скачать книгу бесплатно
– Ей! – толковал он. – Сладок яд знания! Людям, милочка, сладко знать. Здесь позор человечества, здесь первейшая тайна; наш первородный, стало быть, грех здесь!.. Ты, слышал, мать была? Я скажу, ты восчувствуй: мать, как ни любит дочь, как ни хочет ей вечности, а познаньем мертвит её. Как? – а так, чтоб о чаде до точки знать. Знать же нужно ей, чтоб неволить дочь. Пусть она дочь и любит, даже умрёт за дочь, а вот разум объять дочь хочет, чтоб всё понять про дочь и облечь её знанием, как цепями невольника. Ибо цель его – властвовать и давить Жизнь. Люди решили: знать есть «добро» для них. Не любовь к дитю либо к Богу, но осознание, что ты любишь, – вот что мы ищем, а не любовь саму, какова, коль непознана, – зло, недуг и безумие, большинством полагается. Осознание нам давай и знание. Это, милочка, в пагубу! Зная, чувствуешь не по-райскому, поступаешь неистинно, а как вздумал знать. Катастрофа и ужас – знать! Ибо знание, портя разум, чтоб он имел тьму смыслов, травит в нас полную и безумную страсть к Христу, Кой весь в том, скажу, что Его осудившие и распявшие умники, утолённые, как султан в гареме, и одолевшие, мнили, Бога в сознании, дабы досыта, вольно мыслить, были растоптаны Воскресением, сплошь бессмысленным по рассудку их! Первородный грех есть познание от добра и от зла; он – деланье той реальности, кою мнит оно, то познание: дескать, доброе – что от разума, а всё зло – от безумия. Но Христос воскрес – и не стало стен! и конец вещам да разумному «non» пред «fiat»[10 - Да будет! (лат.).]! Нет их разумной точки над Богом с Божьим «да будет», кое простёрло Жизнь за их знание! А коль так – не цени ничуть, что вокруг тебя, и не будь своей в сём губительном мире. Здесь – сочинённый мир, и не будучи в нём, ты – будешь. Выйди из разума и дерзай в смерть! – крикнул Зосима.
Римма сидела, не понимая, что он внушает, лишь трепетала.
– Спать хочу… – она ляпнула, но Зосима не слышал.
– Страшное, – вёл он в свете лампады возле келейных икон в углу сам собой, но и тенью по потолку и стенам, – страшное, что меня смущает, что стоит библии и философов и в них явлено, хоть скрываемо, ибо род людской взял гордиться обратным, но живоносное и как раз всем нам нужное, от чего обмираю я, есть немыслие. От познания зла-добра пошло, что мы впали в кошмары. Раем закончится, если вырыгнем страшный пагубный плод! Нам что в этом мире, коего нет, скажи? Ничего в нём нет!
Римме чудилось, она сходит с ума.
– Ей! нет тебя. И меня нет, и твоей дочки нет, и грехов нет. Нету России, церкви, компьютеров. Есть сознание, что всё это имеется, столь похожее на действительность Божью.
– Грех – с неразумия, – прервала его Римма. – Мне духовник сказал! Он мне так сказал: «Анна, ты не подумавши, но влекома безумием согрешила. Если бы знала – не согрешила»… Правильно! Я не знала добра тогда. Нужно знать добро!
Но ей вылилось от разымчивого монашка с редкой бородкой и со скуфьёй в руке: – В Божьем древнем эдеме не было зла-добра, которые – как Харибда и Сцилла для человеков. А как их начали – вмиг свобода исчезла, рай повалился; сразу и Бог исчез. Ведь какая свобода, ежели выбрали власть добра, а, милочка? если нашим кумиром стало добро? Им рай и жизнь ограничились и венчаются смертью – «смертью умрёте», как нам Господь сказал. Мы, дщерь, умерли, и что б, мёртвые, мы ни делали – тщетно. Ведь, – оглянулся он на задверный скрип, – в склепе нашем, в этом вот мире: в ярком нью-йоркском, в манком парижском, в русском ли смутном, – и во вселенной всей с её звёздами и с моралью в нас, – Бога нет уже. Ибо здесь мы суть падшие… Или Бог с нами тоже пал? рухнул в скверну, считаешь, дабы быть с теми, кто изгонял Его злом-добром от разума? кто своим самоделкам начал молиться? кто обложил себя сочинёнными нормами, обозвав их предвечными, и им внемлет? кто в клетке зла и добра засел, отстранившись от Бога? Ей! мы воистину лишь понятиям служим, веруя, что они нам добро несут. А какое добро? Обманное, человечье! Бог вот нам Сына дал – Сын не смог здесь быть… Только вчувствуйся: Сын не смог здесь быть!! Стал Сын Божий – преступник в нашем добре и зле, как написано, что с Христом будет так, что убийц помилуют, а Его не помилуют. Если Сын есть Отец – то и Тот в преступниках?! Значит, вот как мы? Значит, в Бога добром своим как штыком суём?! Верить ох как непросто! Верить в «миру сём» – разум оставить. Верить – ничто не чтить, ибо всё не от веры – грех.
– О! – плакала Римма.
Старец приблизился; он светлел лицом вроде некой лампады.
