
Полная версия:
Ноль 00:00
Я вынула лист.
Он был сложен втрое.
Сгибы шли не по старому.
Новый сгиб виден сразу: волокно на нём ещё белое, ломается сухо, и лист не ложится в него сам — его надо придерживать. Старые сгибы никуда не делись, они шли рядом, в двух-трёх волосках, и лист теперь имел двойную складку, как имеет всякая бумага, которую развернули и сложили заново не тем, кто складывал первым.
Внизу справа стоял овал — примятый, потемневший, от тепла и влаги руки.
Овал лежал поверх старого сгиба и под новым.
Это значит одно: лист развернули, держали, читая, за нижний правый угол, и потом сложили обратно — и всё это между старым сгибом и новым, то есть после отправки и до сегодняшнего утра.
Я положила лист на клеёнку, лицом вниз, не перевернув.
* * *
Ключ был у меня в кулаке.
Я разжала руку и посмотрела на него, и на ладони стоял отпечаток — глубокий, красный, с ясным краем, какой остаётся, если держать железо в кулаке несколько часов и не разжимать.
Значит, я не разжимала.
Значит, руки мои всю ночь были заняты ключом, и это единственное за сутки, что говорило в мою пользу.
Я подержала эту мысль ровно столько, сколько она стоила.
Отпечаток говорит, что кулак был сжат, когда я проснулась. Он не говорит, был ли он сжат всё это время. Железо, взятое в руку заново и подержанное четверть часа, оставляет тот же след, и отличить одно от другого нельзя ничем.
Я записала это. Против себя записывать труднее всего, и потому это записывают первым.
* * *
Дальше я сделала то, чего от себя не ожидала.
Я взяла блокнот и на чистой странице выписала всё, что установлено, в два столбца.
В левый: конверты те же; номера мои; надрезы мои; строка в журнале моей рукой; влажный след не мой по всем известным мне признакам, кроме одного — некому больше; десятый исчезал и вернулся, лёг по разметке; лист десятого читан после отправки.
В правый, где полагается писать то, что требует проверки, я вписала одну строку и на ней остановилась.
Кто читал.
Строка стояла, и под ней было пусто, и я смотрела на это пустое место и понимала, что проверять здесь нечего: круг замкнут. В доме, где заперта дверь и цел замок, читает тот, кто в доме.
Я не написала «я». Я написала бы, если бы это было установлено. Установлено это не было — установлено было только то, что больше некому, а «некому больше» и «она» — разные графы, и путать их нельзя, иначе рассыплется всё дело.
Так я себе объяснила.
Объяснение было безупречное, и я держалась за него весь день, и оно продержалось до вечера.
* * *
Вечером я собрала все десять и убрала в коробку, и коробку поставила на полку, и перевязала своим узлом.
Прежде чем завязать, я сосчитала ещё раз, в коробке, вслух, откладывая по одному на ладонь.
Десять.
Я завязала и не стала проверять.
Проверять было незачем: всё, что можно установить пересчётом, я за этот день установила, и установила дважды разное. Дважды разное — это не сведения. Это то, что в наших бланках называют «расхождение, не устранимое имеющимися средствами», и с такой пометой дело либо передают, либо закрывают.
Передавать было некому.
* * *
Потом села и посмотрела на разметку, оставшуюся на клеёнке.
Десять прямоугольников. Все пустые теперь, и по ним не скажешь, в каком чего не было.
Десятый конверт был уже прочитан.
И я не помнила, что в нём.
Глава 10. Моё имя
К двадцать девятой строке я не подходила восемь дней.
Не потому, что боялась. У меня был порядок: сперва девятнадцать, потом десять, потом зачёркнутые, и своя строка стояла в этом порядке последней, потому что своё в описи всегда идёт последним. Я держалась порядка честно и дошла до конца честно, и восемь дней порядок работал.
На девятый работать было нечем.
Осталась одна строка, и в ней стояло моё имя, написанное рукой ребёнка лет десяти.
* * *
Установить руку без образца нельзя.
Это первое, чему учат, и это же первое, что забывают: сличают не с памятью, а с документом. Образец должен быть трёх свойств. Датирован — иначе неизвестно, когда рука была такой. Независим — то есть попал в дело не от того, чью руку устанавливают. И бесспорен — то есть никто не оспаривает, что его писал именно этот человек.
