Читать книгу Контрапункт; Гений и богиня (Олдос Леонард Хаксли) онлайн бесплатно на Bookz (11-ая страница книги)
bannerbanner
Контрапункт; Гений и богиня
Контрапункт; Гений и богиня
Оценить:
Контрапункт; Гений и богиня

3

Полная версия:

Контрапункт; Гений и богиня

Бывали случаи, когда он ненавидел эту моральную потребность, потому что она заставляла его поступать глупо и смешно; и, ненавидя, он пытался бунтовать. Взять, например, его бессмысленное возмущение по поводу привычки Мэри лежать по утрам в постели. Когда ей было лень, она не вставала – только и всего. Когда это случилось в первый раз, Рэмпион серьезно огорчился.

– Но ведь нельзя же валяться в постели все утро, – возмущался он.

– Почему?

– Как почему? Да потому что нельзя.

– Нет, можно, – спокойно сказала Мэри. – И я это делаю.

Это возмутило его. Проанализировав свое возмущение, он убедился, что оно неразумно. Но он все-таки возмущался. Он возмущался потому, что сам он всегда вставал рано, потому, что всем его близким приходилось вставать рано. Он отказывался понять, как это можно лежать в постели, когда другие на ногах и работают. Позднее вставание каким-то образом усугубляло несправедливость, прибавляя к ней оскорбление. А между тем его раннее вставание совершенно явно не приносило никакой пользы тем людям, которые были вынуждены вставать рано. Раннее вставание без всякой на то необходимости было словно данью уважения, как обнажение головы в церкви. И в то же время оно было умилостивительной жертвой, приносимой для очищения совести.

«Совершенно незачем относиться к этому так, – убеждал он себя. – Попробуй представить себе эллина, рассуждающего подобным образом!»

Представить себе это было невозможно. Но факт оставался фактом: как ни осуждал он свое отношение, менять его он не умел.

«Мэри рассуждает более здраво», – подумал он, вспоминая слова Уолта Уитмена о животных: «Они не скорбят, не жалуются на свой злополучный удел. Они не плачут бессонными ночами о своих грехах». Мэри именно такая, и это хорошо. Быть совершенным животным и в то же время совершенным человеком – таков был его идеал. И все-таки он возмущался, когда она нежилась в постели по утрам. Он старался не возмущаться, но у него ничего не выходило. Его бунт выражался в том, что иногда он из принципа оставался в постели до полудня. Он чувствовал, что его долг – не быть варваром совести. Но прошло много времени, пока он научился наслаждаться ленью.

Страсть валяться в постели не была единственной огорчавшей его привычкой Мэри. В эти первые месяцы их совместной жизни он нередко, втайне и вопреки своим принципам, возмущался ее поведением. Мэри скоро научилась распознавать признаки его скрытого неодобрения и всякий раз, когда видела, что он возмущен, нарочно старалась возмутить его еще больше; она считала, что ему это только полезно.

– Ты нелепый старый пуританин, – говорила она ему.

Ее насмешки сердили его, так как он знал, что Мэри права. Отчасти он действительно был пуританином. Отец умер, когда он был совсем ребенком, и его воспитала добродетельная и религиозная мать, приложившая все усилия к тому, чтобы приучить его отрицать самое существование всех инстинктов и плотских порывов. Когда он вырос, он взбунтовался против этого воспитания – но только в теории. Он восставал против той концепции жизни, которая вошла ему в плоть и кровь; он воевал с самим собой. Сознанием он одобрял непринужденную терпимость, с какой Мэри относилась к поведению, являвшемуся, с точки зрения его матери, ужасным и греховным; он восхищался тем, как она непритворно наслаждается едой, вином и поцелуями, пением и танцами, гуляниями и театрами и всякого рода увеселениями. И все-таки, когда она в те дни заговаривала самым спокойным и деловитым тоном о том, на что его приучили смотреть как на прелюбодеяние и блуд, что-то в нем возмущалось – не разум (потому что разум после минутного размышления одобрял Мэри), а какие-то более глубокие слои его существа. И та же самая часть его втайне страдала от ее сильной и простодушно проявлявшейся склонности к удовольствиям и развлечениям, от ее непринужденного смеха, ее великолепного аппетита, ее откровенной чувственности. Ему пришлось долго отучаться от привитого воспитанием пуританизма. Бывали минуты, когда его любовь к матери превращалась почти в ненависть.

– Она не имела права воспитывать меня так, – говорил он. – Она поступала как японский садовник, уродующий дерево. Никакого права!