– Верить – забыть про ум! В Боге нет добра; но и зла в Нём нет. Бог, Он нормой не ходит, нашим идеям не услужает. Точку над Богом смыслом не выставишь, и законом не выставишь, и моралью, и физикой. Всей наукой не выставишь! Я скажу… Я давно молчал, а Бог Жи?вый исполнился. Для Него дважды два – пятнадцать, тридцать и утка, как Он захочет, и, коль есть небо, не обязательно, чтоб земля была. Осквернённое в Нём – невинно; бывшее в Нём – небывшее; нет в Нём прошлого; нет имён и деяний, гор нет и долов. Вера – вот путь к Нему! В Бога верящий здесь – преступник; в славе здесь – каста в Бога не верящих. Эти думают, что-де Бог для них, что-де Бог дал им царствовать, что-де Бог и Христа послал, чтоб спасти их, разумных, властных, имущих. Лгут они! Ибо, – взяв Римму за руку, говорил ей Зосима кукольным личиком с вострым носиком, – Бог есть Жи?вый! Он изволяет, Он предрешает! Как от Адама грех – так и некто, хоть бы и ты, дщерь, может нам рай вернуть. Умных Богу не надо, также учёных и образованных. Но явись кто один из нас с полной истинной верой – Бог сокрушит грех! Всей веры, чувствую, не имел ни Аврам, ни Сара, ни Моисей, ни Пётр-апостол, ни даже, милочка, – зашептал монах, – Сам Христос наш Бог, Кто, как Сын Человеческий, нас учил всегда, что и малостью веры труп оживляют. Он нас спасать пришёл, но не смог спасти, не восхи?тил, не возвратил рай. Значит, не верил… Верь, то есть, милочка! Так что если поверишь в дважды два тридцать – быть тому. А поверишь, что ты от Бога, но не от разума – вмиг эдем пойдёт, в коем лев ест петунии и шакал спит с агнцем. Скажешь горе – та стронется; мёртвым скажешь – задышат. Ей! скажешь: «мир, прейди!» – и прейдёт мир. – Он говорил уже, отпустив руку Риммы и много тише, взором ушед в себя: – Ты язык позабудешь, нормы, законы. Станешь Христом, Кой, сшедши, всех нас помилует… Как хочу полным верой быть!! – Старичок вдруг махнул скуфьёй. – Как вокруг нас быть Истине, если с Божьей безмерности и свободы взяты лишь зло с добром?!
Римма сжалась от страха. Так ей не надобно; ей хотелось не споров, но чтобы бог как-то внял ей, бедной, несчастной и, в целом, доброй, чтобы вернул ей время до Даны. Вкупе и Ельцина чтобы не было, и распада страны с Барыгисом, и она бы писала ясную графику с киверами гусар и с юными патриотками, благородными девами, в тех героев влюблёнными, получала бы премии, отдыхала в Пицунде, на Соловках… Зосима её расстроил; боль не уменьшилась, но металась встревоженно; не слагался порядок, как, она мнила, следует от бесед с провидцами. Бог от странных слов инока взмыл из доброго в некто жуткого, созидающего сумбурно, не от «добра», как хочется человечеству, а как вздумал он, этот бог, – кой, следственно, вправе дать не «добро», как просишь, а дать кошмарное, что за рамками и добра, и логики. Получается, Бог безумный?! Но, так как это не Может быть, ибо в книгах бог добрый, то, получается, лжёт Зосима, что непохож на сдержанных, чинных клириков, наезжавших в обитель и укреплявших инокинь словом. Этот же дёрганный, что почти ей в лицо кричит, – психопат, оттого и запрет ему исповедовать… Римма вжалась в стул, отклонясь от монашека, что стоял над ней, не желая выслушивать вздор от жалости к самоё себе, изнасилованной мужчиной да и всей жизнью – и угодившей к психу в том месте, где от дурдома мыслила спрятаться.
Дверь открылась игуменьей (Марфой) с присными.
– Ночью с женщиной?! – завела она зычно. – Что это, отче, ты распускаешься? Мне отец Вассиан велел, что не надо с людьми тебе вообще быть, раз ты юродивый.
Римма бросилась целовать длань Марфы. – Нет, я сама!.. Я в храм пошла и там… в обморок. Он меня проводил, помог мне…
– Аз многогрешный… – выпалил инок[11 - Инок здесь и далее употребляется в древнерусском значении от «инъ», иной, не от мира сего.], выскользнув.
– Я, – игуменья крякнула, – не грешу на убогого, как Зосима наш. Но отец Вассиан сказал, рассуждать горазд этот маленький старец; неканоничен он. Кабы не был юродивым, то священства лишился бы. Вот он сказки врёт – можешь слушать; но вот шептаться – твёрдый запрет кладу. Дьявол праведных портит… Что же ты в обморок? Верно, регулы?
– Да, – врала Римма, – регулы… – И, когда все ушли, легла.
Без инока стало легче, точно разлад в ней, скорби и случай с мерзким зловонным хамом Барыгисом порождён Зосимою.
