
Полная версия:
Ковчег: Стеклянный оазис
Линия 12 была похожа на держателя. Но держатель не ставит строк в учётные карточки. Держатель не работает с бумагами, которые читают в кабинетах. Держатель работает с тем, чего в бумагах нет.
Значит, строка пришла не от держателя. Строка пришла от того, кто держателя обслуживает.
Он пошёл в архив.
Архив службы был на минус первом — не потому, что так удобнее, а потому что так безопаснее: то, что находится в подвале, легче забыть. Архив занимал три зала, из которых два были заполнены стеллажами, а третий — рабочим пространством с четырьмя столами и одним молодым сотрудником, который сидел за дальним столом и читал сводки. Молодого сотрудника звали Сергей, ему было двадцать четыре, и он работал в архиве второй год. Мешков знал его по имени, потому что Мешков знал всех по имени: имя — это то, что нужно для счёта.
— Серёжа, — сказал он. — Линия 12. Есть что-нибудь?
Молодой сотрудник поднял голову. Он не удивился — в архиве не удивляются вопросам. В архиве удивляются тем, кто приходит с ответами.
— Линия 12, — сказал он. — Такой линии в реестре нет.
— В реестре нет. А в архиве?
Сергей задумался. Потом встал и пошёл к стеллажам. Мешков ждал.
Сергей вернулся через двадцать минут.
— Есть одна папка, — сказал он. — Она числится как «материалы по обеспечению операций линии 12». Она в закрытом хранении. Доступ — по разрешению начальника службы.
— Что в ней?
— Не знаю. Я её не открывал. Я не имею права.
Мешков кивнул. Он не собирался просить Сергея открыть папку. Он собирался открыть её сам — но не сейчас. Сейчас он хотел узнать другое.
— Когда папка поступила?
Сергей посмотрел в реестр.
— Три недели назад. С грифом «срочно». Поступила из канцелярии, но не через нашу канцелярию. Через общую.
— А кто в канцелярии её принимал?
— Не знаю, — сказал Сергей. — В реестре только отметка о поступлении. Принимал не наш сотрудник.
Мешков смотрел на молодого человека секунду. Потом сказал:
— Спасибо, Серёжа.
И ушёл.
Он вернулся в кабинет к полудню.
Красная папка лежала на столе там, где он её оставил. Он открыл её снова и стал читать — уже не карточку, а то, что к карточке прилагалось. Прилагалось немного: справка о закрытии графы, копия шифрограммы, которая ушла в Лондон три недели назад, и — в самом низу, на тонком листе, который он сначала не заметил, — перечень фамилий. Перечень был короткий: шесть фамилий. Пять из них он знал. Шестая фамилия была его.
Полковник Мешков.
Это была не случайность. Случайностей в его мире не бывает: случайность — это то, что случается с теми, кто не считает. Фамилии в перечне — это люди, которые «держали» Ворохова. Пять человек — аналитики, инструкторы, куратор, начальник отдела. Шестой — тот, кто закрыл графу. Тот, кто поставил штамп «расход».
Если графа Ворохова закрыта «по линии 12», то все, кто к ней прикасался, — тоже под линией 12. И тот, кто ставил штамп, тоже. И если линия 12 не значится в службе — значит, все шестеро числятся не в службе. Они числятся в чём-то другом.
Он вписал в блокнот — карандашом, без нажима:
«Шесть фамилий. Пять известны. Шестая — моя. Линия 12 знает, кто ставил штамп. Линия 12 ведёт не Ворохова. Линия 12 ведёт всех, кто держал Ворохова. Мы не закрыли графу — графа закрыла нас».
Он закрыл блокнот и откинулся в кресле.
В его кабинете было тихо. В коридоре за дверью ходили люди, но их шаги не проникали внутрь: стены были толстые, двери — массивные, воздух — свой. Он сидел в этой тишине и думал о том, о чём не думал тридцать один год.
Тридцать один год он работал так, как работают учётные работники: не решал, а записывал. Он не выбирал, кто жив, кто мёртв, кто в расходе, кто в активе. Он записывал то, что решено, — и в этом была его честность. Честность человека, который не принимает решений, а ведёт счёт.
Сегодня впервые за тридцать один год он понял, что счёт — это тоже решение.