Я разложила на столе всё, что у меня есть от детства.
Три школьные тетради. Год на обложке стоит, но проставлен он моей же рукой, и, значит, датировка не независимая.
Библиотечная карточка, где моё имя выведено рукой библиотекаря. Датирована, независима — и написана не мной.
Две открытки без текста.
Всё.
У человека, прожившего двадцать восемь лет, должен быть десяток бесспорных образцов детской руки: прописи с учительской отметкой, поздравительная открытка бабушке, подпись под рисунком в школьной выставке, заявление в кружок. У меня не было ни одного, где бы моя рука и чужая датировка стояли на одном листе.
Я записала это отдельной строкой, потому что отсутствие тоже сведения.
А потом вспомнила про формуляр.
* * *
Детская библиотека была на прежнем месте, в полуподвале, с той же дверью, открывающейся внутрь.
За стойкой сидела старуха. Не та, что записывала меня, — ту я не помнила совсем, но эта была слишком стара для тех лет, а библиотекари не молодеют.
Я показала удостоверение и сказала, что мне нужен мой собственный читательский формуляр.
— Списанные в подвале, — сказала она. — Сорок лет никто не спрашивал.
— Я подожду.
— Ждать долго. — Она посмотрела на меня поверх очков. — Пойдёте со мной, будете держать лампу.
* * *
Формуляры лежали в связках, по годам, перевязанные шпагатом, и шпагат на некоторых связках был съеден мышью.
Она нашла мой год с третьего раза.
Формуляр — это картонный карман с сеткой граф внутри и с номером в верхнем углу. Номер ставится при записи и держится за читателем, пока он ходит.
Мой номер стоял в углу, синим штемпелем.
Двадцать восемь.
Я посмотрела на это число дольше, чем оно того стоило, и знала, что дольше, и всё равно смотрела.
Число ничего не значило. Библиотека записывает подряд, номер выдаётся тому, кто пришёл двадцать восьмым, и в тот год двадцать восьмой пришла я. Между библиотечным порядком и остальным на свете нет никакой связи, и предполагать её — работа не архивиста, а гадалки.
Я записала номер в блокнот и приписала сбоку: совпадение, значения не имеет.
Потом подумала и приписку не зачеркнула, а подчеркнула. Так у меня отмечается то, к чему я вернусь.
* * *
Внутри формуляра, на первой строке, стояло моё имя.
Написанное мной.
У нас так и заведено: библиотекарь заполняет верх карточки, а читатель на первой строке пишет своё имя сам — это заменяет подпись под правилами. Рядом стоит дата записи, поставленная штемпелем, машиной.
Датировано. Независимо. Бесспорно.
Я держала в руках то, чего у меня не было ни в одном ящике: свою детскую руку рядом с чужой машинной датой.
— Нашли? — спросила старуха.
— Нашла.
— Тогда держите лампу ровнее, у меня тут связки на честном слове.
* * *
Дальше шли записи о выдачах, столбиком, по строке на книгу: шифр, дата выдачи, дата возврата, роспись библиотекаря.
Столбик был длинный. Я брала много и держала подолгу.
Последняя строка была не такая, как все.
Шифр стоял. Дата выдачи стояла. В графе возврата — прочерк.
Не пусто. Прочерк, поставленный рукой, коротко, и графа закрыта снизу чертой, чтобы туда нельзя было дописать после.
Я уже видела такую закрытую графу и видела её недавно, в холодном доме, на бланке, где полагалось стоять причине смерти.
— Тут книга не возвращена, — сказала я.
Старуха посмотрела.
— Значит, списали.
— Списывают через полгода, с отметкой об утрате и с суммой.
— Значит, кто-то принёс.
— Тогда стояла бы дата.
Она пожала плечами.
— Мало ли что было до меня, — сказала она. — Тридцать лет назад тут своё делали.
Я записала шифр невозвращённой книги в блокнот и не стала спрашивать, что это за книга. По шифру я найду её сама, в любой день, когда захочу, — и в тот вечер поймала себя на том, что откладываю нарочно.
* * *
Сличала я дома, ночью, при лампе, поставив её низко.
Три листа лежали передо мной в ряд.
