
Полная версия:
Егорий Храбрый и Климка-дурачок

Ольга Денисова
Егорий Храбрый и Климка-дурачок
Ольга Денисова
Егорий Храбрый и Климка-дурачок
повесть
В каком году – рассчитывай,
В какой земле – угадывай…
Н.А. Некрасов. «Кому на Руси жить хорошо»
Встал он из ямы,
Бурый, лохматый,
Двинул плечами
Ржавые латы.
Прянул на зверя…
А.Н. Толстой. «Егорий – волчий пастырь»
В кабаке пахло рыбой, портянками и перегаром; табачный дым колыхался под закопченным потолком – топор вешай, – а потому над каждым огоньком в лампах поднимался радужный нимб. Климка стоял у дверей – не решался позвать Никиту, но и возвращаться к Игнату ни с чем побаивался.
– Не знаю, у кого как, а у нас Егорий Храбрый в особенном почете. – Пономарь Никита крякнул, хлебнув водки, сморщился и утер усы рукавом.
– Подумашь, – фыркнул проезжий купчик, молодой и похожий на мышь.
– Подумаешь, да ничего не скажешь. Проезжал курган над речкой? Его и с большака видать, нарочно на виду поставленный.
Климка разинул рот, забыв, зачем его послали в кабак. И не зря: Никита хорошо умел рассказывать, даром что пономарь.
– Было мне время ваши пригорки разглядывать, – поморщился купчик, но посмотрел на Никиту с любопытством.
– Вот там и зарыт Егорий Храбрый.
– Врешь. – Купчик махнул рукой и начал лениво пожевывать сушеного снетка – перед ним целая горка лежала.
– Вот те крест! – Никита осенил себя крестным знамением – божился он от всей души, даже когда безбожно врал. Климка ему верил. – В одна тысяча пятьдесят четвертом году. Но речь-то не об том щас. О, Климка! Разбойничья твоя душа, а ты чё пришел?
Никита сгреб Климкины плечи в охапку длиннющей костлявой рукой – он без злости так Климку называл, шутейно.
– Мне Игнат велел тебя искать, а то ж воскресение завтра, а тебя в церкве нету и нету…
– Да успеется. Ты про Егория лучше послушай.
Климка радостно кивнул: от Никиты он слышал много историй разных, но страшней, чем о Егории Храбром – волчьем пастыре, – не придумали еще сказку. Потому что в других сказках все вроде как было где-то за тридевять земель, а тут – на горушке по дороге из Пёсьего в Завражье.
Климке, конечно, больше нравилось про молочную речку с кисельными берегами. Даже по ночам эта речка снилась: как идет он, ноги в киселе вязнут, зачерпнет пригоршню – кисель густой, красный, земляникой пахнет. Съест Климка пригоршню киселя, парным молоком прямо из речки запьет и идет дальше. Сколько хочешь черпай – все не вычерпаешь. Климка всегда хотел есть.
В сказке о Егории горушка звалась курганом, и в кургане этом вечным сном спал Егорий Храбрый. Да только как подуют осенние недобрые ветры, как дыхнет с севера лютым холодом, сходятся на кургане стаи волков: текут со всех концов, голодные, злые; пробираются тайными тропами, неслышным шагом; озираются, дыбят загривки, гнут головы к земле – осенние ночи темные, хоть глаз коли, лишь посверкивают во мраке зеленые волчьи глаза. Взбираются волки на курган, не воют – скулят, будто псы, нюхают ветер и скрюченными лапами землю скребут. Тошно им без пастыря своего зиму встречать, страшно и голода, и мороза. А как разроют курган, скрежет по всей округе слышен делается – это доспех Егория Храброго волчьи когти царапают. От такого скрежета и мертвец из могилы подымется – и встает на ноги волчий пастырь, распрямляет плечи, сбрасывает изоржавелые брони – волки руки ему лижут, как верные псы. Гикнет Егорий молодецки, свистнет залихватски, вскочит на матерого волка, как на коня. И помчит за ним все стадо по полям да по лесам – легок волчий бег и тих, будто не по земле скачут, а летят по воздуху.