И все-таки он радовался тому, что не родился благородным дикарем, подобно Мэри. Он радовался, что ему пришлось трудолюбиво воспитывать в себе это благородное дикарство. Позже, после нескольких лет совместной жизни, когда между ними создалась близость, казавшаяся немыслимой в те первые месяцы открытий, ударов и неожиданностей, он научился говорить с ней на эту тему.

– Жизнь дается тебе слишком легко, – объяснял он, – ты живешь инстинктом. Ты от природы знаешь, как тебе поступать, – вроде насекомого, когда оно выходит из куколки. Это слишком просто, слишком легко. – Он покачал головой. – Ты не заработала своей мудрости; ты даже не понимаешь, что можно жить иначе.

– Иными словами, – сказала Мэри, – я дура.

– Нет, ты – женщина.

– Ну да, то же самое, только в вежливой форме. Хотела бы я знать, – с кажущейся непоследовательностью продолжала она, – что стало бы с тобой без меня. Хотела бы я знать, что стал бы ты делать, если бы не встретил меня. – Она пункт за пунктом излагала свое обвинение, внешне бессвязное, но эмоционально последовательное.

– Со мной стало бы то, что стало, и я делал бы то самое, что делаю сейчас. – Разумеется, он этого не думал: он отлично знал, чем обязан ей, чему он научился от нее и через нее. Но ему нравилось дразнить ее.

– Ты сам знаешь, что это – неправда, – возмутилась Мэри.

– Это правда.

– Это ложь. А чтобы доказать тебе это, – добавила она, – я вот заберу детей и уйду от тебя на несколько месяцев. Поживи-ка один, поварись в собственном соку! Посмотрю-ка я, как ты без меня обойдешься!

– Не беспокойся: отлично обойдусь, – заявил он раздражающе спокойным тоном.

Мэри вспыхнула: она начинала сердиться по-настоящему.

– Что ж, прекрасно, – ответила она. – В таком случае я и в самом деле уйду. Вот увидишь. – Она не раз угрожала ему этим; они часто ссорились, потому что оба были вспыльчивы.

– Уходи, – сказал Рэмпион. – Помни только, что за мной дело тоже не станет. Как только ты уйдешь от меня, я уйду от тебя.

– Посмотрим, как ты проживешь без меня, – грозила она.

– А ты? – спросил он.

– Что я?

– Ты, может быть, воображаешь, что тебе без меня будет легче, чем мне без тебя?

Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга, а потом одновременно разразились смехом.