Он поставил штамп «расход» — и тем самым закрыл графу. Он не думал тогда, что закрывает не то, что нужно. Он делал свою работу. Но строка на обороте, которую поставил кто-то другой, меняла всё: его штамп был неверным. Ворохов не был расходом. Ворохов был активом — активом, который кто-то держал. И тот, кто его держал, имел право изменить статус без подписи.
Значит, был второй счёт. Счёт, который вёл не он. Счёт, который вёл кто-то по линии 12.
И этот счёт шёл не в его книге.
Он вышел из кабинета в три часа дня и спустился на минус первый.
Архив закрытого хранения был в конце коридора, за железной дверью, у которой стоял пост. Пост был пуст: сотрудник, который должен был там сидеть, ушёл на обед. Мешков знал это расписание — расписание в его мире не менялось годами. Он открыл дверь своим ключом — ключ у него был с тех пор, как он стал полковником, — и вошёл.
Закрытое хранение было маленьким помещением: три стеллажа, сейф, стол, лампа. На стеллажах стояли папки с грифами, которых он никогда не видел. Он искал ту, которая числилась как «материалы по обеспечению операций линии 12».
Он нашёл её на втором стеллаже, на нижней полке.
Папка была тонкая. Он снял её, положил на стол и раскрыл.
В папке было три листа.
Первый лист — список из двенадцати фамилий. Двенадцать человек, все — сотрудники службы. Пять из них он знал лично. Двое — сидели в этом же здании, на других этажах. Трое — были на пенсии. Двое — числились в длительной командировке.
Второй лист — список из шести фамилий. Те же, что в красной папке. Плюс его.
Третий лист был схемой. На схеме — двенадцать квадратов, соединённых линиями. В центре — один квадрат, обведённый жирно. В квадрате — слово, написанное от руки, тем же почерком, что и строка на обороте карточки:
«Женева».
Мешков смотрел на схему четыре минуты.
Он знал, что такое Женева. В его мире Женева была не городом — она была функцией. Женева была тем местом, где деньги, которые нельзя держать в Москве, лежали так, как их нельзя держать в Москве: тихо, без имени, без истории. Женеву в его службе знали все, кто работал с финансами. Но Женеву в его службе не называли. Женеву в его службе называли иначе: «канал».
Канал — это то, что соединяет. Канал — это то, по чему идут деньги, грузы, люди. Канал — это не место. Канал — это функция.
Но на схеме Женева была не каналом. Женева была тем, что стоит за каналом. Женева была тем, кто канал держит.
И Ворохов — седьмая фамилия в списке — был тем, кого канал вёл.
Он закрыл папку.
Он не сделал копий. Он не вынес её из архива. Он поставил её на место — на нижнюю полку второго стеллажа, — закрыл дверь закрытого хранения и вернулся в кабинет.
Он знал теперь то, что не знал утром: графа Ворохова закрыта не под операцию. Она закрыта под чужой план. План, который ведёт Женева. План, который не значится в его службе. План, в котором он, полковник Мешков, учётный работник с тридцатью одним годом выслуги, — не автор. Он — исполнитель. Исполнитель, который поставил штамп, не зная, что штамп ставят под чужой счёт.
Он сел за стол, взял блокнот и вписал последнюю строку дня — карандашом, тем же углом, тем же нажимом:
«9.1. Графа закрыта под чужой план. План ведёт Женева. Линия 12 — не служба. Линия 12 — канал. Канал — не место. Канал — держатель. Ворохов — не расход. Ворохов — актив. Актив, у которого есть держатель. Держатель — не в Москве».
Он закрыл блокнот и положил его в сейф.
В шесть вечера он вышел из здания.
Москва стояла в холоде — том самом, который уже не отступает до апреля. Он шёл пешком — не потому, что не было машины, а потому, что ходить пешком — это то, что делает человек, у которого в голове идёт счёт. Машина — это скорость. Скорость — это то, что мешает думать.
Он думал о Женеве. Не о городе — о функции. О том, что где-то за каналом сидит тот, кто держит. И держит не деньги. Держит схему. Схему из двенадцати фамилий, в которой шесть — уже не служат. Шесть — служат. И одна — пока держится.
Он думал о Ворохове. Не о человеке — о строке. Строка, которую он закрыл, — живая. Строка, которая закрыта под чужой план, — это строка, которая не закрыта. Она открыта. Она открыта где-то там, где его служба не считает. И если она открыта, значит, у неё есть счётчик. Счётчик, который считает её независимо от того, как считает он.