Кому навстречь они выскочат, тот замертво упадет; на кого Егорий волку укажет, тот уже не уйдет, будь то заяц, овца или даже человек, – настигнет волк верную добычу. И рыщет волчье стадо каждую ночь, ищет поживу. А впереди на матером мчится мертвец…
Купчик сказку плохо слушал, советы давал, перебивал Никиту разными вопросами:
– Да ну? Ат так прям и встает?
– Не веришь – не буду дальше говорить.
– Д-ладно, ври уж, чего там… Складно выходит.
Не верил купчик Никите, и напрасно…
– А коли складно, так мальчонку снетком угости, не жадничай.
Купчик поглядел на Климку, качнул головой и сунул ему три рыбешки. Климка пихнул хвост снетка в рот, надеясь пососать его подольше, – а зубами так и хочется куснуть, так и подмывает…
Никита дальше рассказывать: у Климки душа в пятки уходит, а купчик только ухмыляется. Дослушал, конечно.
– Сказки это всё прабабкины, – сказал.
Тут сам староста к столу подошел. Был он человек хлипкий и малорослый, с виду не солидный, но хитрый, а потому уважаемый – кого хочешь мог вокруг пальца обвести.
– Сказки не сказки, а я сам на Игория разрытый курган видал, своими глазами. И не я один-ат.
Купчик зевнул нарочито – обидеть Никиту хотел.
– Да и́ще дед мой баял… – встрял кабачник. – Брат ёго в лесу Игория повстречал. У самой деревни, к хлевам волки подбирались. На его Игорий указал пальцем, а брат дедов до дому добежал-ат и дверь-та захлопнул. Так спужался, что и до ветру не побег – спать завалился. Над им тоже посмеялися все. А просыпаются оне, а брат дедов в постели мертвай лежит – глотка у его перегрызена.
– И кум мой видал волчье стадо, – добавил Миха Житов. – В Завражье дело было. Мчат по полю и земле не касаются, а напереди – верховой на волке. Кум нарочно утром пошел поглядеть – ни одного следа не оставили, будто всамделе по воздуху летели.
Со всех сторон обступили купчика, тому интересничать и расхотелось. Знай, как над Никитиными байками смеяться! Климка не заметил, как всех трех снетков сжевал, – будто их и не было.
Много еще рассказывали о Егории и о волках, а потом Миха Житов и говорит:
– В кабаке чай над волчьим пастырем посмеяться хорошо. А ты прокатись-ат ночью мимо кургана – а я на тебе погляжу.
– А и прокачусь! – засмеялся купчик. – Мне в Завражье ночевать сподручней, тамочки шурин мой живет, Терентий Прокопьев. А щас и поеду. Небось у сродника деньги целые будут.
– А ты шо жа, деньги везешь? – как бы невзначай спросил Пашка Дурнев, мясник, зять старосты.
– Да мельницу тута в Юрьеве продают, четыре тыщи просют, – разговорился купчик – похвастаться, значит, богатством, мужиков за пояс заткнуть. У вас, дескать, Егорий, а у нас денег куры не клюют.
– Дорого чавой-то просют… – проворчал староста.
– Так Юрьево чай не ваше Пёсье! За вашу мельницу я б и тыщи не дал. У вас, вишь, крыши не то соломой – ботовьем крыты, небось и ста рублев за год не намелешь.
Еще больше мужики разобиделись и ну спроваживать купчика, подначивать – что испугается он мимо кургана проехать. И всех пуще Пашка Дурнев, потому как самый жадный в селе, – ненавистно ему слушать про чужое богатство. Купчик-то выпивший был, на подначки эти только раззадорился: сел на коня и поехал в Завражье на ночь глядя.