Неожиданно муки снова нахлынули. Она встала поправить стул, стол, иконки… Час поправляла, бегая в келье, как угорелая, но порядок не вышел, и Римма вновь легла, ухватясь теперь за кровать руками, ибо вся утварь вдруг закружилось… «Вот!! – она плакала в истерической радости. – Хорошо, что Сам Бог недобр! Пусть, пусть царствует хаос!! Пусть в мире Дана и вас насилуют! Пусть мы все поплавки в волнах! Бог, наверно, не хочет, дабы был лад во всём, а Он хочет недоброго, хаотичного, чтоб теснить добро, чтоб рождались бы Даны и чтоб я маялась!»
Месяц Римма трудилась. В тон Городецкой, роспись её шла в сбыт по яркости женского молодого бедра и воинства в киверах при сабельках. Приезжал духовник; она ему тайн не выдала, лишь покаялась, что некрепкая в вере. Сказано было богу молиться, также и плоть смирять. Сёстрам в том числе не открыла тайн: близнецы не поймут, шальные; немка не русская и хоть молится, но ей всё как кино; дизайнер, вспомнив семью свою, может вдруг оскорбиться; прочие… Как им всем объяснить, что дочь её монструозная?!
Был декабрь. С мастерской наблюдались шири полей вдали, мгла небес, крапь ворон – и Зосима в тулупе, спихивающий снег к клумбам либо меняющий на столбе фонарь; а далее то несущий к складу поделки, то бьющий в колокол на высокой их звоннице. Римма, хоть береглась его в рассуждении, что он рушит в ней принципы, – но вокруг не спрямлялось и даже вкривь ползло. Ей в Писании часто стало казаться, что за написанным как бы фон сквозит и сказал бог не то, что в буквах, но на иной «губе» бог внушает иное. Бог не в словах людских. Потому-то мы, слыша, бога не слышим, видя, не видим. О, не в словах бог, чуяла Римма!.. Съездила на аборт в Москву, и всё мучилась. В келье каялась, в храме к раке бл. Власия припадала – но совершенно пуста была. Ей казалось, что бог не в текстах, что и не мог он павшим, то есть предателям, рай отвергнувшим, говорить на их новом лживом наречии, что бы значило: бог за павшими в первородном грехе пошёл, бог пошёл за избравшими познавать зло/добро от их разума, дабы впредь играть по их правилам, то есть вставиться в ум их… Да, безусловно, впало вдруг Римме: бог – не в словах, не в терминах! В храме трогала она крест, чтоб чувствовать бога «Жи?вого», как означил Зосима, также ладони робко в кивот ввела, грызла жертвенник… Бога не было. Всё творилось в миру вокруг, будто бог ни при чём: насиловали, и жрали, и убивали – но и любили, что-то уверенно толковали, спорили, развивались культурно… Бога же не было. Римма как-то молилась, так что молитвы стали вдруг вопль истошный. Бога всё не было.
Раз попала в столярню, где жил Зосима. Комната, – в рамах, тумбах, шкатулках, чашках, тарелках, – пахла приятно хвоей и лаком. На деревянном полу и стульях гостьи внимали. Видимый со спины монашек сказывал:
– Чип был маленький, но вмещал он много, и люди вписывались в него огулом. В чипе ведь легче. Ибо дышать в нём незачем, пища незачем, не страшны в нём ни боль, ни страх; значит жить можно вечно: только впишись в чип. Так ты сто лет жив, в чипе же – вечность. Мало-помалу чипы сменили Жизнь. Электронные превзошли живых, и с них брали пример. Все жаждали походить на чип, как он есть по структуре; то есть на алгебру. Мир пронзили носители, по каким текли дигитальные души. Браки случались, коль выясняли математически, что, мол, ряду душ надо слиться на время для сверх-познания. И в конце концов стал один Высший Разум, спутавший мир сетями. Всё ушло в цифры да в электронику, вся телесность Земли. Живые, – что уцелели меж проводов, плат, блоков, слотов, процессоров, – стали есть изоляцию, чтобы жить, ибо есть больше нечего…
Он, узрев Римму, вскинулся; вострый носик блеснул при лампочке. Но она унеслась. Чушь, глупость; сказка дурацкая!.. О, она не того ждала, не химер и не россказней!! Близнецы, две сестры, и прочие, Римма видела, рты раскрыли и слушали… А ещё Римма видела, что понравилась иноку, престарелому, хлипкому, с акварельными глазками, ей годящемуся в отцы, – которого обошла бы в солнечной прежней радостной жизни, даже побрезгала бы общаться, вздумай любить её щуплый седенький гном…
У женщин в их мастерской в вечерний час вспыхнул мебельный лак. Охранники с проходной и старец лили из красных огнетушителей, пока пена не скрыла пол с обгоревшею утварью. Изнемогший Зосима выбрел под тихий декабрьский снег на улицу и стоял следя, как игуменья воет, всех обвиняя, действуя в логике, что кто в малом слаб, тот в большом предаст.
– Акт диверсии! – выла матушка. – И когда?! Когда высших ждём с журналистом! Архиерей окажет честь! А увидит разруху?! Кто же поверит, что здесь радеют?! Гости в Клипаново, в Спасо-Троицкий монастырь отъедут в смехе над Воплино!.. И убытков тьма!!
Марфа выла. Щуплый монашек кашлял от дыма.
