Читать книгу Исход (Оксана Кириллова) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Исход
Исход
Оценить:
Исход

4

Полная версия:

Исход

– Ты счастливый человек, Эйхман: веришь в то, что делаешь. Любопытно, насколько ты уже сделал этот мир лучше? – неожиданно спросил я. – Я имею в виду цифры. Ведешь какой-то подсчет?

– Интересно, что ты спросил об этом, – проговорил он. – Буквально на днях Мюллер прислал ко мне профессионального статистика, доктора Рихарда Корхера. Довольно известная личность в научных кругах, при этом, кстати, не является членом СС, однако определенное влияние имеет. Говорят, сам рейхсфюрер к нему часто прислушивается. Так вот, этот Корхер составлял подробную статистическую таблицу по нашему вопросу. Поначалу я решил, что это было распоряжение Гиммлера, но, когда вслед за Корхером прямиком с Принц-Альбрехтштрассе прибыла специальная печатная машинка с большими литерами, я понял, откуда ноги растут.

Я с недоумением посмотрел на Эйхмана. Он пояснил.

– Конечно, мало кто знает об этом, – с неприкрытым самодовольством проговорил он, – это специальная машинка, на которой печатают отчеты лично для фюрера. Я тут же распорядился предоставить Корхеру все дела вне зависимости от грифа. К тому времени он уже имел подобную подборку практически от всех управлений. Когда он объединил все эти отчеты, то цифра вышла весьма… – он подбирал слово, пожевывая нижнюю губу, – впечатляющая. Весьма. Я не имею права ее разглашать, но могу тебя заверить, нам есть чем гордиться. А впрочем… – Эйхман задумчиво посмотрел на меня.

В это мгновение я понял, что так до конца и не был уверен, хочу ли услышать эту цифру, но, прежде чем я успел что-либо произнести, Эйхман выпалил:

– Четыре миллиона в лагерях уничтожения. Сюда я уже добавил наши венгерские планы и планируемые чистки в гетто. Еще около двух миллионов на счету айнзацкоманд, оперативных групп плюс естественная убыль. То есть всего…

– Шесть миллионов.

Словно со стороны я услышал свой чуть охрипший, но совершенно спокойный голос. Мне и до этого было нестерпимо жарко, но сейчас захотелось распахнуть китель полностью, я с трудом поборол и это желание. Головная боль накатила с новой силой. Эйхман продолжал говорить, но его слова с трудом пробивались сквозь туманную болезненную муть, которой заволокло голову. На кой черт я спросил его об этом? Он держал эти цифры при себе, но легкость, с которой он расстался с «секретом», указывала на то, что осознавать их в одиночку было не самым простым делом. Я вдруг понял, что, не спроси об этом, он бы вскоре сам завел разговор на эту тему.

– В манускриптах индийских мудрецов сказано, что человеку для идеальной жизни нужно каждый день заглядывать внутрь себя и спрашивать: «Что я сделал, что еще надо сделать и что я могу сделать из того, что еще не сделал?» Уверен, я бы сразил и мудрецов этими цифрами. И они бы согласились, что мною сделано уже все возможное. Но мне по-прежнему есть к чему стремиться. Они же как паразиты: попрятались и размножаются…

Шесть миллионов… Я никак не мог поверить в эту цифру, она продолжала казаться мне надуманной, но я был уверен, что сам Эйхман ничуть не сомневается в ней. Я тряхнул головой, пытаясь сфокусироваться на его словах.

– Полагаю, Гиммлер был счастлив, предвкушая, как он впечатлит этими цифрами фюрера, но увы. Опять же, строго между нами. Мюллер сообщил, что Гиммлеру не удалось передать отчет лично фюреру. Папку пришлось отдать Борману, а тот ее вскоре вернул – заявил, что слово «ликвидация» неприемлемо в отчете для Гитлера. Мы отредактировали текст, но, насколько мне известно, Борман так и не отдал ее фюреру.

– Почему? Уверен, фюрер был бы доволен теми впечатляющими цифрами, которые вы не имеете права разглашать, – многозначительно добавил я.

Эйхман не заметил иронии в моих словах.

– Знаешь, что я думаю, фон Тилл… дело в том… не пойми меня превратно, мы всё делаем правильно… но… – Эйхман нахмурился.