А на следующий день страшная весть оттуда пришла: добрался до родственника купчик, ночевать у него остался, да только и его, и всех домочадцев Терентьевых нашли утром с перерезанными глотками. Двоих детишек маленьких, старуху-мать, жену – никого не пожалели. Ну и, конечно, слух сразу пошел, что это Егорий на купчика обиделся. Кто-то заикнулся про разбойников, которые в округе той осенью промышляли, да его сразу окоротили: не может быть таких людей лютых, чтобы малых деток не пощадили. Только волки на такое способны.
Разбойники в самом деле на большаке проезжих грабили, только по деревням их не очень-то боялись, думали, у мужика взять нечего, лиходею никакого интереса. Поговаривали даже, что кто-то из Пёсьего тоже с ними был. Голод надвигался нешуточный – третье лето подряд без урожая. Хлеба нет, скотину и даром не берут, только на убой, – бескормица. Недоимки1 заплати, помещику за отрезки2 деньги вынь да положь, долги, мирские сборы, земские – и круговая порука от нищеты не спасет: или по миру идти, или на большую дорогу с топором. Многие отправились в город заработков искать, да почти все назад вернулись – там своих умников хватало. В городе, известно, толсто звонят, да тонко едят.
Климка вместе с глухонемой мамкой приживал у попа захребетником, звался ублюдком или дурачком и о своем разбойничьем происхождении знал с самого малолетства, об этом вспоминали к месту и не к месту. Особенно попадья, когда лупила Климку чем ни попадя, – маленьким он очень ее боялся, а потому при ее приближении все валилось у него из рук.
– Ах ты ж выродок! Тварь неблагодарная! Ты что ж, стервец, сделал? Руки твои дырявые, ты ж дьве дюжины яиц укокошил, мерзавец! Ты ж милостью нашей на этом свете живешь, отродье лиходеево, задарма хлеб ешь! Мать твою пожалели, из петли вынули, тебя, семя разбойничье, в канаве подыхать не бросили! А ты вот чем за доброту нашу плотишь? Дьве дюжины – все коту под хвост!
Мамка, понятно, жалела его, но украдкой, чтобы не сердить попадью. Бывало вечером, когда все спать полягут, прижмет лицо Климкино к груди, волосы руками мнет, клюет губами в макушку, мычит что-то тоненько, будто больно ей. Климка очень ее любил, хотя все говорили, что она тронутая и Климку чуть в выгребной яме не утопила, когда он только народился. Кто ее знает, может, в самом деле такая злоба в сердце у нее была на тех разбойников, что силой ее взяли, а может, боялась, что выгонит ее с дитем отец Андрей, царство ему небесное. Климку у нее отобрали от греха, кормилице отдали. Мамка на третий день к ней явилась, как есть помешанная: глаза дурные провалились, пальцы скрюченные, рот оскаленный. Кормилица с испугу и шевельнуться побоялась. А мамка выхватила Климку из колыбели – и прочь из избы. Пока собрались догонять, ее и след простыл – по всему селу искали, думали, угробит дитятко. Отец Андрей ее на повети нашел: сидит, ревмя ревет, Климку жмет к груди. Климка от него этот рассказ частенько слышал, отец Андрей, когда сильно вина набирался, любил поговорить задушевно, а вино он пил помногу и часто, отчего и помер до времени.
– Вразумил дуру Господь! Чего ревешь, спрашиваю, – мычит. Как собака: все понимат, а сказать не может. А етот, – кивал на Климку отец Андрей, – как клоп к титьке присосался – не оторвешь. Тогда еще пожрать любил, прорва ненасытная. У-у, морда, что глазам-то хлопашь? Ты Господу молись усердней, – может, пошлет тебе в воскресенье пряник. Эх, Климка, твое есть царствие небесное, а ты только о брюхе своем думашь…
Безобидный был поп, разве что с похмелья даст по затылку, но без сердца. Попадья злобилась, что он вечно пьяный, ядом исходила, но перечить-то побаивалась, только брюзжала:
– Шут гороховай, опять нализался… Срам один… Где ж такое видано, вместо причастия в постель к умирашшему улечься да храпеть до утра, а? Как людя́м-ат в глаза смотреть не совестно… Кто алтарь-та вчера облевал, обедню не кончив? А нонче опять лыка не вяжет…
Климка в самом деле усердно молился о прянике, и иногда по воскресеньям Господь являл ему чудо: перед сном мамка доставала белую тряпицу, разворачивала ее медленно и чинно и протягивала Климке пряник на раскрытой ладони. Климка пробовал помолиться о калаче, но в воскресенье все равно получил пряник. Ему, конечно, хотелось подсмотреть, как Господь встречается с мамкой, но так ни разу и не удалось. А мамка, понятно, рассказать об этом не могла.
