теперь попробуй сам стать послушником.
«Господь – Он ведь не мэр и не губернатор. Ему твои отчеты не нужны. Ему нужно, чтобы ты Его просто по имени позвал. Без секретарши и записи на прием».
Аркадьевич долго молчал, а потом спросил:
– А как звать-то? Я и слов не помню.
– А ты без слов. Ты как сын к отцу приди. Скажи: «Папа, я заблудился, забери меня домой».
В ту ночь в палате №4 произошло чудо, которое не зафиксирует ни одна медицинская карта. Человек, привыкший повелевать, впервые склонил голову. Петрович читал вслух Псалтирь, а Аркадьевич вторил ему коротким: «Господи, помилуй».
Через месяц Аркадьевича было не узнать. Он перестал кричать на нянечек, начал делиться передачами с одинокими соседями и, к удивлению врачей, даже начал немного ходить, опираясь на руку Петровича.
Теперь в «Мирном причале» появился новый «странный старик». Он больше не ждал звонков из министерства. Он ждал встречи с Тем, Кто принимает без документов и заслуг – только по зову сокрушенного сердца.
Аркадьевич сидел на инвалидном кресле, разглядывая свои холеные, а теперь исхудавшие руки.
– Понимаешь, Петрович, – горько начал он, – я ведь всю жизнь справки собирал. Вся моя значимость была в бумажках с печатями. А здесь… здесь я даже не гражданин. Я – «койко-место».
Петрович, который в это время аккуратно зашивал чью-то старую кофту, отложил иголку.
– А я, Аркадьевич, паспорт свой последний раз в руках держал лет десять назад, когда в монастырь на послушание уходил. Потерял потом, да так и не выправил. Сначала горевал – как же я без гражданства? А потом старец один сказал: «Петр, ты не бумажкой дорожи, а пропиской в сердце».
– Это как? – Аркадьевич поднял глаза.
– А вот смотри, – Петрович обвел рукой их скудную комнату. – Ты здесь гость. И я гость. Мы как на вокзале сидим. Ты всё в расписание смотришь – когда поезд на тот свет, да какой вагон подадут. А я просто знаю, что Дома меня ждут.
Петрович достал из кармана засаленный молитвослов.
– Видишь, здесь все мои «визы». Каждое «Господи, помилуй» – это отметка в моем небесном паспорте. Я когда в очереди за едой стою или когда меня санитарка окрикнет, я не обижаюсь. Я думаю: «Ну, чего сердиться? Я же здесь проездом. Зачем мне с персоналом на вокзале ругаться, когда я уже в мыслях на пороге Отчего дома стою?»
Аркадьевич слушал, и его лицо, застывшее в маске вечного недовольства, вдруг дрогнуло.
– Ты хочешь сказать, что ты здесь… счастливее меня, потому что тебе нечего терять?
– Нет, – мягко поправил проводник. – Потому что мне есть, куда идти. Моё «гражданство» – оно не в столице, оно в Царствии, которое внутри. Я там уже каждую улочку молитвой выучил. Ты попробуй, Аркадьевич. Перестань быть «бывшим начальником». Стань будущим жителем Неба. Там должностей нет, там только сыновья и дочери.
В тот вечер Аркадьевич впервые не спросил, когда принесут ужин. Он спросил:
– Петрович… а у них там, в твоем Небе, для таких, как я, «вид на жительство» найдется?
Петрович улыбнулся, и в его глазах отразился тихий свет, который был ярче всех ламп в коридоре:
– Там, мил человек, места много. Главное – багаж из обид здесь оставь. С ним в ту дверь не пропускают.
Петрович ушел тихо, во сне, на светлой седмице. Когда разбирали его тумбочку, нашли только старую иконку и записку на обороте фотографии разрушенного храма:
«Господи, прими меня, беспаспортного, в Свои обители. Здесь я гость, а к Тебе иду Домой».