Их мастерская стала в столярне, где он заведовал и, орудуя топором, ли, шилом ли, отчего-то был грустен и не смотрел на инокинь и на послушниц, до поры там работавших. Когда Римма чертила сказ об Адаме в раю и Еве (ланью прикрытых ради приличия), он сказал с тоской:
– Вниз пупка что, не тело? Наоборот рисуй. Чтоб не мозг Евы в красках был, но что в ней от любви укрась. Мозг их ланью скрой, а вот то, что к любви, – показывай. Нашу в нас боговидность мозг под себя стесал. Я, как мозг возглашает всякие максимы в его серых извилинах, нами принятых за глас истины, маюсь: вдруг стану схожим с серостью мозга?! вдруг станем студнями, а потом нас багры слов в серый кисель сведут – и не будет морей, звёзд, вёсен, песен, любви в сердцах, а лишь серое вещество одно? Ей! одна, – вдруг всплакнул Зосима, – будет на свете серость от серого вещества кругом! Ведь не зря мозг дал правило: что к любви в теле ближе – то, мол, постыдное. Как Адам скушал яблоко – вмиг закон, что теперь что к любви относится, то не властно, греховно и презираемо, а отсюда таимо; стыд, мол, иметь его… А не стыд разум слушать, серого мозга серости верить?
Римма склонялась над рисованием, но монахини слушали.
– Людям, – крикнул Зосима, – стыдно представить, что Бог схож с тем порой, что к любви у нас?! Ну а как всё же сходствует? А как Бог вдруг не есть голова в плечах – этот высший их разум? Милые, вдруг мы были иным в раю? Вдруг мы были там Жизнь в цветах, и мы Жизнь эту предали, так что после восстал с неё властным фаллосом мозг в Адаме, прочее не могло быть райским из-за увечья и – стало Евой? Ева – вдруг рай-то?
Римма вскочила и из столярни прянула к зданию, где была её келья. Римма спешила, чёрная на морозном снегу… Назавтра с ней приключилась немощь, и Римма бредила наяву.
5. «НародиЯ»
Л. Барыгис начал кампанию, и предвыборный штаб старался. Рейтинг, однако, рос неторопко. Целя стать главным, он считал, что народ им любуется, дело гробят помощники. Впрочем, также народ срань.
В «мерсе», меж джипов с личной охраной, мчал он Волхонкой мимо рекламы. Ни на билбордах, ни на растяжках и ни на баннерах в его честь не виделось ни цветов, ни смеха, ни солнц, ни юности, коей он бы отечески потрафлял, ни ухарских кулаков рабочих, ни громких лозунгов «Любим Родину!», «Власть трудящимся!». Он явил Москве фас широкой и грушевидной, в мелких кудряшках светлых оттенков, физиономии с купидоньими губками. Он был слишком величествен, чтоб склонять предпочесть его. Быдлу просто дан знак, что Барыгис намерен быдлу потворствовать. Он, короче, решил – поэтому все должны его выбрать, чувствуя, что в стране бардак и они дерьмо оттого, что до этого власть была не у Льва Д. Барыгиса… Он стравил звучно газы, стёкшие к сфинктеру, и отметил, что у него так, если он с женщиной… вот как с этой монашкой, кою загнул тогда… Он нигде не стеснялся яростно пёргать, видя в том способ выразить взгляды на суррогатный, жалкий мирок людской. Ничего, он мнил, нет вокруг натурального; всё лишь воля Барыгиса. Он монашку хотел – означилась. Вздумал в главные – и страна взялась, дабы он в ней стал лидером. Ибо он их представил: эту монашку с этой страной. Всё морок, фата-моргана. Есть только он. Поэтому он, став главным, кончит с Россией, что лишь в мозгах его, дабы в них взялось лучшее, вроде США либо Франции… У ампирного клуба он молча вылез и с бодигардами, окружён толпой, зашагал через холл, ощерившись, что считалось улыбкой, и прибегая к харизме грузного тела, как у медведя. Думали, что при нём в государстве все будут крупные. Основательных быдло ужас как любит.
Присные партии, – ПДП то бишь, – ожидали на сцене в явном напряге, чтоб отгадать, что делать, по его мимике. От его самодурства люди сбежали бы, не удерживай их надежда сесть при чиновных важных постах, если он власть захапает. Ни один допустить не мог, что Барыгис уже решил их уволить и заменить другими, после и тех убрать.
– Я не лектор, – сказал он, остановившись. – Стол-ка нам с закусью.
И, когда это сделали, он сел чуть ли не с краю и продолжал с ленцой: – Тут мест двадцать; все пусть подсядут.
С грохотом стол был занят. Слышалось, как Барыгис пьёт из бутылки, шумно глотает.
– Вы, бля, решили, я править буду? – начал он, хмыкнув. – Я не Спиноза, чтобы народ учить. Нас учили, а толку?.. Мы с вами – жить начнём. Рента с нефти, во-первых. Стырил – в Сибирь едь, это второе. Хамы в полиции – стойка смирно, бля, у метро, честь каждому отдавать до смерти. Мать родила двух – на, мать, квартиру. Ты олигарх? – всё сдал в казну и пошёл с нуля; покажи, чем взял: воровством или делом? Вот как мы будем эту страну спасать. Довели её умники… Дальше нет пути: срыв, абзац, полный минус. Двинем в плюса, народ?
Посмеялись.