С тех пор как отец Андрей помер, пряников Господь Климке больше не посылал… Впрочем, в его жизни и без того чудес хватало. Наверное, за то, что мамка ни говорить, ни слышать не могла, дал Бог Климке волшебный дар – не только с людьми разговаривать. За это его дурачком и звали.
Подбежит утречком к колодцу, возьмется за ворот:
– Колодец-колодец, дай мне водички два ведра! И смотри, больше воротом меня не бей, а то я так язык прикусил в тот раз…
Скрипит колодец, и сразу ясно: не в ту сторону в тот раз Климка ворот крутил, вот и получил по зубам.
Лошадям сена несет – тоже поговорить надо, коровник чистит – как не спросить буренок про житьё-бытьё? Однажды Климка лисицу в курятнике застал, куры на весь двор голосили, сразу ясно было, что лиса. Да и Трезор с цепи рвался, хрипел, – понятно, лису чуял.
Климка раньше лисиц так близко не видал, любопытно ему стало на нее посмотреть. Как уж она в курятник пролезла – неизвестно, а только Климка, знать, дорогу на волю ей отрезал, когда вошел. Потому что она в угол забилась, куренка за шею в зубах держит и щерится – напугать хочет.
– Ай, лисичка-сестричка! И не стыдно тебе курей красть? Они ж не твои – поповские. Вот все б курей крали, чего б от их осталось?
Нет, не стыдно ей было красть курей, нисколечко. Очень ей курятины хотелось. Так что с того? Климке, может, тоже хотелось, но он же чужого не брал…
Долго увещевал Климка лисицу, грозил пальцем, пока дверь в курятник не распахнулась – на шум явился отец Андрей. Хохотал, слезы с глаз смахивал.
– Кот Васька плут, – говорил нараспев, – кот Васька вор. И Ваську-де не только что в поварню, пускать не надо и на двор…
Климка решил, будто отец Андрей в темноте не разглядел, что это лисица, а не кот. А та метнулась вдруг в раскрытую дверь, проскользнула у попа между ног и к огородам припустила, с куренком в зубах. Трезор-то на цепи, а отец Андрей только хохотал и кричал вслед:
– Ату ее! Ату!
Пьяный был, конечно.
* * *
Пролетка раскачивалась и вязла в грязи, становой Петр Маркович Данилов кутался в воротник шинели, стараясь прикрыть лицо от мороси, что роем мошкары забивалась в рукава и за шиворот, испариной собиралась на лбу в крупные капли, висела в воздухе густым холодным туманом. Вдоль дороги тянулись то унылые пустые поля, то черные перелески, – и голые ветви, похожие на птичьи лапы, скребли пролетку своими острыми коготками. Октябрь, распутица… Петр Маркович и хотел бы подремать, но слишком уж трясло и шатало пролетку. Вся жизнь в пути, по грязи кривых дорог… И если в России две беды, то обе они непременно сопровождали Петра Марковича, – и теперь по правую руку безмятежно храпел урядник, детина лихой и пустоголовый.
Неровно чавкала копытами лошадь, что везла впереди пролетки троих понятых на телеге, а шедший рядом с телегой сотский, прибывший из Завражья, в двадцатый раз повторял сказку о волках, пробравшихся в избу и зарезавших шесть человек, словно овец. И бывалый охотник из понятых вторил ему, рассказывая, как волчицы по осени учат волчат одним броском вспарывать добыче глотку – до десятка овец в стаде режут и бросают, потому что сожрать сразу не могут.