X

– Да, собственный метод, – повторил Спэндрелл. – Берут молодую девушку, несчастную или неудовлетворенную, или мечтающую поступить на сцену, или посылающую свои произведения в журналы, которые их отвергают, и считающую себя на этом основании «âme incomprise»[21]. – Он хвастливо обобщал случай с бедняжкой Хэрриет Уоткинс. Если бы он просто описал свой роман с Хэрриет, это не произвело бы впечатления такого необыкновенного подвига. Хэрриет была трогательно-беспомощным созданием; любой мужчина сумел бы ее обмануть. Но, обобщенная подобным образом, словно случай с Хэрриет был лишь одним из тысячи, и изложенная языком поваренной книги («Берут то-то и то-то» – точь-в-точь кулинарный рецепт миссис Биток), вся эта история звучала, по его мнению, весьма цинично и внушительно. – И относятся к ней очень нежно и очень добродетельно и вполне невинно – одним словом, как старший брат. И она считает вас таким чудесным, потому что, разумеется, до сих пор она не встречала других мужчин, кроме конторщиков из Сити, никогда не встречала людей с такими мыслями и такими стремлениями, как у вас. Она считает вас чудесным, потому что вы знаете все об искусстве, и встречались со всеми знаменитостями, и думаете не только о деньгах, и не говорите фразами из утренней газеты. И к тому же она немножко трепещет перед вами, – добавил он, вспомнив выражение испуганного обожания на лице малютки Хэрриет. – Вы такой нереспектабельный и в то же время вы явно принадлежите к высшему классу, вы чувствуете себя как дома среди великих творений и великих людей, вы такой порочный и в то же время такой необыкновенно добрый, такой начитанный, вы так много путешествовали, вы такой блестящий космополит и аристократ (слыхали когда-нибудь, как обитатели предместий говорят об аристократах?), как джентльмен с орденом Золотого Руна на рекламах сигарет «Де Решке». Да, перед вами трепещут; но в то же время вас обожают. Вы так прекрасно все понимаете, вы так много знаете о жизни вообще и о ее собственной душе в частности, и вы не пристаете к ней, не ведете себя нахально, как другие мужчины. Она чувствует, что может вполне довериться вам; и в первые недели она действительно может довериться. Ее приучают к ловушке; она становится совсем ручной и доверчивой, ее дрессируют так, что она перестает стесняться братского поглаживания по спине или целомудренного дядюшкиного поцелуя в лоб. А тем временем вы втираетесь к ней в доверие, заставляете ее говорить о любви, сами говорите с ней о любви, как с мужчиной одного с вами возраста, таким же грустно-разочарованным и горько знающим, как вы сами, что ужасно шокирует ее (хотя, конечно, она в этом не признается), но в то же время глубоко волнует и необычайно льстит ей. За это одно она готова влюбиться в вас. Ну а когда наконец наступает благоприятный момент, когда она приручена и больше не боится, вы подводите дело к развязке. Вы приглашаете ее к себе на чашку чая – она уже приучена к тому, чтобы безбоязненно приходить к вам на квартиру. Спешить некуда, потому что потом вы вместе поедете ужинать. Сумерки сгущаются, вы разочарованно, но с чувством говорите о тайнах любви, вы смешиваете коктейли – очень крепкие – и продолжаете разговаривать, а она тем временем рассеянно выпивает одну рюмку за другой. Усевшись на полу, у ее ног, вы очень нежно и вполне платонически поглаживаете ей ножки и продолжаете рассуждать о философии любви, точно вы и не сознаете, что делают ваши руки. Если это не встретило возражений – а коктейли сделали свое дело, – остальное не представит никаких трудностей. Так, по крайней мере, бывало у меня. – Спэндрелл налил себе еще бренди и выпил. – Но самое веселое начинается тогда, когда она уже стала вашей возлюбленной. Тогда вы начинаете проявлять все ваши сократические таланты. Вы развиваете ее темпераментишко, вы приучаете ее – потихоньку, нежно и терпеливо – к самым грубым проявлениям чувственности. А сделать это вовсе не трудно: чем она невиннее, тем это легче. Девушки такого сорта с наивной непосредственностью доходят до самого грязного разврата.

– Не сомневаюсь, – возмущенно сказала Мэри. – Но чего ради вы это делаете?

– Ради развлечения, – с театральным цинизмом сказал Спэндрелл. – Чтобы убить время и разогнать скуку.

– А главным образом, – закончил Марк Рэмпион, не поднимая глаз от чашки кофе, – ради мести. Этим вы мстите женщинам, вы наказываете их за то, что они – женщины и привлекательны, вы даете выход своей ненависти к ним и к тому, что они олицетворяют, вы даете выход своей ненависти к самому себе. Вся ваша беда, Спэндрелл, – продолжал он, неожиданно с укором посмотрев блестящими светлыми глазами на Спэндрелла, – в том, что вы ненавидите самого себя. Вы ненавидите самый источник своей жизни, ее основу – ведь не станете же вы отрицать, что в основе жизни лежит взаимоотношение полов. А вы ненавидите женщин, ненавидите.

– Ненавижу? – Это было неожиданное обвинение. Спэндрелл привык, что его ругают за чрезмерную любовь к женщинам и к чувственным наслаждениям.

– И не только вы. Вся эта публика. – Движением головы Рэмпион указал на остальных обедающих. – А также все респектабельные люди. Все страдают этим. Это болезнь современного человека; я зову ее иисусовой болезнью, по аналогии с брайтовой болезнью. Вернее – иисусовой и ньютоновой болезнью, потому что ученые повинны в ней не меньше христиан. И крупные дельцы тоже, если на то пошло. Это иисусова, ньютонова и фордова болезнь. Эта троица убивает человечество, высасывает из нас жизнь и начиняет нас ненавистью.

Эта тема очень занимала Рэмпиона. Весь день он трудился над рисунком, символически выражавшим его мысли. Рисунок изображал Иисуса с повязкой на бедрах, как в день казни, и хирурга в халате со скальпелем в руке; они стояли по бокам операционного стола, на котором ногами к зрителю был распят вскрытый мужчина. Из отвратительной раны в его животе свисал клубок внутренностей, которые, падая на землю, переплетались с внутренностями лежавшей на переднем плане женщины и аллегорически превращались в целый выводок змей. На заднем плане тянулись гряды холмов, покрытых черным пунктиром угольных шахт и фабричных труб. В одном углу рисунка, позади фигуры Иисуса, два ангела – духовный продукт стараний вивисекторов – пытались подняться на распростертых крыльях. Тщетно: их ноги запутались в клубке змей. Несмотря на все свои усилия, они не могли оторваться от земли.