– Что вы мне ржёте? Я вам не клоун. Мы с вами жить должны, – вёл Барыгис, – я, ты, она… – махнул он в зал. – Чтобы суки нас делали? Мы не тронем их. Мы их на пошлём. Нам реальных в общак дай, а не обратно… Бля, президентство – это вещь русская? Нет, не русская. Я вот буду – «народ и я». Рядом будет любой из вас очерёдно. Он не получит чина и ордена, но когда он объявит: да! – так оно сразу будет. Умных мы на хер. Нам дай обычных. Власть была – против нас всегда. Но теперь будет наша власть против тех, кто против. В общем, народ и я – вот как будем звать высшего.
– Лёвина народия – на него пародия! – крикнули. – Ваше благородие, вы и есть Народия?
– Покажись мне, – скривившись, бросил Барыгис и, едва ёрник встал, добавил: – Ты будешь первый мой заместитель.
– Сладкую мелодию слышу от Народии! – не сдавался тот. – От такой Народии, жди, страна, бесплодия!
Зал заржал. Громче всех ржал Барыгис грушеподобной физиономией в мелких светлых кудряшках и похотливым ртом купидона.
По окончании он пошёл в рядах, пожимая ладони, и раздавал автографы, овевая всех гнилью, что от него порой исходила. Он дал гарантию, что, когда победит, при нём всегда будут СМИ; его президентство будет представлено как реалити-шоу; он хитрить не намерен, пусть следят и в сортире, но при условии, что и сам оператор, «бля», в унитазе. В «мерс» он взял «бабушку» – подвезти для пиара до магазина.
Позже, два дня спустя, острослова-поэта, что задирал его, подле МКАД нашли искалеченным.
Лев Барыгис был грузный, с детскими ручками, с головой зрелой груши в мелких кудряшках, также с губами, будто застывшими на презрительной фразе «бля, западло мне!» – что мнили имиджем оппозиции, хоть он чхал на всех без изъятия. Он «манал» всяких умников, благо был результатом ума в том плане, что этот азбучный обиходный ум выбрал целями: вожделение, деньги, власть. Он всех «манал», обнаружив, – пусть не мог выразить, – сокровенную тайну: ум жадно ищет общих суждений и принуждает к ним. Разумовский считал ничем всех в теории – для Барыгиса все ничто были фактом. Вор, он общак держал, тем и выбрался в верхние. Миллионов сто долларов, кроме крупных партийных сумм, он всегда имел. Он имел бы и больше, кабы не херево, когда он отдал деньги Квасу (Закваскину), заму, присному, дабы выкупить акции сепараторной фабрики в тульском Флавске, – Квас же свинтился, сгинул бесследно, так что, бля, не на ком зло сорвать. Ну, а злым он умел быть. Год назад он послал «дохнуть» сверстника, потому что в отрочестве, вспомнил, девочка из восьмого «в» предпочла того. Домик, портивший вид с окна, он спалить велел; задевавших – пинал; в прохожего ни с того ни с сего мог плюнуть. Он не убил всех только от лени. Впрочем, порой он любил людей, – если люди смеялись всем его шуткам и его слушались. Он был редкостной сволочью. На Москве он жил в Киевцах (в современных Хамовниках).
Нынче он, на своей ближней вилле, что на Рублёвке, встретил просителя и, пусть знал того и сам встречу назначил, пусть пропустили ржавую «ладу» по его воле, спрашивал в кресле у телевизора, сидя к гостю затылком: «Кто?» – прибавляя звук, чтоб гость в крик кричал, что он «сыщик».
Тот, кто стоял за ним и его пышным креслом в сером потёртом грязном плаще до пят, был плюгавым плешивцем, – тем самым типом с ветхим мольбертом, что тёрся в Квасовке возле выкоса, когда там был «сожи?г» в июле и происшествие с Разумовским. Тип был, однако, профи с Петровки, зрелый и опытный, но ужасно безвидный (властвуют видные, ведь тогда и их пост внушает). За год до пенсии он был только старлеем с герпесом, астмой и геморроем, но и с привычками вроде пива в закусочных да копанья в носу прилюдно. Цену, однако, он себе знал, рассчитывал на успехи: чин и красоток. Не выгорало. Скажем, недавно им поручили казовый случай из резонансных, то есть пропажу оперной дивы и олимпийки, плюс думской спикерши, и он в деле участвовал. Только слава, случись она, увенчает начальника, молодого хлыща, кто сцапает ордена и звания; а ему, следаку, лишь премию, МРОТа в три, да устную благодарность. Случай же шумный, громкий, всесветный. Врут про маньяка, жрущего женщин, и про причастность тройки пропавших то ли к хлыстовству, то ли к лесбийству, про секс-разборки и про пришельцев. Дума клокочет, все в ней, от А. до Я., призывают «спасти коллегу», пусть раньше драли ей в политических дрязгах волосы. Из «Ла Скалы» запрос о меццо, вызванной в «Трубадуре» петь, но исчезнувшей. Из-за третьей отложен конкурс саблисток. Дело такое, что победителя вмиг возносит, будь он начальник, а исполнителей прячет в тень (что, чувствовал сыщик, с ним и получится, как всегда). Поэтому он служил Барыгису, к каковому пришёл по делу, кое тот дал ему, кое связано с Квашниным П. М., то есть с «Тронутым Монстром» (и «Олигархом»).