Когда его отпевали в местной церквушке, нянечки плакали. Им казалось, что из коридоров «Мирного причала» ушел не просто старик, а самый важный жилец, который своим присутствием оправдывал само существование этого грустного места.
Аркадьевич стоял у гроба, тяжело опираясь на палку. Его пальцы, привыкшие за десятилетия к гладкому золоту перьевых ручек, теперь судорожно сжимали дешевый парафиновый огарок. Огонек дрожал, отражаясь в глазах, затуманенных слезами, которых он не стыдился.
Ему было странно и почти обидно: почему он, видевший в жизни пышные похороны «важных лиц» с венками от министерств и почетным караулом, сейчас задыхался от горя над простым сосновым ящиком?
Когда служба закончилась, к нему подошла заведующая, Антонина Павловна. Она протянула ему ту самую фотографию с запиской, которую нашли в тумбочке Петровича.
– Вот, Валерий Аркадьевич… Возьмите. Вы с ним ближе всех были. Мы ведь даже не знали, кто он такой на самом деле. Запросов кучу рассылали, а он – как с неба свалился. Ни прошлого, ни адреса.
Аркадьевич взял снимок. На обороте – те самые слова о «беспаспортном». Он провел пальцем по выцветшим буквам и вдруг всхлипнул, по-детски, открыто.
– Ты понимаешь, Павловна? – прохрипел он. – Он ведь не потому был беспаспортным, что потерял его. Он его перерос. Ему паспорт уже не нужен был, он уже тогда… ТАМ прописан был. А я… я всё свою бумажку с печатью за пазухой грел, думал, она меня спасет.
Вечером Аркадьевич вернулся в их опустевшую палату. Кровать Петровича была заправлена по-больничному ровно, безжизненно. На тумбочке не осталось даже пыли. Но воздух… воздух всё еще хранил тот тихий покой, который Петрович приносил с собой с утренней молитвы.
Аркадьевич сел на свою кровать и впервые в жизни почувствовал не одиночество, а причастность.
Он понял, почему плакал: он плакал не от потери друга, а от того, что в его собственной, забитой инструкциями и амбициями душе, наконец-то пробился свет. Петрович не просто «ушел домой», он оставил дверь приоткрытой.
Через неделю в палату подселили новичка – озлобленного старика, который с порога начал проклинать правительство, врачей и судьбу. Тот бросил сумку на пол и завыл:
– Ну всё, пропал я! Списали в утиль! Нет у меня больше дома!
Аркадьевич медленно поднялся, подошел к нему и положил руку на плечо – точно так же, как когда-то сделал Петрович.
– Ты не горюй, мил человек, – тихо, но твердо сказал бывший чиновник. – Земной дом – он как иней на траве. Утром есть, а в полдень и след простыл. Ты вот что… ты присядь. Я тебе сейчас про одну прописку расскажу, которую ни один чиновник аннулировать не сможет.
Аркадьевич взял в руки молитвослов Петровича, и в этот момент в «Мирном причале» стало на одного «небесного прописанного» больше. Проводник ушел, но маршрут остался.
Хранители малого
В селе Верхние Ключи храм Покрова Пресвятой Богородицы стоял на самом ветру. Зимой его заносило так, что прихожане протаптывали узкую тропинку, похожую на русло ручья. Настоятель, отец Сергий, часто сокрушался: приход маленький, старики уходят, а молодежь всё больше в город смотрит.
– Оскудевает вера, – вздыхал он, глядя на пустые лавки.
Но у храма были свои «секретные» прихожане.
В тот год зима выдалась лютая. Семилетний Мишка и его младшая сестра Варя каждый день после школы пропадали за церковной оградой. Взрослые думали – играют, снег топчут.
Однажды отец Сергий, кутаясь в поношенную рясу, вышел на задний двор и увидел за алтарной апсидой странное сооружение. Дети соорудили из снежных глыб нечто вроде домика, а внутри, на выступе фундамента, стояла… пустая консервная банка с еловыми ветками и крошками хлеба.