Он думал о том, что теперь делать.
Тридцать один год он не задавал себе этот вопрос. Тридцать один год он делал то, что должен, и в этом была его честность. Сейчас он должен был одно: найти того, кто ведёт план. Не потому, что он хотел быть героем. Потому что он был учётным работником, а учётный работник не терпит, когда его счёт не сходится. Его счёт не сходился: он поставил штамп «расход» на человека, который, по чужому счёту, был активом. Это не ошибка. Ошибка — это то, что исправляют. Это расхождение. Расхождение — это то, что копают.
Он дошёл до метро и остановился.
У входа в метро стоял мужчина. Молодой, в сером пальто, с той свободой рук, у которой нет ни груза, ни спешки. Мужчина не курил. Мужчина не смотрел на часы. Мужчина смотрел на Мешкова — прямо, без прищура, как смотрят те, кто знает, кого ждёт.
Мешков не повернул головы. Он вошёл в метро, спустился на эскалаторе и поехал вниз.
Молодой мужчина в сером пальто остался стоять наверху.
Глава 10. Вставка. Веллер
Лондон после краха не стал другим городом. Он стал собой до конца.
Веллер понял это на третье утро, когда вышел на пост и не увидел на воде ни одной лодки. Раньше в это время — шесть сорок — на Темзе уже шли: рыбаки, грузовые баржи, первый паром. Теперь река стояла пустая. Не мёртвая — пустая: вода шла, как шла всегда, но по ней никто не ехал. Так бывает на дорогах, которые перекрыли не шлагбаумом, а молчанием: никто не запрещал, все просто перестали.
Он стоял у ограды лодочной станции и смотрел на воду.
Тринадцать лет он стоял на этом посту. Тринадцать лет знал реку по звуку: как она дышит утром, как затихает к обеду, как идёт к вечеру. Сейчас она дышала иначе — ровно, без чужих голосов. Река без лодок — река, у которой отняли работу. Веллер знал, что это значит. Он сам был рекой без лодок уже тринадцать лет: стоял, смотрел, ждал. И никто не приходил.
Он вернулся в сторожку и сел к столу.
Стол был тот же, что тринадцать лет назад: дубовый, с облупившимся лаком по краю, с ящиком, который открывался туго. В ящике лежали накладные. Он вёл их сам — не потому, что кто-то заставлял, а потому, что накладная — единственное, что в его мире не врало. Лодка придёт, лодка уйдёт, накладная останется. В накладной — вес, время, имя. Всё остальное — слова.
Он вынул из ящика последнюю накладную и перечитал.
Страница лежала в ней же, между листами: та, которую ему оставили в конверте под колышком, на котором висел зелёный шнурок. Он получил её неделю назад — прочёл тогда же, у стены, спиной к городу. Строка была его. Строка была про сына. Строка была закрыта — но не вычеркнута.
Он не знал, что с ней делать.
Он знал только, что она — его. Единственное, что у него осталось от сына: строка в чужой книге, закрытая, не вычеркнутая. Он носил её с собой — не в кармане, в сторожке, под ящиком, — и каждый день открывал, чтобы перечитать. Не потому, что забыл. Потому что боялся, что если перестанет читать, строка исчезнет. Строки в его мире исчезают, если их не читать. Так исчезают вещи, которые никому не нужны.
Он не пошёл в полицию.
Не пошёл никуда. Тринадцать лет он стоял на посту и знал: тот, кто идёт, — приходит. Тот, кто стоит, — дожидается. Он стоял.
На четвёртый день после краха на станцию пришли двое.
Они не были похожи на тех, кто ходит по воде. Один — в тёмном пальто, с той свободой рук, у которой нет ни груза, ни спешки. Второй — в сером, с папкой, которую он держал двумя руками, как держат то, что не должно упасть. Они не спросили про лодки. Не спросили про аренду. Спросили:
— Вы Веллер?
Он кивнул.
— Мы из «Грейвуд Динамикс», — сказал тот, что в тёмном. — У нас к вам дело. Есть груз, который нужно сохранить.
Веллер смотрел на них и не отвечал.
Он знал, что такое «Грейвуд». Тринадцать лет он стоял на посту у воды, и мимо него шли не только лодки: шли люди, шли бумаги, шли конверты. Он читал накладные — не потому, что ему поручали, а потому, что сторож, который не читает накладных, — не сторож, а мебель. В накладных, которые приходили на его станцию, «Грейвуд» встречался дважды. Оба раза — в графе «получатель». Оба раза — на той стороне, куда он не смотрел.