Глядя на косую колоколенку, показавшуюся из тумана, Петр Маркович в который раз усмехнулся: собачья жизнь в этом Песьем. Впрочем, и в Завражье не лучше. А может, и не собачья вовсе…
Волчья осень. Страшная зима впереди, а весна еще страшней. Петр Маркович не сомневался, что преступлений нынешней зимой будет не в пример больше, чем обычно, особенно пьяных драк со смертоубийствами, – чем туже нужда, тем сильнее пьют по деревням. Сейчас пропивают собранный урожай, доверяя нелепым слухам о раздаче зерна в помощь голодающим. После будут пить от безысходности… А уж сколько наворуют при дележке этой самой помощи, если она таки случится!
И разбоя ждал Петр Маркович: от голода народ звереет, и дрянной люд, что раньше промышлял воровством и мошенничаньем, отваживается на грабеж. Но положить шесть человек ради наживы – это не шушера, не шантрапа. Тут кто-то из матерых уголовных рецидивистов, для кого человеческая жизнь ничего не стоит.
Густой ельник подступил к дороге с обеих сторон, и тусклый свет осеннего дня показался поздними сумерками, будто вот-вот наступит долгая черная ночь. Мрачное место, в самый раз творить разбой. Тут и летом в солнечный день хмуро, а в ночи́ небось и рук своих не разглядишь. Да и ели растут так густо, что не пробиться сквозь них, – попадешь как муха в паутину. Что ж разбойники на купца здесь не напали? Зачем до Завражья добраться позволили? С одним-то справиться легче, чем с шестью…
– Гляди, гляди, – заранее предупреждал сотский, – вот щас курган.
Дорога вынырнула из ельника на открытое пространство, показался вдали берег реки, а над ним горушка, что издавна звалась здесь Егорьевым курганом. Петр Маркович повернул голову да так и замер с приоткрытым ртом: даже издали была видна разрытая вершина горки – черная земля и красный песок среди пожухлой, но зеленой еще травы.
– Вишь? Вишь?! – голосил сотский. – Разрыта могила-ат Игорьева! Разрыта! А я чё-ат говорил!
И уж так он радовался этой разрытой горке, что Петр Маркович решил, будто сотский мог и сам ее раскопать, лишь бы удивить теперь понятых.
В Завражье – деревеньке в три десятка дворов – нетрудно было догадаться, куда ехать: перед избой Терентия Прокопьева толпился народ. Зажиточный был мужик Терентий: двор широкий, изба крепкая, бревенчатая, не чета тем сараюшкам, мимо которых ехала пролетка, – крыши кой-как крыты картофельными ботовьями. Хорошо купца иметь в родственниках: и лошадь, и корову можно прокормить, и дом покрыть тесом. Вот оно как обернулось – родство с купцом…
Станового вышли встречать и староста, и молодой батюшка, и с десяток самых уважаемых мужиков «общества», в основном из Песьего. Петр Маркович толкнул храпевшего урядника, и тот выпрямился неожиданно резко, глядя вокруг глупым и строгим взглядом, словно собирался пресечь какое-нибудь безобразие. Урядник, Денис Иванович, приходился становому дальним родственником – жениным двоюродным племянником, – получил место стараниями Петра Марковича не так давно и пока не вполне освоился со своими обязанностями.
Никакие калоши не спасли от грязи, Петр Маркович сошел с пролетки на единственную деревенскую улицу, сразу провалившись в лужу по щиколотки. Ворота во двор Прокопьева были открыты настежь, на цепи бесновался лохматый остроухий пес, и становой безотчетно отметил: собаку на ночь не спустили с привязи. Почему? Да потому что приехал гость – ну́ как ночью ему на двор потребуется выйти?
Староста вился вокруг – сухонький, шустрый, – заглядывал начальству в глаза снизу вверх.