– Родичи! У него есть родичи! – крикнул сыщик Барыгису, что смотрел телевизор в полную громкость. – Это в Саратове! У двоюродной sister матери Квашнина был муж!! У брата его был сын-музыкант, из лабухов[12 - Непрофессиональный музыкант, играющий по ресторанам шансон и попсу.], наркоманисто-пьющий, Феликс Касаткин! Дочь его, старшая, эта доктор! Младшая – эта сбацала хит, вы слышали, кавер-группа «Шаёбочки», девки сиськами трут друг друга и напевают: всё у нас было, даже беременность типа временно!
Здесь Барыгис убавил звук. Он действительно хит тот знал; скривился. – Бля, на седьмом киселе родня… Я сказал: близких родичей. Раз башляют, паскуда, ты из штанов лезь.
– Лезу, – кивнул тот и перенёс вес с правой ноги на левую, так как чувствовал, что стоять ему долго, ибо мизерных здесь не усаживают, не кормят, не провожают, а угораздь Барыгису не понравиться, его запросто кокнут. – Лезу, – добавил он. – Так вот младшая дочь – стервоза, Цаца Гадюкина… – (А убьёт, ну и что с того, думал сыщик; жизнь – дерьмо). – Гадюкина, говорю! – сказал он. – «Цаца» – сценический псевдоним; так – Лена.
Слушавший рявкнул: – Про Квашнина что? Что про Закваскина? Отыскал его, нет?
Барыгис, – спал он, купался, совокуплялся, пил, выступал ли перед народом, – помнил врагов своих. И одним был Квашнин П. М., кто посмел, чмырь, в Лас-Вегасе при Барыгисе и при даме, что он обхаживал, умалить его тем, что выиграл. И хотя миллиард – херовина, миллиард Квашнину не дали бы, знал державший притон Барыгис, но сучий фраер, бывший лингвист-мудак, подыхавший от рака, сто, двести лямов точно сымел-таки. Казино получило славу как место, где даже швали фарт, и восполнило траты… Этого – что какой-то бздец превзошёл его – и хватило, чтобы виновный был обречён. Добавилось, что и флавский завод квашнинским стал, хоть Барыгис в то время несколько лямов выдал Закваскину, чтоб купить завод. Квашнина уже не было бы на свете, если бы не охрана.
– Что? – он цедил, – с Закваскиным? Отыскал след?
– Сгинул. Сгинул Закваскин, – выдавил сыщик, переминаясь в сером плаще своём. – Был я в Квасовке, где Квашнин живёт. Там он деньги сжёг, миллион почти. Дед, – папаша Закваскина, тоже в Квасовке жил, – сболтнул сдыхая, что, мол, Квашнин «ухайдокал» сына. Органы Флавска все проквашнинские. Он там царь: спас завод, обеспечив тем занятость; также церкви построил, ясли, больницу; благотворитель… Но заправляет Осия Ройцман как представитель и как советник… А у Закваскиных, вроде, пря была с Квашниным. Я думаю, ваши деньги там в акциях…
– Что молчал? – встрял Барыгис, ёрзнув всей тушей в кожаном кресле. – Что ты молчал, падло? Или семь миллионов – мелочи?
– Я докладывал. – Сыщик стал в стойке смирно. – Думал, что с Цацей…
– Ты, бля, мне думать стал? – покривился Барыгис, вперившись в сыщика. – Я здесь думаю!
– Виноват… От бухгалтера я узнал на днях, что Закваскин был собственником завода, что он в уставный фонд в доле с немцами отдал семь миллионов и строил в Квасовке, мол, отель. Но в Квасовке жил Квашнин тогда. Он, Закваскин-дед и старик Заговеев – трое там жили… Зам ваш исчез в грозу в девяносто девятом, кажется в мае. Боссом завода стал вдруг Квашнин Пэ эМ. А завод – монополия, тридцать восемь процентов этого рынка, сбор сепараторов.
– За мой счёт на раскрут пошли… – сбавил звук телевизора, злясь, Барыгис.
– Пренесомненно! – громко льстил сыщик. – Мне рассказали, как-то стреляли, мол, со двора Квашнина в Закваскиных; Квашнина с неизвестным видели в «ауди». Может, он нанял киллера и убил Закваскина.
Взяв в коробке на столике рядом с креслом, в коем сидел, сигару, хмыкнув, Барыгис мягко вложил её в угол рта. Его грушевидная голова осела. Он не курил, он думал.
– Где эта шлюха?
Сыщик сказал: – В Мытищах. Думает уезжать. Не вызвездила, верно… Мы с Цацей можем достать его, Квашина то бишь. Ведь она типа родственница, хоть дальняя.
– Значит, Квас взял заводик мой, а Квашнин его отнял?.. Сила, бля, всё решит, – подытожил Барыгис.
И он был прав (почти).