— Какой груз? — спросил он.
— Тот, за которым придёт человек, — сказал тот, что в тёмном. — Вы его не знаете. Он придёт и спросит про лодку. Лодку «Ирис». Вы дадите ему то, что мы оставим.
— Что вы оставите?
Человек в тёмном достал из кармана тонкий конверт — серый, без марки, без штампа. Положил на стол.
— Это.
Веллер не взял конверт.
Он смотрел на него так, как смотрел на воду: ровно, без интереса, с той внутренней дисциплиной, которая вырабатывается у тех, кто стоит на посту тринадцать лет. Конверт лежал на столе, и в его неподвижности было что-то, что Веллеру не нравилось. Конверт, который оставляют, — не подарок. Передача. Передача — то, что делают, когда не хотят держать.
— Почему я? — спросил он.
— Потому что вы стоите на месте, — сказал человек в тёмном. — И потому что вы не идёте. Мы проверяли.
Он не объяснил, что значит «проверяли». Веллер не спросил. Он знал: за ним смотрели. Как он читает накладные. Как открывает ящик. Как каждый день перечитывает строку про сына. Смотрели, потому что сторож на посту у воды — узел. Узел — то, через что идут. Через него шли накладные, через него шли люди, через него шло всё, что шло по воде. Он был не человеком. Точкой.
— Сколько? — спросил он.
Человек в тёмном посмотрел на него секунду.
— Вы не поняли, — сказал он. — Мы не покупаем. Мы оставляем. Вы можете взять конверт и положить в ящик. Вы можете не брать, и мы уйдём. Это ваш выбор.
— А если я возьму и открою?
— Тогда вы узнаете то, что вам не нужно знать. — Человек в тёмном не улыбнулся. — Мы не запрещаем. Мы предупреждаем. Это разные вещи.
Он взял конверт.
Не потому, что поверил, и не потому, что хотел. Потому что тринадцать лет он стоял на посту и знал одну вещь: если тебе что-то оставляют, — значит, это что-то уже в тебе. Конверт на столе — не выбор. Факт. Отказаться от факта нельзя: можно только сделать вид, что его не было.
Он положил конверт в ящик, под накладные, — туда, где лежала строка про сына. Двое ушли. Он остался сидеть.
Через минуту он открыл ящик и вынул конверт обратно.
Конверт был тонкий, из той бумаги, которая не шуршит. Внутри — один лист, сложенный вчетверо. Веллер развернул его на столе, под лампой, и прочёл.
Это была накладная.
Форма — та же, что у всех накладных, которые он вёл тринадцать лет: графы, строки, вес. Но содержание было не его. Отправитель не значился — значился код, короткий, в семь знаков, латиница с цифрой. Получатель — тоже код. Груз — слово, которое Веллер не знал: «имплант». Приписка внизу, от руки, тем же почерком, что и на карточке у Мешкова, — тем же, что на обороте карточки Ворохова, — тем же, что на схеме с квадратом «Женева»:
«Фрагмент №2. Тара — живая. Хранить до приёмки».
Веллер смотрел на эту строку четыре минуты.
Он не знал, что такое фрагмент №2. Не знал, что такое приёмка. Знал только одно: слово «живая». В его мире «живая» — то, что дышит. Тара, которая дышит, — не тара. Человек. И тот, кто пишет «тара — живая», — тот, кто знает, что в этой таре лежит. Знает, но не говорит. Не говорит — потому что не имеет права. Не имеет права — потому что не он держит.
Он вписал в свою записную книжку — не в накладную, в ту, где вёл счёт постов и меток, — одну строку:
«Конверт от Грейвуда. Накладная без отправителя. Груз: имплант. Тара живая. Хранить до приёмки».
И под ней — вторую:
«Я — сторож. Меня используют как полку».
Он не знал, что это значит. Но знал, что это правда.
Тринадцать лет он стоял на посту и знал: тот, кто стоит, — держит. Держит лодки, держит ключи, держит накладные. Держать — не работа. Функция. И если тебе дают то, что нужно держать, — ты не становишься хозяином. Ты становишься полкой. Полка — то, на что кладут. Полка не выбирает.
Он вышел на пост в тот же вечер.