Я чувствовал, что слова он уже давно нашел, но попросту не решался их произнести.

– Думаю, фюрер просто избегает официального ознакомления с ситуацией, – наконец выпалил он и тут же быстро продолжил: – Безусловно, еврейский вопрос требует решения, это все понимают. Однако этот вопрос решается, как бы так правильнее выразиться, без его прямого вмешательства. Им занимаются все вокруг, так или иначе этому подчинены все наши ведомства, но… официальное вмешательство главы рейха в этот вопрос не требуется. По крайней мере, так считает его ближайшее окружение или… или… возможно, и он сам. Это… вопрос… вопрос, скажем так, некоторой… Впрочем, какая разница? – резко оборвал он себя. Я прекрасно понял, какое слово он так и не заставил себя проговорить, – «ответственность».

– Ты веришь в то, что он лично отдавал такой приказ? – в лоб спросил я.

Эйхман уставился на меня долгим взглядом, в котором сквозила безотчетная тревога. Он был похож на ребенка, которому испортили праздник, но который еще не понимал, чем именно. Он лишь видел, что музыка прекратилась, а клоуны расходились.

– Я верю в то, что фюрер дал понять своему окружению, чего он хочет и в чем есть необходимость. И его поняли в точности. Но сам он… Безусловно, никто не смеет претендовать на то, что мысль о полном истреблении впервые зародилась в его голове: ни покойный Гейдрих[8], ни Гиммлер, ни тем более я. Она исходила исключительно от фюрера. Но я не уверен, что он хоть раз облек ее в точный, четкий, прямой приказ. Фюрер умеет построить речь так, что, ни разу не назвав действие, он заставит своих подчиненных исполнить это действие со всей возможной точностью. Я думаю, в природе не существует ни одной бумаги за личной подписью фюрера, где прямо сказано «уничтожить такое-то количество евреев в газовых камерах» или что-то в этом роде.

И он замолчал. В его глазах мелькнул безотчетный испуг за только что произнесенное. Понимая, однако, что сказанного не воротишь, он терпеливо дожидался моей реакции. Я помедлил и неожиданно задал еще один прямой вопрос:

– Эйхман, ты веришь в то, что делаешь, – это ясно. Но веришь ли ты все еще в победу?

Желал ли я окончательно добить Эйхмана или попросту мстил ему за свою ужасающую головную боль – я и сам не осознавал. Он не изменился в лице, лишь едва заметно наклонил голову набок. Почему я раньше не замечал, сколь болезненный у него вид? Припухшие веки, лопнувшие капилляры, желтоватые круги под глазами, еще этот омерзительный запах изо рта… Ему бы следовало проверить печень.

– Германия проиграла войну, это ясно, и лично у меня нет никаких шансов. Союзники считают меня одним из главных военных преступников уже сейчас. Когда они доберутся до наших документов или просто пересчитают по головам оставшихся, мне крышка.

Мы продолжали смотреть друг другу в лицо.

– Все твои слова о благодарности Европы после того, как уляжется пыль военного времени…

– …не стоят и выеденного яйца, – кивнул он, – но что еще я могу говорить? В любом случае мне не в чем себя упрекнуть. Я преданный солдат своего фюрера и всегда на сто процентов отдавался делу. Я никогда не отлынивал.

Эйхман перевел взгляд на дорогу, ведущую в лагерь от станции. По ней медленно двигалась колонна только что прибывших заключенных. Они еще были в гражданской одежде.

– Посмотри туда, – проговорил он.

Я проследил за его взглядом:

– Что там? Толпа евреев идет к крематорию.

– Вот именно. Они идут… сами. А отвечать мне.

Он развернулся и пошел обратно в комендатуру.

Я снова закурил и посмотрел на заключенных.


Уже через неделю лагерь сотрясло небывалым потоком узников. То, что происходило в течение предыдущих месяцев и казалось мне небывалым, померкло в сравнении с тем, что лагерь испытывал в дни венгерских депортаций. Транспорты шли один за другим, выплевывая на платформу в Биркенау толпы ошалелых и ничего не понимающих евреев. Команда Эйхмана чистила Венгрию по четко намеченному распорядку: вначале поезда шли из Карпатской Руси, затем из Трансильвании, потом – эшелоны из Северной Венгрии, далее из Южной и, наконец, из западной части страны. Для работ отбирали лишь малую часть – иногда всего тридцать процентов из целого эшелона, порой не доходило и до десяти. Остальных без промедления отправляли в газовые камеры.