Лейбниц мнил: очевидности «за собой ведут», подчиняя. Истина станет силою, вторит Кант, «доказав» себя. Постулат от Спинозы: правит на свете «необходимость». От Стагирита: мысль «принуждает». С необходимостью, найденной и увенчанной мозгом, нужно смириться. Вечные истины даже в бога ввели себя, ведь их суть – принуждать. И, следственно, чтобы обществу быть – всем надобно быть в одном, отсчитывать из единого. Эпиктет был готов вести к «вечным истинам» пыткой. Кант сулил оппонентам казни. Скот И. Д. сделал бога беспомощней мнений рода людского. Гегелев бог – «держава теней», не более. «Дважды два есть четыре» ставят над богом, дабы «сей мир» хранить в радость правящим. Нужно всем внушить ценность формул общего свойства. То бишь природа правится мозгом; разум диктует нормы природе… Это всё, в целом, знал и Барыгис, но не умел сказать по-научному: а сказал бы он вот что: срать мне на истины, потому что их нет совсем, а есть сила внушений их, чтоб «сей мир» был оправдан – волей монарха ли, философией (вроде той, что Платон решил, что есть время-субстанция, а Эйнштейн время свёл в относительность; или как математику от Евклида гнал Лобачевский; или как истину, что, мол, собственность обща и всенародна, скинуло мнение, что, мол, собственность частна).
Бля, сила всё решит, мнил Барыгис.
– Тёлку доставь мне, – он приказал. – Ту Цацу.
Сыщик отправился с бугаём Барыгиса – и в Мытищах, в старой хрущёвке, в двушке с кушеткой, выискал бледную, светловатую, с плоской грудью, внешности продавщиц бутика, наглую цыпу, проверещавшую, что она «не прессуется всяким чмо», но сразу же набросавшую тушью личико и сошедшую к «BMW».
Позднее, стянута джинсами до своих тайных прелестей и играя в простушку, хлопала Цаца крашеным глазом: ах, почему она на Рублёвке, блин, где живут олигархи?.. что она делает здесь на вилле?.. что за персона в кожаном кресле, столь ей знакомая по TV-передачам?.. Хмурый Барыгис, грубо сымев её (на столе изнасиловав), сразу начал работать; и Цаца видела, что писал он про «миссию ПДП – борьбу за права народа», плюс про «порядок – как предпосылку всех наших действий». И, в результате, сыщик увёз её на проржавленной «ладе», позже заметив:
– Ну, поняла?
– Чел, слушай! Я, блин, на это не западаю!! – взвизгнула Цаца, коя хотела с лёту c Барыгисом «замутить», но хамски была поюзана и затрахана, как последняя шваль. Она разыграла роль оскорблённой дамы. – Чё за хрени?на? Не поняла я, чё это было? Я… интервью в «АиФ»!! Блин, капец ему!!
– И подохнешь в канаве, – просто, с усталостью брякнул сыщик, к женщинам вялый, но понимавший: бойкой смазливой цепенькой стерве не повезло с Барыгисом.
Цаца сникла. – Чё ему надо, блин?
– А я знаю? – начал врать сыщик. – Он олигарх… У них, пойми, сто возможностей: захотел и нашёл тебя в десяти миллионах в этой Москве в момент. Захотел – поимел тебя. А захочет – убьёт… Проваливай. Хоть в «АиФ» иди. Мне без разницы. Мне велели – я отыскал тебя и привёз к нему.
Цаца, сжавшись, заныла: – Думала, съезжу: вдруг подфартит? вдруг спонсор? Он… Ни хрена, блин… да ещё вдул, гад!.. Ладно, «всё временно»… У меня есть другой хит… Слушай, лавэ подкинь? Мне на трассу нельзя, чел. Имидж мой – лесб, гейгёрл. Парней ловить? Запиарят… Чем за жильё платить?.. В шоу-бизнесе срач один, но меня не задвинут!.. Я бы звездила, а не торчала тут; но отстойная Татка, блин, из «Шаёбочек», улеглась под продюсера, мне подгадила, тварь… Урою!!.. Слышь, мне напиться бы… Чел, подкинь лавэ! Ты меня ведь подставил.
Сыщик из мятого своего плаща со вздохами вынул пачку, взял сигарету, глядя на потное лобовое стекло. – Не дам лавэ… – буркнул тихо. – Ноги, смотрю я, выше ушей; смазлива, есть голосишко… Родственник випный есть, у него и возьми лавэ.
– Это ты, – Цаца щерила зубы бледного и худого лица, – про чё, а? Ты про сестру мою и папашку?
– Про Квашнина я. В СМИ была и?нфа, типа, вы родичи, – вставил сыщик.
– Стой… – наложились на рот ему твёрдые, с фиолетовым ногтем, пальцы. – Я, чел, пожрать хочу. Я проставлюсь на харчик. Мы будем жрать – расскажешь.
– Что там рассказывать?
Сыщик двинул на Сретенку, где был бар горемычных, перебивавшихся на бюджетных кормушках лузеров. Бар был с грязными стойками, с рыбным смрадом, с маревом табака и с пьянью.
Выпив литр пива, быстро тупея, хворый, плюгавый, с лысиной сыщик тупо смотрел на лицо вблизи, бормоча:
– Ты матери Квашнина родня… У сестры её муж был. Но… Суть не в том, не в том… – потерял он желание говорить, ловчить, добиваться чего-нибудь.