– Я туточка никому не велел ничего трогать. Мертвяков в церкву хотели быстренько везть – я не дал позволеньица.
Петр Маркович прошел через сени, поднялся по лестнице – и замер на пороге полутемной избы… За пятнадцать лет службы он и пострашней виды видывал, но привыкнуть не сумел: закашлялся от тяжелого запаха сопревшей крови, ощутил дурноту и отступил на шаг.
Хозяин дома лежал у входа – видно, сопротивлялся с перерезанным уже горлом… Его гость, по всему, пытался бежать и пойман был у окна, в самом дальнем углу. Жена и ребятишки посреди избы, старуха – в постели… В избе весь пол сплошь залит кровью, а на выскобленном полу перед дверью – ни одного следа, ни человечьего, ни… волчьего. Но если кто-то видел зарезанных волком овец, то сразу бы заметил сходство ранений: глотки как клыком вспороты, а не ножом. Будто в самом деле ворвалась в избу стая волков…
– Матерь Божья… – прохрипел за спиной урядник, перекрестившись.
– За доктором пошли, – оглянулся на него Петр Маркович. – Пусть немедля едет сюда.
Конечно, доктору нужно было ехать в Завражье вместе со становым, урядником и понятыми, но он отговорился посещением больного – да и не поверил рассказу сотского о шести покойниках, зарезанных волками.
– Так уж стемнеет скоро… – пожал плечами урядник. – Двадцать верст туда да двадцать сюда… Мож, к завтраму звать?
– Нет, чтобы ехал сегодня. И исправнику передай записку с докладом, пусть известит судебного следователя.
Ночевать в сельской управе не хотелось, а помещик Мерлин Дмитрий Сергеевич, чья усадьба стояла в полутора верстах от Завражья, навряд обрадовался бы незваным гостям.
Петр Маркович сдавленно кашлянул и перешагнул через тело Терентия Прокопьева, чтобы осмотреть место убийства во всех деталях. Тут-то староста, топтавшийся на лестнице, и осмелился заговорить:
– Так как же ж… Можно покойников в церкву-то везть? Обшество беспокоится…
– Ни в коем случае, – не глядя на старосту, ответил Петр Маркович. – До приезда доктора ничего трогать нельзя.
– Так ить… нечистые же ж покойники… Опасаются люди: ну как ночь, не ровен час, по деревне бродить пойдут…
Петр Маркович вздохнул горестно и взглянул на старосту:
– Об этом с батюшкой лучше поговорить.
– Так отец Игнатий не возражат, чтоб их до похорон отчитывать.
– Если доктор до ночи не приедет, пусть их здесь отчитывают, – снова вздохнул Петр Маркович. – Но трогать тела не смейте.
Только в Песьем человек двадцать знали, что купец везет деньги, – тот, по молодости своей и глупости да по пьяному делу, растрезвонил об этом на весь белый свет. Будь воля Петра Марковича, он бы запретил кабаки и пьянство – уж очень много бед случалось от водки. Вот и старый батюшка из Песьего от опоя умер… Впрочем, там тоже дело было нечисто, но становому пришлось закрыть на это глаза: доказать он ничего не сумел бы, и связываться с архиереем не хотелось – выставили бы Петра Марковича дураком или лжецом.
Запирались ли Прокопьевы на ночь? Наверняка запирались. Ворота точно закрывали – было что брать со двора. Положим, разбойники через забор могли перебраться, пес на привязи сидел. Но как они вошли в дом? Не будь у Терентия крыша крыта тесом, Петр Маркович мог бы поверить в незапертую дверь. Но крепкого мужика в деревне отличает не столько любовь к труду, чем они сами кичатся, сколько прижимистость (если не сказать скаредность) и усердие в сбережении накопленного.