И эсэсовцам, и рабочим командам приходилось трудиться круглосуточно в три смены, камеры и крематории не простаивали ни минуты. Но мощностей не хватало. Состав зондеркоманд увеличили в четыре раза, теперь в крематориях работали девятьсот человек, но и они едва справлялись с нагрузкой.

– Наша авиация приказала долго жить. Американские бомбардировщики практически уничтожили предприятия, которые производили горючее. Шпеер кинул все силы на восстановление, но топлива для люфтваффе фактически нет. Дефицит сырья колоссальный.

Мы стояли с Габриэлем на платформе в тени каштанов, наблюдая, как из вагонов выходили люди. Их лениво теснили конвойные, изнывавшие от жары в полном обмундировании. Габриэль достал манерку, предложил вначале мне, я отказался, он сделал глоток. Я вытащил платок, утер пот и произнес:

– Нам еще повезло, что они только сейчас догадались бомбить нас из производственных соображений.

Впрочем, серьезный урон нашим военным заводам был нанесен еще прошлой весной, когда стало гораздо больше англо-американских бомбардировок, но тогда это ощущалось не так катастрофично, ведь фабрики Северной Италии, Бельгии, Франции и Чехословакии продолжали выдавать норму на благо рейха.

– Какая разная война, – усмехнулся доктор. – Стрельба где-то там, на территории противника, – это одна война, но бомбы над собственной головой – совершенно иная война. Мы легко согласились на эту славную военную авантюру во имя великой цели. Ведь тогда она требовала от нас лишь потуже затянуть пояса для снабжения святого воинства, которое ушло куда-то в закат. Но, когда этому воинству дают пинка под зад и гонят обратно, тут-то мы и вспоминаем о том, что война – самое бесчеловечное занятие, которое нужно прекратить сей же час каждому цивилизованному человеку.

– Вы вспомнили, Габриэль? – Я даже не пытался скрыть усмешку.

– Безусловно! – и не думал отпираться он. – Я первый готов кричать об этом, размахивая белым флагом. Жизнь слишком прекрасна, чтобы так бездарно разбазаривать ее. Но, глядите, чем ближе мы к тотальному краху, тем грандиознее планы, которые строят наши ведомства. Время ли размышлять о наращивании производства? Думать надо о том, в какую сторону отправить первого гонца: на Запад или на Восток! И я склонен считать, что переговоры с Москвой будут продуктивнее, чем с Лондоном. Черчилль слишком любит демонстрировать свою любовь к правде, Сталин же человек практичный, с ним фюрер всегда сможет найти общий язык. Я почему-то уверен: среди высшего руководства немало настроенных прорусски, хотя, безусловно, антибольшевистски.

Я не хотел вступать в политические рассуждения.

Толпа продолжала стекать с платформы, словно не было ей конца. Я переводил взгляд с одной фигуры на другую, они постепенно сливались в один сплошной поток.

– Опять это лопотание, – устало проговорил я.

– Мадьярский язык весьма занятный.

– Вы их понимаете?

– Нет, что вы. Очень сложный язык, настоящий вызов для полиглота.

– Вызов для нас сейчас – эти бесконечные транспорты.

– Вы в курсе, что нам не хватает «Циклона»? – спросил внезапно доктор.

Я покачал головой.

– Газовые камеры не простаивают ни часу, значит, где-то его достают…

– Да, – кивнул Габриэль, – не простаивают. Но в целях экономии приказано сократить дозу. То количество, которое засыпали раньше, убивало довольно быстро, теперь же они… скажем так, процесс затянулся. Они долго находятся в сознании.

Я ничего не сказал. Впился взглядом в толпу, разглядывая измученные жарой и дорогой лица. Всем хотелось поскорее достичь блаженной прохлады душевых, после которых им были обещаны отдых и обед.

– Кто знает, возможно, среди этой толпы родственники тех, кто воюет за нас, – задумчиво проговорил Габриэль. – Вы знали, что Венгрия отправила нам в помощь на Восточный фронт солдат-евреев? Интересно, эти солдаты в курсе?..