– Иисус и ученые подвергают нас вивисекции, – продолжал он, думая о своем рисунке, – рассекают наши тела на куски.

– Что же в этом плохого? – возразил Спэндрелл. – Вероятно, тела для этого и созданы. Недаром существует стыд. Стыд своего тела и его функций возникает у нас самопроизвольно. Он свидетельствует о том, что наше тело есть нечто абсолютно и естественно низшее.

– Абсолютная и естественная чушь! – возмутился Рэмпион. – Начать с того, что стыд возникает вовсе не самопроизвольно. Нам его прививают. Можно заставить людей стыдиться чего угодно. Стыдиться желтых ботинок при черном сюртуке, неподобающего акцента, капли, висящей на носу. Решительно всего, и в том числе тела и его функций. Но этот вид стыда ничуть не менее искусствен, чем все остальные. Его выдумали христиане, подобно тому как портные с Сэвил-роуд выдумали, что стыдно носить желтые ботинки при черном сюртуке. В дохристианские времена этого стыда не существовало. Возьмите греков, этрусков…

Последние слова Рэмпиона перенесли Мэри на вересковые пустоши около Стэнтона. Он все такой же. Он стал только немножко сильнее. Какой больной вид был у него в тот день. Ей было стыдно своего здоровья и богатства. Любила ли она его тогда так же сильно, как любит теперь?

Спэндрелл поднял длинную, костлявую руку.

– Знаю, знаю… Благородные, обнаженные, античные. Боюсь только, что эти физкультурные язычники – современная выдумка. Мы выпускаем их на арену каждый раз, когда нам хочется подразнить христиан. Но существовали ли они на самом деле? Сомневаюсь.

– Но посмотрите на их искусство, – вставила Мэри, вспоминая фрески в Тарквинии. Она увидела их еще раз вместе с Марком, и на этот раз она их по-настоящему видела.

– Да, а посмотрите-ка на наше, – отпарировал Спэндрелл. – Когда археологи через три тысячи лет отроют скульптурный зал Королевской академии, они будут утверждать, что лондонцы двадцатого столетия носили фиговые листки, публично кормили грудью детей и обнимались в парках совершенно голые.

– Жаль, что они этого не делают, – сказал Рэмпион.

– Да, но все-таки они этого не делают. Но оставим пока вопрос о стыде; что вы скажете об аскетизме как необходимом условии мистического опыта?

Рэмпион молитвенно сложил руки и, откинувшись в кресле, возвел очи горе.

– Господи, спаси и помилуй! – сказал он. – Вот уже до чего дошло? Мистический опыт и аскетизм! Ненависть блудодея к жизни принимает новую форму.

– Но серьезно… – начал Спэндрелл.

– Нет, серьезно, читали вы «Таис» Анатоля Франса?

Спэндрелл отрицательно покачал головой.

– Прочитайте, – сказал Рэмпион. – Обязательно прочитайте. Конечно, «Таис» элементарна. Детская книга. Но не годится становиться взрослым, не прочитав всех детских книг. Прочтите ее, а тогда мы с вами поговорим об аскетизме и мистическом опыте.

– Что ж, прочитаю, – сказал Спэндрелл. – Я ведь хотел только сказать, что аскетам известны некоторые состояния духа, незнакомые всем остальным людям.

– Не сомневаюсь. А если вы будете обращаться с вашим телом так, как велит природа, вы испытаете такие состояния, которые и не снились занимающимся вивисекцией аскетам.

– Но состояния, доступные вивисекторам, лучше, чем состояния тех, кто потворствует своим страстям.

– Иными словами, сумасшедшие лучше, чем нормальные люди? С этим я никогда не соглашусь. Здоровому, гармоническому человеку доступны и те состояния и другие. Он не такой дурак, чтобы убивать часть самого себя. Он умеет сохранять равновесие. Конечно, это не легко; больше того, это дьявольски трудно. Нужно примирить от природы враждебные силы. Сознание стремится подавить работу бессознательной, физической, инстинктивной части человеческого существа. Жизнь для одного означает смерть для другого, и наоборот. Но нормальный человек по крайней мере пытается сохранить равновесие. А христиане, люди ненормальные, уговаривают человека выбросить половину самого себя в мусорный ящик. А потом приходят ученые и дельцы и говорят нам, что мы должны выбросить еще половину из того, что оставили христиане. Но я не хочу быть на три четверти мертвым: я предпочитаю быть живым, целиком живым. Пора восстать на защиту жизни и цельности.