– Это что же у вас тут за штаб? – улыбнулся священник.
– Это не штаб, батюшка, – серьезно ответила Варя, поправляя сбившийся платок. – Это «гостиница для малых».
Дети объяснили: птицам зимой голодно, а у храма – место святое, здесь Бог всех слышит.
– Мишка сказал, что если мы о воробьях не позаботимся, то как мы о людях сможем? – добавила девочка. – Они ведь тоже твари Божьи, только сказать «помоги» не могут.
Мишка, шмыгнув носом, добавил:
– В Евангелии же написано, что ни одна птица не забыта у Бога. Вот мы и напоминаем им, что про них помнят.
Отец Сергий замер. Он, защитивший кандидатскую по богословию, вдруг понял, что эти двое – в своих валенках и обледенелых варежках – знают о Любви больше, чем он вычитал в книгах за последний год. Они были хранителями малого. Там, где взрослые искали великих свершений и жаловались на упадок веры, дети просто кормили воробьев у алтаря, согревая мир своим дыханием.
В воскресенье отец Сергий вышел на проповедь не с заготовленным листом, а с охапкой семечек в руке.
– Мы всё ждем чудес, – сказал он прихожанам. – Ждем, когда Бог явит нам силу. А Он являет нам Себя в голодном воробье и в ребенке, который делит с ним свой пряник.
Люди переглядывались. Кто-то шмыгнул носом.
После службы Варя и Мишка увидели чудо: за их «снежной гостиницей» выстроилась целая очередь. Баба Поля принесла семечек, дед Степан соорудил настоящую деревянную кормушку, а суровая староста принесла остатки просфор.
Храм ожил. Птичий гам над куполами стоял такой, будто наступила весна.
Вечером, закрывая храм, отец Сергий увидел, как дети уходят домой, держась за руки. Маленькие фигурки на фоне бескрайнего белого поля.
– Хранители малого… – прошептал он. – На вас мир и держится. Пока вы греете этот холодный снег своей добротой, Господь нас не оставит.
Он понял: вера не «оскудевает», пока есть те, для кого чужая беда – даже если это беда размером с воробья – становится своей. И в ту ночь над Верхними Ключами звезды светили как-то особенно ярко, словно одобряя прописку новых жильцов в Книге Жизни – тех, кто умеет беречь самое малое.
Стеклянное лицо
Елену в городе знали многие. Она была «лицом» известной клиники эстетической медицины. В свои сорок пять она выглядела на безупречные двадцать пять: кожа, натянутая как дорогой шелк, ни одной морщинки, идеальный овал. Коллеги шептались, что её лицо стало «стеклянным» – красивым, дорогим, но совершенно неподвижным. Она не могла по-настоящему рассмеяться или нахмуриться – мимика была принесена в жертву вечной юности.
В тот вечер Елена оказалась в старом районе города. Сломалась машина, телефон сел, а на улице разыгрался ледяной дождь. Единственным открытым местом оказалась маленькая церквушка, зажатая между многоэтажками.
Елена вошла внутрь, раздраженно стряхивая капли с кашемирового пальто. В храме было полутемно, пахло ладаном и мокрыми половиками. У подсвечника стояла старушка – баба Вера.
Елена невольно засмотрелась на неё. Лицо старухи было похоже на печеное яблоко: всё в глубоких бороздах, испещренное сетью морщин, с пигментными пятнами на висках.
«Какое убожество, – подумала Елена, коснувшись своих безупречных скул. – Как можно так запустить себя?»
Старушка вдруг обернулась и улыбнулась. И в этот миг произошло нечто странное. Эти бесчисленные морщинки вокруг глаз не уродовали её – они как будто стали лучиками, по которым потек свет. Глаза старушки светились такой нежностью и миром, каких Елена не видела ни в одном зеркале мира.
– Озябла, милая? – голос бабы Веры был мягким, как старая фланель. – Иди к теплу, постой у Николая Угодника. Он путников любит.