– Весь мир уже в курсе, – с откровенной злобой проворчал я. – В любом случае венгры не такие уж и святоши, какими пытались казаться. Хорти[9] – он же и вашим и нашим. Слышал, он тайно обсуждал перемирие с союзниками.

Габриэль медленно закивал.

– Кстати, сегодня дочитал «Дона Карлоса»[10], которого вы мне дали, – вспомнил он. – Заставило поразмышлять о развращающем влиянии власти. Почерпнул еще одну цитату, которая примиряет с действительностью. «В этом мире никому не дано остаться безгрешным. Каждый человек неизбежно совершит грех».

– Что ж, автор был прав. Но вопрос насчет сознательности по-прежнему остается открытым.

– Вы правы, заметить и осознать – два разных качества ума.

На жаре снова начинала болеть голова. В последнее время это все чаще беспокоило меня.

– Вы слышали? Наше военное производство переводят под землю, – произнес я, пытаясь отвлечься от тягостного нытья в затылке и висках.

– Весьма грамотный шаг… – Габриэль кивнул, задумчиво разглядывая толпу, – …был бы в сорок первом.

Я не сумел сдержать улыбки, хоть его речи и навевали тоску. Доктор продолжал рассматривать выходящих из вагонов: ему необходимо было подготовить отчет об общем состоянии прибывших евреев, почти все из которых будут признаны «непригодными к работе». Габриэль имел соответствующее распоряжение.

– Тогда наша скорая победа ни у кого не вызывала сомнений, – резонно заметил я.

– У некоторых индивидуумов она и поныне не вызывает сомнений.

– Нужно отдать должное Геббельсу: он не опускает рук.

– Нужно отдать должное массовому помутнению рассудка. Все верят, что рабочих рук у нас в избытке и военное производство на плаву, а пресса только подпитывает эти сладкие заблуждения. А между тем Шпеер в отчаянии дерет волосы на собственной заднице.

Мы оба знали, что людей не хватало не только для наращивания производства, но даже для того, чтобы латать его после разрушений. Держать Европу в тисках становилось все сложнее, все потуги Заукеля по добыче иностранной рабочей силы приносили все меньше пользы.

Габриэль многозначительно посмотрел на меня, затем кивнул на толпу людей, бредущих к крематориям:

– Они уже здесь, и у них так же две руки и две ноги, как и у тех, кого пытается заманить сюда Заукель. Заодно была бы решена и проблема нехватки «Циклона». – Кажется, последнее было произнесено с некой долей сарказма.

Я устало вздохнул:

– Они евреи.

Впрочем, Габриэль и так все осознавал. Он знал, сколь долго и безуспешно я бился над разрешением противостояния между хозяйственниками и службистами безопасности, где вторые, как цепные псы, были нацелены на окончательное уничтожение евреев, как будто временное их спасение несло опасность бóльшую, чем полный крах нашего производства. Впрочем, сейчас это касалось только венгерских партий. Уж не знаю, чем именно они выделились. Но остальных все-таки начали направлять на работы. За последние шесть месяцев построили даже больше рабочих лагерных филиалов, чем за предыдущие три года. Однако рацион заключенных снова урезали. Некоторые получали меньше семисот килокалорий в день. И это те, кто был задействован на тяжелых работах. На таком пайке в большинстве своем они были способны работать лишь на треть от своих возможностей. И в такой патовой ситуации коменданты вполне объяснимо не видели никакой выгоды в сотрудничестве с промышленниками. Как это ни прискорбно, но тут я понимал Хёсса.

– Эйхману следовало сосредоточиться исключительно на тех, которые способны трудиться. А он, судя по всему, опять идет на поводу у местного правительства, которое пытается впихнуть ему всякий сор, – Габриэль кивнул на толпу.

Согласно директивам, предельный возраст присылаемых нам евреев был шестьдесят лет, все должны были быть трудоспособными, а главное, никаких женщин и детей – насколько я знал, Хёсс лично условился об этом в Венгрии, – но Габриэль был прав: везли всех без разбора. Эйхман все валил на венгерскую жандармерию, но я был уверен, что он и сам был не против спихнуть нам всех скопом.