Слева — формуляр. Моё имя, детская рука, машинная дата, семнадцать лет.
Посередине — список. Двадцать девятая строка, детская рука, никакой даты.
Справа — чистый лист, на котором я только что написала своё имя сама, сегодняшней рукой, не стараясь, как пишут для себя.
Я шла по признакам, как хожу всегда.
Заглавная посажена выше строки на полторы своей высоты — на формуляре и в списке. На моём сегодняшнем — на свою собственную малость, и малость эта та же самая относительно роста букв.
Интервал между словами шире нормы. Во всех трёх.
Строка сползает вправо и вниз, и сползает не от края, а с середины. Во всех трёх.
Нажим у детской руки ровный, без утоньшения на выходе; у сегодняшней он падает уступом на последней трети — так меняется рука, когда человек научается отпускать перо, и по этой разнице как раз и видно, что между листами прошли годы.
И ошибка.
Одна буква в середине имени, поставленная не та. На формуляре стояла. В списке стояла.
На моём сегодняшнем её нет: её выправляли мне долго и выправили.
Я собрала признаки и посчитала совпадения, как считаю в заключениях. Их вышло достаточно для вывода.
Потом я сделала то, что делаю, когда результат слишком хорош.
Взяла два чистых листа и вырезала в каждом окно шириной в строку. Наложила так, чтобы видно было только имя и ничего вокруг: ни бумаги, ни соседних записей, ни штемпеля. Перемешала. Отвернулась. Придвинула обратно.
В одном окне стояло имя, написанное семнадцать лет назад. В другом — написанное сегодня ночью.
Я смотрела на них по очереди, потом разом, потом закрывала одно ладонью.
Разницу я нашла. Она была там, где ей и полагалось быть: в нажиме на выходе и в выправленной букве.
А всё, чего человек за собой не замечает, — посадка заглавной, интервал, сползание строки с середины, — стояло в обоих окнах одинаково, и по этим признакам два имени были одно.
Семнадцать лет лежали между ними и не оставили следа ни на одном.
Вывод был один.
Все три написаны одной рукой в разном возрасте.
* * *
Дальше начиналось то, ради чего заключения и пишут.
Установлена рука. Больше ничего не установлено.
Я взяла список и посмотрела на строку не как на имя, а как на реквизит документа.
Подпись — это не почерк. Подпись есть тогда, когда рядом с ней стоит дата, и потому в любом бланке эти две графы стоят рядом и заполняются вместе: без даты подпись ничего не удостоверяет, потому что неизвестно, что именно подписано и было ли к этому времени то, подо что подписываются.
Рядом с двадцать девятой строкой не стояло ничего.
Ни даты. Ни номера. Ни росписи принявшего. Ни ссылки на приложение.
Ни у одной из двадцати девяти строк не стояло ничего.
Это не список подписей. Это столбец образцов почерка.
Двадцать девять человек оставили тут свою руку, и рука их удостоверяет только то, что они держали перо. Что им при этом сказали, что перед ними лежало и было ли перед ними вообще что-нибудь, кроме разграфлённого листа, — из документа не следует и следовать не может.
Я записала это.
Оставалось проверить второе объяснение, и я проверила его, потому что не проверить было нельзя.
Чужую руку подделывают двумя способами. Срисовывают по образцу — тогда на просвет виден замедленный, ровный, без разгона штрих, и в местах поворотов остаются микроостановки, где перо примерялось. Или продавливают через оригинал — тогда под чернилами лежит слепая борозда, и она всегда шире линии.
Я прошла двадцать девятую строку косым светом, потом на просвет, потом с лупой по каждому повороту.
Штрих шёл с разгоном. На выходе из последней буквы перо ушло со страницы, не дожидаясь, пока допишется хвост, — так пишет тот, кто уже думает о следующем деле, и так не пишет ни один срисовывающий.
Слепой борозды не было.
Строку не подделывали. Её писали.
Оставался третий способ, о котором в учебниках пишут вскользь и который не подделка вовсе.
Руку можно вести.
Ребёнку ставят пальцы, кладут свою ладонь поверх и ведут его кистью, и на бумаге остаётся его собственный почерк — подлинный, со всеми его признаками, с его нажимом и его ошибкой, — потому что рука-то его. Отличить ведомую строку от свободной нельзя ничем: я не знаю ни одного признака, ни одного приёма, ни одного заключения, где это было бы сделано.