– Я просто жду такси, – сухо ответила Елена, стараясь не менять выражения лица, чтобы не повредить «филлеры».
– Жди, конечно, – кивнула старушка. – Только ты личико-то отпусти, дочка. Напряженная ты вся, будто маску невидимую держишь. Боишься, что ли, чего?
Елена хотела ответить резко, но вдруг почувствовала, как к горлу подступил ком.
– Я… я за него огромные деньги отдала. Чтобы оно было идеальным. Чтобы старость не коснулась.
Баба Вера подошла ближе, и Елена увидела в её глазах глубокое сострадание.
– Красота, дочка, она ведь как храм. Если стены покрасить, а внутри пусто и холодно – кто туда придет отогреться? Господь нам морщинки дает не для горя, а как летопись. Вот эта – о детках, что болели, а я молилась. Вот эта – о муже, которого сорок лет ждала. А вот эта – о радости, что Бог помиловал. Каждая морщинка – это тропинка, по которой любовь прошла. А у тебя… у тебя личико гладкое, как лед на пруду. Красиво, да только рыбка под ним задыхается.
Елена посмотрела на икону Богородицы. На лике Пречистой не было «голливудских» стандартов, но была ТАКАЯ глубина, от которой у Елены впервые за много лет задрожали губы. Она попыталась сдержаться, но «стеклянное лицо» не выдержало – по щеке скатилась слеза. Одна, вторая…
Она плакала о своей пустоте, о годах, потраченных на полировку фасада, пока внутри всё зарастало бурьяном одиночества. Она плакала, и ей казалось, что маска трескается, освобождая живого, испуганного, но настоящего человека.
Когда такси наконец приехало, Елена вышла на крыльцо.
– Спасибо вам, – прошептала она старушке.
– С Богом, милая. Ты личико-то не береги, ты душу храни. Душа, она ведь не старится, если в ней Христос живет.
Дома Елена долго смотрела в зеркало. Она видела всё то же безупречное лицо, но теперь оно казалось ей чужим. Она взяла простую воду, смыла дорогой грим и впервые за долгое время искренне, до боли в мышцах, улыбнулась своему отражению.
Пусть будут морщинки. Пусть будет жизнь. Главное, чтобы из-под «стекла» наконец-то выглянул Человек.
Ёще один шанс
Андрей стоял на мосту, глядя в серую, маслянистую воду реки. В кармане лежал паспорт с отметкой о разводе, в голове – пустота, а за плечами – руины бизнеса, который он строил десять лет. Друзья исчезли вместе с деньгами, жена ушла к «перспективному», а единственное, что осталось – это жгучее чувство, что он «проиграл жизнь».
– Господи, если Ты есть, то зачем всё это? – прошептал он. – Дай хоть один знак, что я еще зачем-то нужен.
– Слышь, командир, закурить не найдется? – раздался сзади сиплый голос.
Андрей вздрогнул. Перед ним стоял классический «изгой»: засаленная куртка, лицо, дубленное морозами и дешевым алкоголем, и глаза – удивительно ясные, почти детские.
– Нету, – отрезал Андрей. – Иди своей дорогой.
– Дорога-то у всех одна, – философски заметил бродяга, присаживаясь прямо на асфальт. – Ты вот в воду смотришь, а я в небо. В воде только отражение, а в небе – оригинал. Ты прыгать собрался? Подожди малость, дай мне досказать, а то перед Богом неудобно будет.
Бродягу звали Михаилом. Оказалось, в прошлой жизни он был хирургом. Подставили меня тогда, ошибка на операционном столе, суд, тюрьма, лишение права практиковать. Он тоже когда-то стоял на этом мосту.
– Я тогда прыгнул, – тихо сказал Михаил. – Да только за корягу зацепился. Вытащили. Думал – проклятье, а оказалось – первая милость. Бог мне жизнь сохранил, чтобы я понял: я – это не мой скальпель и не мой диплом. Я – это то, что я могу отдать другим, когда у меня самого ничего нет.