Вода шла пустая. Набережная шла пустая. Город стоял в той ровной, сухой тишине, которая бывает после краха: не молчание, а остановка. Веллер стоял у ограды и смотрел на воду. В этой воде — тёмной, вечерней, без лодок — он видел то, что видел тринадцать лет: своё отражение. Отражение было тем же. Оно не изменилось. Оно стояло.
Он вынул из кармана папиросы — не свои, те самые, серые, с турецким табаком, которые брал по накладной на спецпитание. С тех пор как он получил строку про сына, он курил их каждый вечер. Не потому, что хотел. Потому что строка была связана с ними. Строка про сына лежала в той же накладной, что и папиросы. Он курил — и читал.
Он закурил. Дым пошёл вниз, к воде, — туда, где уходили все дымы этого города.
— Часы идут, — сказал он.
Он не знал, откуда взялась эта фраза. Не слышал её раньше. Но она пришла — сама, как приходят строки, которые нужно произнести. Он сказал её воде. Вода не ответила.
На следующий день пришёл третий.
Не из «Грейвуда». Из тех, кого он не знал вовсе: человек в сером пальто, молодой, с той же свободой рук, что и первый. Он не зашёл на станцию. Стоял на мосту — там, где мост перекинулся через шлюз, — и смотрел на пост Веллера.
Веллер видел его. Стоял у ограды и видел.
Человек на мосту не подошёл. Не помахал. Не сказал ни слова. Он постоял двадцать минут — ровно столько, сколько Веллер стоял у ограды, — и ушёл. Ушёл в ту сторону, откуда пришёл.
Веллер не обернулся.
Он знал этот язык. Язык постов: тот, кто стоит на своём посту и видит чужой, не подходит. Подходить — нарушение. Нарушение — подпись. Подпись — то, что не ставят те, кто стоит.
Вечером он сел за стол и раскрыл записную книжку.
Он вёл её с первого дня на посту — тринадцать лет, одна страница в день. В ней были записаны все лодки, все накладные, все, кто приходил на станцию. Он вёл её ровно, как ведут счёт: не потому, что нужно, а потому, что счёт, который не ведут, становится историей. А история — то, что переписывают.
Он открыл страницу за сегодня и написал:
«10.1. Конверт от Грейвуда. Накладная без отправителя. Груз: имплант. Тара живая. Хранить до приёмки.
10.2. Сегодня на мосту стоял человек. Не подошёл. Смотрел двадцать минут. Ушёл.
10.3. Я — сторож. Меня используют как полку. Полка не выбирает, что на неё кладут. Но полка знает, что на ней лежит».
Он закрыл книжку. Потом открыл снова и дописал:
«10.4. Строка про сына закрыта. Не вычеркнута. Я найду того, кто закрыл».
Он не знал, что это значит. Не знал, как это сделать. Знал только одно: тринадцать лет он стоял на посту. Теперь он стоял с конвертом. Конверт был не его. Но конверт лежал в его ящике — и в этом было что-то, чего он не понимал.
Он выключил лампу и лёг на койку в углу сторожки.
Вода за окном шла ровно. Вода шла без лодок. Вода шла, как шла всегда: река не спрашивает, кто по ней едет. Река просто идёт.
Веллер лежал и слушал.
Он не знал, что стал носителем счёта. Не знал, что в накладной, которую он положил под ящик, уже стоит строка «принято». Не знал, что с этого вечера в чужом журнале — в том самом, где была строка про сына, — появилась новая графа: «Носитель: Веллер М.». И в графе этой стояло слово, которое он не увидит никогда: «активен».
Он знал только одно. Завтра будет новый день. Завтра он выйдет на пост. Завтра кто-то придёт — или не придёт.
И он будет стоять.
Глава 11. Ошибка
Он вернулся к чертежу в третью ночь.
Не потому, что забыл, — потому что считал. Между первым чтением и этим лежало четыре дня: смена графика, слух о ночных работах, француз с «Грейвудом», сообщение о смерти Элеоноры. Четыре дня он держал чертёж в голове и не трогал руками — так делают с механизмом, который боишься сорвать: сначала думаешь, потом берёшь.
В третью ночь он понял, что дальше думать нечего.
Он разложил три страницы на пульте и включил лампу. Свет лёг косо, слева, как ложится у мастера. Он прочёл схему четвёртый раз.
Ошибка была на месте.
Она была не одна. Их было две. Вторая объясняла первую.