Значит, проверить нечем.
Потом я дописала строку, которую держала в голове с той минуты, как разложила три листа:
Либо я согласилась. Либо кто-то научился писать моей рукой.
Между этими двумя проверять было нечем. Обе объясняли всё, что установлено, и обе оставляли ровно те же следы.
Третью я тогда не записала, потому что не додумалась до неё, а не потому, что испугалась. Ребёнку лет десяти можно дать перо и сказать: напиши тут своё имя красиво. Он напишет, и рука его будет подлинная, и почерк будет его, и согласия не будет никакого — потому что согласие требует знать, подо что подписываешься, а знать этого он не мог.
Эта мысль пришла позже.
В ту ночь я держалась двух.
* * *
Про старуху надо дописать, потому что она сказала мне одну вещь, а я записала её не сразу.
Когда мы поднялись из подвала и я стояла у стойки, отряхивая рукава от пыли, она спросила:
— А зачем вам-то ваш формуляр?
— Работа, — сказала я.
Она посмотрела на меня так, как смотрят, когда врут неубедительно, и не стала уличать.
— Ходят ко мне иногда, — сказала она. — Спрашивают старые. Думают, там что-то есть.
— И есть?
— Ничего там нет. Список книжек. — Она сложила очки. — Люди приходят не за книжками. Мы скучаем не по людям. Мы скучаем по себе рядом с ними.
Она сказала это буднично, продолжая складывать очки в футляр, и потянулась выключить лампу над стойкой, и я поняла, что фразу эту она говорит не мне первой и, вероятно, не в первый раз за тридцать лет.
Я записала её дословно уже на улице.
* * *
По дороге домой я всё-таки завернула в свой архив.
Не за книгой по шифру — за другим. Мне надо было посмотреть, что стоит в моей собственной учётной карточке: у сотрудника архива она заводится в первый же день и лежит там же, где все прочие.
Карточка нашлась. Верх заполнен: имя, год, должность, дата поступления на службу.
Графа выбытия — пуста.
Графа последняя — пуста.
Обе пустые графы у живого человека — это норма. У живого они и должны быть пусты, и всякий, кто держал в руках личное дело, знает это и не задумывается.
Я держала свою карточку под лампой и думала о том, что неделю назад держала точно такую же, сорокалетней давности, где эти графы были пусты по другой причине.
Отличить одну пустоту от другой по бумаге нельзя.
* * *
Дома, около двух, я поймала себя.
Я сидела над списком и вела карандашом по столбцу сверху вниз, как вела в тот вечер, когда считала оставшихся. Дошла до конца, дошла до своей строки — и не остановилась на ней, а пошла дальше, за край листа, туда, где ничего не написано.
И в этом пустом месте я считала.
Считала я вот что. Хранилищ много, я не знаю сколько. Тех, кто может их закрывать, двадцать семь, из них девятнадцать я нашла, десять не нашла, и одна — я. Значит, если считать по головам, на мне лежит одна двадцать седьмая. Значит, есть число, которое без меня не сходится.
Я вела это, как ведут расчёт по ведомости: спокойно, столбиком, проверяя себя на каждом действии.
Потом я увидела, что делаю.
Я не думала о том, что со мной сделали в десять лет. Я не думала о человеке, который вошёл в чужую дверь за четыре минуты до часа моего рождения. Я не думала об отце, о подвале, о графе, закрытой пустой.
Я прикидывала, на сколько меня хватит.
* * *
Восемь дней я устанавливала, что меня вписали.
За две минуты я перешла к тому, что могу пойти.
Я отложила карандаш и посидела, положив ладони на стол, пока не прошло.
Быть использованной — плохо, но с этим человек живёт: это случилось не с ним, а над ним, и вина здесь чужая. Это можно установить, описать, подшить и держать в фонде.
А то, что я делала минуту назад, было моё. Никто мне этого не приказывал, никто не считал за меня, никто не ставил моей рукой ни единой цифры. Я села и посчитала сама, добровольно, и посчитала правильно.
Я убрала список в ящик, повернула ключ и положила ключ на стол, на виду.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