Андрей слушал, и холодный узел в груди начал подтаивать.
– И что теперь? Ты счастлив? В этой грязи?
– Счастье – оно не в чистоте рубашки, – усмехнулся Михаил. – Я теперь «ночной доктор» для таких, как я. Кому рану перевязать, кому слово сказать. Бог мне дал вторую милость – шанс служить Ему без погон и званий. Ты вот думаешь, что всё потерял. А на самом деле ты просто освободился. Господь очистил твои руки, чтобы вложить в них что-то настоящее.
В этот момент у Михаила зашелся кашлем старый пес, лежавший неподалеку в коробке. Бродяга засуетился, достал из-за пазухи кусок хлеба: «На, ешь, горе мое».
Андрей посмотрел на свои пустые, чистые руки. Он вспомнил, как в детстве мечтал строить дома, а не «схемы». Как хотел помогать отцу в деревне.
Через полгода в маленьком приходском приюте при восстанавливающемся храме появился новый волонтер. Он не называл своей фамилии, просто Андрей. Он чинил крыши, возил продукты и восстанавливал документы тем, кто их потерял.
Однажды он встретил на пороге храма Михаила. Тот был еще более изможденным, но всё так же улыбался.
– Ну что, командир? Приобрёл что потерял?
– Приобрёл, – ответил Андрей, обнимая старика. – Небесную милость получил. Ты был прав: вторая милость – она самая дорогая. Потому что первую мы часто принимаем как должное, а вторую – только со слезами благодарности.
Андрей понял: его «проигрыш» был величайшей победой. Бог вывел его из золотой клетки, чтобы он научился видеть Христа в каждом «беспаспортном» и «лишнем».
Иудин узел
Старшина Семенюк и молодой связист Алешка попали в окружение в подвале разрушенной церкви. Снаружи – лязг гусениц и чужая речь. Внутри – полумрак, запах гари и лик Спаса на обвалившемся куполе, который, казалось, смотрел прямо в души.
У Алешки дрожали руки. Он был «домашним» мальчиком, чей мир еще вчера состоял из учебников и маминых пирожков.
– Дядь Семён, они же нас живьем… – шептал он, вжимаясь в кирпичную крошку. – Может, если выйти без оружия, они не тронут? У меня же жизнь вся впереди.
Семенюк, старый солдат с седыми вихрами, чистил автомат.
– Жизнь, сынок, – это не просто дышать. Это смотреть в зеркало и не плевать в него. Предательство – оно ведь как ржавчина. Один раз пустишь в сердце, и оно сожрет тебя изнутри быстрее пули.
Когда немцы ворвались в подвал, их не расстреляли сразу. Офицер, брезгливо морщась от запаха сырости, предложил «сделку»: показать на карте расположение штаба полка в обмен на свободу.
– Кто скажет – пойдет домой, – переводил солдат. – Кто промолчит – к стенке.
Алешка посмотрел на Семенюка. В глазах парня была мольба. Он хотел жить любой ценой. Семенюк молчал, только губы его шевелились в беззвучной молитве.
– Я… я знаю, – вдруг выкрикнул Алешка, шагнув вперед. – Я связист, я всё покажу!
Офицер усмехнулся. Семенюк поднял на парня тяжелый, скорбный взгляд:
– Не развязывай этот узел, Леша. Иудин узел – он на шее навечно остается, даже если веревки нет.
Их вывели во двор. Алешку посадили в машину, а Семенюка поставили к обгорелой березе. Но в этот момент начался наш артобстрел. Земля вздыбилась. В суматохе машина перевернулась, а Семенюк, сбитый с ног взрывной волной, сумел доползти до воронки.
Через час наши выбили врага из села. Семенюк нашел Алешку в кювете – тот был жив, но придавлен кузовом. Парень выл от боли и страха, ожидая расправы.
– Ну что, связист? – Семенюк навис над ним. – Спасся?