Первая — линия между контурами. Та самая, в четверть миллиметра, с двумя стрелками и вентилем. Он видел её с первого раза. Она была правильной ошибкой: тонкой, вписанной в общий поток так, чтобы не бросаться в глаза тому, кто читает сверху вниз. Он тогда подумал: подпись чертёжника.
Вторая была глубже.
Он нашёл её на четвёртом чтении: в секции, помеченной «контур очистки», стоял расход. Сорок тонн в час. Стандартная цифра. Но рядом, в скобках, мелко, карандашом — тем же почерком, что на обороте карточки Мешкова, что в накладной Веллера, — стояла вторая цифра: тридцать восемь.
Разница — две тонны в час.
Две тонны в час — то, чего не хватает контуру очистки, чтобы держать температуру. Две тонны в час — ровно тот объём, который уходит через линию в контур охлаждения. Линия, которую вписали в схему, — не добавка. Компенсация. Кто-то отнял у очистки две тонны — и вернул их через линию.
Он смотрел на эти две цифры — сорок и тридцать восемь, — и в нём щёлкнул тот самый спуск, который щёлкал всегда, когда механизм сходился: маленький, сухой, анкерный.
Значит, это не ошибка. Ошибка — то, что делают, когда не умеют. Здесь умели. Здесь отняли и вернули — чисто, как отнимают и возвращают в бухгалтерии: одна строка в дебет, одна в кредит. Линия между контурами была не регулятором спектра. Балансиром. Кто-то уже настроил контур — до него, без него, до того, как его сюда прислали.
Он вписал в блокнот — карандашом, без нажима:
«11.1. Ошибка в расходе: 40 → 38, карандашом. Разница — две тонны. Ровно то, что уходит через линию. Линия — не добавка. Компенсация. Настройка уже сделана.
11.2. Тот, кто вписал 38, — тот же почерк, что на карточке Мешкова и в накладной Веллера. Один человек. Одна рука. Одна линия.
11.3. Значит, „ошибку" в чертеже я не нашёл. Я нашёл чужую работу, которую от меня прятали. Чертёж — не инструкция. Чертёж — отчёт. Кто-то отчитался за меня».
Он закрыл блокнот и выключил лампу.
В диспетчерской стало темно. Релейный пульт гудел — ровно, на низкой ноте, той самой, которой гудит всё, что работает без свидетелей. Стас сидел в темноте и считал не физику. Физика сходилась. Он считал людей.
Тот, кто вписал линию, — знал про фрагмент. Тот, кто вписал 38, — знал про контур. Тот, кто говорил щелчками на канале, — знал про фрагмент тоже, но не знал, что линия уже построена. Это следовало из его сообщения: он предлагал настроить реактор так, чтобы золото шло отходом. Но настройка была уже там. Значит, канал отставал. Канал знал про план, но не знал, что план исполнен.
Три человека. Или один, говорящий в трёх местах. Или трое, говорящие в одном.
Ни одна версия не закрыта.
Утром его вызвали в машинный зал.
Не вызов — приглашение: Саид зашёл в столовую, где Тельо ел овсянку, и сказал ровно то, что было в протоколе: «После завтрака — к главному пульту. Хаддад просит присутствия инженеров по охлаждению». Саид не смотрел на него, когда это говорил. Смотрел в планшет — так, как смотрят в планшет, когда не хотят смотреть в лицо.
Стас отметил: «просит». Не «требует». Слово, которое ставит Хаддад в позицию просящего. Позиция просящего — позиция того, кто не уверен, что получит. Глава безопасности, которая не уверена, — либо проверка, либо нужда. Оба варианта плохие: проверка — она читает; нужда — она просит.
В машинном зале стояли четверо.
Двое пактовских — датчанин и второй, европейская вилка, — у схемы на стене. Хартиевский француз — у колонны, руки в карманах, взгляд на пульт. И Хаддад — в центре, у главного пульта, спиной к залу.
Спина была прямой. Спина не искала опоры.
Стас вошёл последним и встал у двери — в трёх метрах от всех, в позиции инженера, который пришёл по вызову и не имеет в этом зале дела. Позиция фона. Фон не читают.
Хаддад обернулась.
— Господа, — сказала она. — Смена графика продлена. Контур работает на пониженной температуре третьи сутки. Причина не установлена. Датчики показывают норму. Схема — вот она.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