Он постиг, что с рождения перед ним встали грозные неприступные стены и он в полста своих лет – никто. Женой не любим, развёлся, дочь ему не звонит лет пять уже, соплякам он – «Иваныч». Что он родился, рос и работал? Чтоб эту девку, что перед ним сейчас, впрячь в историю, в коей прок лишь Барыгису, а ему ничего? Его удел (он ел воблу) быть столбом под светила; сгнивший, склонившийся столб, к хренам, хоть башку разбей… Тот звезда – а другой, из таких же клеток, – нуль, но обязанный жить, страдать… Например, как Квашнин страдал, верещали СМИ. Но Квашнин чудом вырвался, став для всех неизбежностью его чтить. Был нуль, а стал VIP, причудливый олигарх. И он, то есть сыщик, с этой певичкой вдруг закрутились вкруг Квашнина. Весь мир, может статься, вкруг Квашнина пойдёт.
– Лен, – брякнул он. – Этот родич твой с денежкой. Ты пойди к нему и скажи: лимончик, дядя, пожалуй; студию дай мне, чтобы хиты писать. Он… В конце концов он мужик, ты – девка… У Квашнина, – вёл сыщик, – вроде, жена умрёт… Ты, Гадюкина, вдруг мадам Квашниной окажешься? Он скопытится – треть твоя; у него ведь сыны ещё…
Вскоре сыщик заметил: Цаца задумалась, отодвинув тарелку с зразами. И тогда он добавил: – Леночка Батьковна! Я скажу тебе, когда ты будешь в дамках: «Помнишь, Цацуля, мы пили пиво?» Ну, хоть привратником-то возьмёшь меня, если станешь богатая?
Цаца кружку отставила, и он понял, что – не возьмёт; в мечтах её рос Манхэттен и бодигарды с личным шофёром-телохранителем, вроде Деппа-красавчика… Цаца вытерла губы хлебом.
– Клёво… – рыгнула. – Я, блин, читала, думала, врут… Но, в принципе, почему бы и нет?.. Бывай, старпёр… – Она выскочила из бара, не заплатив, стервоза. Сыщик уверовал, что коль в лёт надуваем глупой блондинкой, то он и впрямь никто.
Он не знал, правя в «ладе» в скучное Косино своё, что она пошла на Тверскую, в VIP-ресторан, проверить, будет ли узнана как певица, и что, не узнана, назвалась Квашниной, «племянницей», удостоилась ужина – и, отпущена с просьбами посещать их «с дядею», поняла, что делать. В голой квартире, ею снимаемой, она думала день и ночь. В фантазиях плыл пентхаус, плюс бижутерная и шикарная жизнь, плюс лично сама она как великая поп-певица, вроде Миноги… нет, Бринти Срипс, ага! И, как Ната Наглянкина, «Мисс Вселенная», объявившая, что весь приз израсходует на себя, – так и Цаца возжаждала вдруг квашнинского золота, чтоб спустить на себя, естественно.
С четырёх, может, годиков, заиграет где музыка, она дёргалась и орала – пела-де. Её лабух-отец играл в ресторане на синтезаторе… жизнь в чаду сигарет, шансона, водки и крэка… Лена Касаткина не прельстила бы вкусом, шармом и голосом, разве тембр хорош, – но спускала бретельки, чуя: так надо. «В сердце – истомма! Милый, истомма в розовом телле, я ох@елла!» – спела она в тринадцать, вызвав фурор и мечты звездиться. Из захолустья – махом в Европы, где белобрысый поп-дива Клюэрт томно хрипел бы ей: «Леди-леди ин рэд, вау!»… Лондон, не меньше, против саратовской их двухкомнатки с запивавшим отцом без матери!
Пела Лена везде: в шалманах, в барах, в пивнушках, на теплоходах, плававших рейсами Кимры – Астрахань. Лену злило, что сверстницы, «прошмандовки-сучонки», «круто звездят уже», вот как Лу из Саратова, из родного ей города. А она не «звездит» пока. Чтоб пробиться на конкурс, сунулась к спонсору из бандитов, – он «чпокнул» девство, нужное Клюэрту, но «замочен» был день спустя на толчке, блин…
Как-то раз выпила и закинула демо по интернетам, что, дескать, жили юные чиксы, кои делились всем и «имели беременность на двоих одну временно…» Вдруг e-mail от Кай Харчева: «Лена! Рульная влом писнюха. Надо бы свидица». И качнулся вдаль идеальный фейс Клюэрта – всплыл большой, бакенбардистый, с эспаньолкою, мэн, сварганивший Лерию, и Калерию, и иных звёзд… Прежде Кай Харчев Лену «отшпорил» – дабы «дружить», сказал. После, севши напротив, ляпнул внаглянку что, хоть «не топ ты, Лен», но смазливая; есть идея сварганить, «влом, лесб-дуэтишку, где тебе мы присрачим имижд стыдливой»; «и загалять сибя, загалять до сись! Ты всасала, нет?» Он послал за брюнеткой и «отымел» двоих. Обе лживо стонали на оттоманке, что им «улётно», ибо Кай Харчев как выводил «в людей», так свергал «с людей». Он сказал, что «Касаткина Л.» – не рульно. Рульно – «Гадюкина типа Цаца», «и Тата Ёнкина», – о напарнице. С этих пор и пошло.
«Шаёбочки», он назвал дуэт. В двусмысленном: то в бикини, то в юбочках в два вершка, то топлесс, – Цаца и Тата пели в обнимку, мацаясь сиськами.
Клип…