Алешка закрыл глаза:
– Стреляй, дядь Семён. Я предал. Я трус. Нет мне места среди своих.
Семенюк молча уперся плечом в борт машины. Лицо его побагровело от натуги.
– Помоги, Господи… – прохрипел он.
Машина чуть качнулась, и он вытянул парня из ловушки. Алешка лежал на снегу и рыдал, размазывая грязь по лицу.
– Значит так, – сказал старшина, тяжело дыша. – Сейчас ты идешь в санбат. И всю оставшуюся жизнь ты будешь отрабатывать это утро. Будешь жить так, чтобы за ту минуту предательства перед Богом оправдаться. Я командиру скажу, что ты под пытками молчал.
– Зачем? – прошептал Алешка. – Почему ты меня не выдал?
– Потому что Бог нам всегда дает второй шанс, – ответил Семенюк, вытирая кровь с лица. – Предать легко, а вытащить душу из ада – это и есть настоящая война. Иди. И помни: верность – это не когда ты не боишься, а когда ты свою боль ставишь ниже чужой совести.
Через сорок лет после войны к старому храму в селе подошел старик. Он долго стоял у могилы с красной звездой, на которой было выбито «Старшина Семенюк». Старик плакал, прижимая к груди орден, и шептал:
– Слышишь, дядь Семён? Я не предал. Больше никогда не предал.
Он прожил жизнь как праведник, вымаливая ту одну минуту слабости, и теперь знал: Небесный Паспорт выдается не тем, кто никогда не падал, а тем, кто нашел в себе силы подняться и донести свой крест до конца.
Эхо ущелья
Ущелье Аргун дышало сыростью и смертью. Группа капитана Волкова попала в «мешок». Сверху – камни и снайперы, внизу – бушующая река, ледяная, как само отчаяние.
Рядом с Волковым в расщелине лежал сержант Сашка – весёлый парень из-под Рязани, который даже в ПВД умудрялся кипятить чай в консервной банке и травить анекдоты. Теперь Сашка молчал. Его левое плечо было разворочено, а лицо стало прозрачным, как церковная свеча.
– Командир, – прошептал Сашка, когда стих очередной обстрел. – Ты в Бога веришь?
Волков, проверяя последний рожок, хмуро ответил:
– В академии не учили, Саш. А здесь… здесь я только в прицел верю и в тебя.
– А зря, – Сашка слабо улыбнулся. – Я вчера сон видел. Будто мы в ущелье, а эхо не выстрелы повторяет, а молитву. Мамину. «Святый Боже, Святый Крепкий…» Знаешь, так спокойно стало. Будто мы не на войне, а в гостях.
К вечеру патроны кончились. Сверху кричали: «Сдавайтесь, русские! Жить будете!»
Волков знал цену этим словам. Он посмотрел на Сашку. Тот едва дышал. Оставить его – значит обречь на муки. Тащить – погибнут оба.
– Уходи, кэп, – Сашка из последних сил сжал руку офицера. – Я прикрою. У меня граната осталась… последняя. Ты до своих дойдешь, расскажешь.
– Не оставлю, – отрезал Волков. – Мы с тобой в одном БТРе горели, в одной палатке мерзли. Предать тебя сейчас – это как в лицо Христу плюнуть, Сашка. Даже если я Его не знаю, я человека в себе знаю.
Волков взвалил сержанта на спину. Каждый шаг отдавался болью, камни уходили из-под ног. В спину стреляли, но пули будто обтекали их. Волков шел и в такт шагам, сам того не замечая, начал повторять то, что слышал от Сашки: «Святый Боже… Святый Крепкий…»
И тут ущелье ответило. Громовое эхо подхватило слова. Горы будто заговорили мужскими, суровыми голосами. Духи, суеверно боявшиеся «горного шайтана», на мгновение прекратили огонь.
Это мгновение спасло их. Из тумана вышли свои – поисковая группа, ориентировавшаяся на звук… молитвы.