– Но если стать на вашу точку зрения, – сказал Спэндрелл, – то наша эпоха в реформах не нуждается. Это – золотой век гуманности, спорта и беспорядочных половых сношений.

– Если бы вы только знали, какой Марк, в сущности, пуританин, – засмеялась Мэри Рэмпион, – какой он безнадежно старый пуританин!

– Вовсе не пуританин, – сказал ее муж, – просто нормальный человек. А вы не лучше остальных, – снова обратился он к Спэндреллу. – Вы все воображаете, будто нет никакой разницы между современной, холодной цивилизованной похотливостью и здоровым, скажем, фаллизмом (такую форму принимало в те времена религиозное чувство; читали «Ахарнян»?), одним словом, фаллизмом древних.

Спэндрелл застонал и покачал головой:

– Избави нас Боже от этих гимнастов!

– А между тем разница здесь большая, – продолжал Рэмпион. – Современная похотливость – просто христианство навыворот. Аскетическое презрение к телу, выраженное другим способом. Презрение и ненависть. Об этом-то я вам и говорю. Вы ненавидите самого себя, вы ненавидите жизнь. У вас только такая альтернатива: либо свальный грех, либо аскетизм. Две формы смерти. Знаете, христиане и то гораздо лучше понимали фаллизм, чем наше безбожное поколение. Как это там говорится в свадебном обряде? «Телом моим служу тебе». Служение телом – это ведь подлинный фаллизм. А если вы думаете, что это хоть сколько-нибудь похоже на бесстрастный цивилизованный свальный грех наших передовых молодых людей, вы жестоко ошибаетесь.

– Что вы, я охотно соглашаюсь, что наши цивилизованные развлечения смертоносны, – ответил Спэндрелл. – Есть, знаете, такой запах… – он говорил отрывисто, в промежутках между словами старательно раскуривая наполовину потухшую сигару, – дешевых духов… давно не мытого тела… иногда я думаю… что такой запах… должен быть в аду. – Он отбросил спичку. – Но есть еще одна возможность, и в ней нет ничего смертоносного. Возьмите, например, Иисуса или святого Франциска – разве они трупы?

– Не без того, – сказал Рэмпион. – Они не совсем трупы, а так, кусочками. Я готов согласиться, что иные кусочки в них были очень даже живые. Но оба они попросту не считались с целой половиной человеческого общества. Нет, нет, это не то! Пора перестать говорить о них. Мне надоели Иисус и Франциск, смертельно надоели.

– Что ж, возьмем поэтов, – сказал Спэндрелл. – Вы ведь не скажете, что Шелли – труп.

– Шелли? – воскликнул Рэмпион. – Не говорите мне о Шелли. – Он выразительно покачал головой. – Нет, нет! В Шелли есть что-то ужасно гнусное. Он не человек, не мужчина. Помесь эльфа и слизняка.

– Полегче, полегче, – запротестовал Спэндрелл.

– Ах да, утонченный и так далее! А внутри такая, знаете ли, бескровная слякоть. Ни крови, ни костей, ни кишок. Слизь и белый сок – и больше ничего. И с какой гнусной ложью в душе! Как он всегда убеждал себя и других, что земля – это вовсе не земля, а либо небо, либо ад. А когда он спал с женщинами, так вы не подумайте, пожалуйста, что он спал с ними – как можно! Просто двое ангелов брались за ручки. Фу! Вспомните, как он обращался с женщинами. Возмутительно, просто возмутительно! Конечно, женщинам это нравилось – на первых порах. Они чувствовали себя такими духовными – по крайней мере до тех пор, пока у них не появлялось желание покончить с собой. Ужасно духовными! А на самом деле он был всегда только школьник: мальчику не терпится, вот он и уверяет сам себя и всех других, что он – это Данте и Беатриче в одном лице. Какая гнусность! Единственное оправдание – что это была не его вина. Он родился не мужчиной: он был эльфом из породы слизняков и с половыми потребностями школьника. А потом вспомните его полную неспособность назвать лопату лопатой. Ему непременно нужно было делать вид, что это ангельская арфа либо платоновская идея. Помните оду «К жаворонку»? «Здравствуй, легкое творенье! Ты не птица, светлый дух!» – Рэмпион декламировал с преувеличенным «выражением», пародируя профессионального чтеца. – Он, как всегда, делает вид, как всегда лжет. Разве можно допустить, что жаворонок – это только птица, с кровью, перьями, которая вьет себе гнездо и кушает гусениц? Ах, что вы! Это недостаточно поэтично, это слишком грубо. Нужно, чтобы жаворонок стал бесплотным духом. Без крови, без костей. Так, какой-то эфирный, летучий слизняк. Как и следовало ожидать, Шелли сам был своего рода летучим слизняком; а в конце концов писать можно только о самом себе. Если человек слизняк, он будет писать о слизняках, даже тогда, когда он воображает, будто пишет о жаворонках. Надеюсь только, – добавил Рэмпион со взрывом комически преувеличенного бешенства, – надеюсь, что у этой птицы хватило ума, как у воробьев в книге Товита, наложить ему как следует в глаза. Это проучило бы его за то, что он говорил, будто жаворонок – не птица. Светлый дух, действительно! Светлый дух!