Петр Маркович не поленился вернуться. На дверях в избу Прокопьевых было два железных засова. Может, один из них на ночь и не задвигали, но на второй закрывались точно. А это значит – необязательно, но очень возможно, – что постучался в избу среди ночи кто-то из тех, кого Терентий хорошо знал. Либо… Страшные сказки детства полезли в голову: о том, как волк заманивает в лес жалостливого путника – будто слышится ему из-за деревьев детский плач. Или еще того веселее: как кузнец кует волку тонкий голос…
Петр Маркович считал себя человеком образованным и чуждым суеверий. Да и не открыл бы Терентий дверь плачущему ребенку. Поостерегся бы. А вот соседу…
В сказке о волках, зарезавших Прокопьевых, никто почему-то не желал замечать очевидного: волки не едят ассигнаций.
Темнело. Петр Маркович достал папиросу и остановился на выходе со двора. Через дорогу лежало пустое сжатое поле – зыбкая мгла, словно копоть на стекле, становилась все гуще, ночная туча опускалась с небес промозглой сыростью. Осенние сумерки всегда рождали в его душе неизбывную смертную тоску, ощущение бесприютности, бессмысленности и бесполезности бытия. Грязь под ногами и нищета убогой деревеньки, вялый лай собак – и пустота, холодная черно-серая пустота вокруг…
Словно в ответ на невеселые думы с дороги вдруг раздался унылый скрип повозки, чавкающая поступь лошаденки, и почему-то подумалось о катафалке. Когда же из мглы показалась телега, Петр Маркович лишь укрепился в этой мысли, уж больно мрачно выглядел человек, правивший лошаденкой, – словно выходец из преисподней. В длинном темном балахоне под зипуном (как в саване), он раскачивался из стороны в сторону, иногда дергая вожжи, – лошадь останавливалась, человека кидало вперед, и телега еле-еле двигалась дальше.
Бравый урядник рассеял наваждение, выскочив на улицу из соседнего двора; загромыхал сочным ругательством, окунувши в лужу сапоги.
– Эти тоже ничего не видели и не слышали! – отрапортовал он бойко и невместно громко для безрадостной сумеречной тишины.
Понятых устроили на ночлег в сельской управе, урядник же был полон сил и служебного рвения, собираясь хоть ночь напролет рыскать по деревне – лишь бы немедля кого-нибудь покарать.
А подъехавшая телега, по иронии судьбы, в самом деле оказалась катафалком, и правил ею дьякон Яшка, одетый не в саван вовсе, а в подрясник. Его прислал молодой батюшка: либо забрать покойников в Песье, в церковь, либо, если доктор еще не приехал и тела забирать нельзя, читать псалтырь здесь, в избе погибших. Яшка хорошенько принял на грудь перед отъездом, потому раскачивался и держался за вожжи, чтобы не сверзиться с телеги.
– Отец Яков… – Петр Маркович замялся, понимая нелепость и даже оскорбительность своего вопроса. – А вы, часом, не были вчера в кабаке, когда купец Мятлин говорил о деньгах?
– Не, вчерась не был… – просто ответил отец дьякон, нисколько не оскорбившись. – Никита был, пономарь. Так чё, нельзя покойничков увезть?
– Пока нет.
– Ну тады пошел я… – Яшка достал из-за пазухи полуштоф сивухи и сделал несколько уверенных глотков, мелко перекрестился и повел лошаденку во двор Прокопьевых.
Петру Марковичу вспомнился Хома Брут…
* * *
Климка с матерью, пономарь Никита и два батрака, братья Семеновы Ивашка и Митька, обитали в прирубленной к большому дому клетушке с земляным полом, которую попадья по-барски называла «людской избой». На мамке вся женская работа по хозяйству держалась, попадья белы ручки марать не любила, и поповны, пока замуж не вышли, вышиванию больше обучались и музыке. Потому и были белые, пышные и гладкие, а мамка год от года сохла и чернела, но с ног сбивалась – отцу Андрею и попадье хотела угодить. Климка ей помогал, конечно, но у него и своих дел хватало, с утра до ночи крутился. А в общем-то, жили они неплохо, бывает и похуже житье. Пока старший попович, Игнат, насовсем не вернулся из семинарии.