XI

Вокруг Люси всегда становилось особенно шумно. Чем больше народу, тем больше веселья – таков был ее принцип; а если не веселья, то, по крайней мере, шума, суетни, возможности рассеяться. Через пять минут после ее приезда в уголок, где Спэндрелл и Рэмпионы просидели весь вечер за уединенной и спокойной беседой, хлынула шумная и пьяная компания из внутреннего зала. Самым громогласным и самым нетрезвым из всех был Касберт Аркрайт. Он шумел и пил из принципа и из любви к искусству, а также к спиртному. Он считал, что криком и агрессивным поведением он защищает искусство от филистеров. Нализавшись, он чувствовал себя воином, выступающим на стороне восставших ангелов, Бодлера, Эдгара Аллана По и де Куинси против тупой, бессмысленной толпы. А когда он хвастался своими прелюбодеяниями, он делал это потому, что респектабельные люди считали Блейка безумцем, что Баудлер редактировал Шекспира, что автор «Мадам Бовари» подвергался судебным преследованиям и что служащие Бодлианской библиотеки выдавали «Содом» графа Рочестера только по предъявлении документа, удостоверяющего, что данный читатель занимается исследовательской работой. Он зарабатывал себе на жизнь и считал, что «служит искусству», выпуская ограниченным тиражом и в роскошных изданиях наиболее скабрезные образчики отечественной и иностранной литературы. Белокурый, с красным, как сырое мясо, широким лоснящимся лицом и зелеными рачьими глазами, он приблизился, изрыгая приветствия. За ним жеманно следовал Вилли Уивер, вечно улыбающийся человечек с очками на длинном носу, искрящийся хорошим настроением и болтающий без умолку. За ним шел Питер Слайп, его близнец по росту, тоже в очках, но серый, тусклый, сутулый и молчаливый.

– Они похожи на рекламу патентованного лекарства, – сказал, увидев их, Спэндрелл. – Слайп – пациент «до». Уивер – тот же пациент после первой бутылки, а Касберт Аркрайт иллюстрирует ужасающие результаты полного курса лечения.

Люси все еще смеялась этой шутке, когда Касберт схватил ее за руку.

– Люси! – закричал он. – Ангел мой! Скажите мне, ради Создателя, зачем вы всегда пишете карандашом? Я никогда не могу разобрать, что вы написали. Чистая случайность, что я сегодня здесь.

«Ах, так она назначила ему здесь свидание, – подумал Уолтер. – Этому грубому, неотесанному балбесу!»

Вилли Уивер обменялся рукопожатием с Мэри Рэмпион и Марком.

– Мог ли я ожидать, что встречу здесь великих, – сказал он. – Равно как и прекрасных. – Он поклонился в сторону Мэри, которая разразилась громким мужским смехом. Вилли Уивер был скорее польщен, нежели оскорблен. – Ну прямо «Таверна Русалки», – не унимался он.

– Все еще возитесь со своими безделушками? – спросил Спэндрелл, обращаясь через стол к усевшемуся возле Уолтера Питеру Слайпу. Питер работал в отделе ассириологии Британского музея.

– Но зачем карандашом, зачем карандашом? – ревел Касберт.

– Когда я пишу чернилами, я всегда пачкаю пальцы.

– Я поцелуями стер бы с них чернила, – заявил Касберт и, нагнувшись над ее рукой, принялся целовать ее тонкие пальцы.

bannerbanner