– Боюсь, как бы к этому потоку не присоединились еще и словацкие евреи. Слышал, что Веезенмайер[11] параллельно ведет переговоры в Словакии о включении их евреев в венгерские операции, но Тисо[12] пока непреклонен.

Доктор Линдт поморщился.

– Нет ничего хуже этих фашиствующих клерикалов. Их руки по локоть в крови, но каждый день они усиленно обмывают их святой водой и обтирают о сутану. Уверен, на самом деле он бы и рад в очередной раз отгрузить нам партию евреев, но, кажется, Ватикан наконец надавил на одного из своих сынов.

– Он заставил понервничать Эйхмана.

– Вы про то, как он усиленно сбагривал нам евреев, да еще и требовал гарантий, что они больше никогда не вернутся в Словакию? А потом внезапно потребовал предоставить этих «переселенцев» живыми и здоровыми? О да, эта история многих позабавила. Положение обязывало играть плохой спектакль, – улыбнулся Габриэль и задумчиво добавил: – Думаю, скоро всем нам предстоит стать профессиональными актерами. Как у вас с лицедейством, гауптштурмфюрер фон Тилл?

– Отвратительно, – честно признался я.

– Вам нужно было взять несколько занятий у Римана[13], когда была такая возможность, – усмехнулся доктор.

– Многим следовало это сделать. Как только пришло осознание.

Габриэль посмотрел на меня.

– Вы об Эйхмане? Думаю, к нему осознание пришло еще после Сталинграда, когда Антонеску[14] отказался выдавать ему своих евреев и болгары вдруг тоже возжелали защищать своих. Все вдруг попытались восстановить разрушенные мосты. Но Эйхману по ним, увы, никогда уже не перейти обратно, сколько бы уроков Риман ему ни дал.

– При Сталинграде Эйхман потерял своего младшего брата.

– В катастрофе Сталинграда каждый из нас кого-то или что-то потерял.

– А лично вы?

– Последние иллюзии касательно нашей победы.

По лицу Габриэля чиркнула тень, он вскинул голову. Широко раскинув крылья, над нами парила крупная птица. Протяжно крикнув, она изменила траекторию полета и поплыла по небосводу в сторону горных очертаний. Я провожал ее взглядом.

– Как бы то ни было, по какой-то извращенной логике Эйхман все-таки счастливый человек: он начал истово верить в то, что делает. Ведь только в таком случае мы получаем истинное удовольствие от своего существования, как уверяют мозгоправы.

– Что ж, скоро все останется в прошлом.

Габриэль покачал головой:

– Боюсь, масштаб нашего творения таков, что забвение в веках нам не грозит.

– Как это стало возможным, доктор Линдт?

– Нигде не было отказа. Я… я тоже в какой-то мере… я хотел, чтобы они исчезли… умерли, да, возможно. Но я определенно не хотел убивать.

Габриэль перевел на меня отрешенный взгляд.


Лагерный оркестр, обряженный зачем-то в синие матроски, беспрерывно играл отрывки из «Веселой вдовы» Легара. Под звуки оперетты венгерские колонны медленно текли к крематориям. Длинные составы без устали извергали измученную и озадаченную людскую массу и с опустошенным нутром возвращались обратно в Венгрию за добавкой. Только за май было собрано и отправлено в рейх сорок один килограмм коронок из драгоценных металлов. Из всего вала цифр и фактов, которые из документации просачивались в эти дни в мой разум, мне отчетливо запомнились именно зубные коронки.

В день мы принимали от двух до четырех транспортов, в самые тяжелые доходило до пяти. Некоторые эшелоны насчитывали до пятидесяти вагонов. И все они были забиты людьми и их скарбом. Я видел, что многие охранники и конвоиры уже едва стояли на ногах от усталости. Измученные, они с каждым днем зверели все больше, нарушая строгий запрет на насилие прямо на платформе. Распоряжение было отдано во избежание паники: сложно было представить, что могло случиться, если бы эти тысячи прибывших вдруг решили дать отпор. Но, к счастью, несмотря на вспышки жестокости среди охранников, прибывшие в массе своей продолжали утекать в крематории без эксцессов. В раздевалках не успевали убирать вещи и новую партию заставляли раздеваться, стоя на пожитках предыдущей, пока еще одна ожидала своей очереди в лесу между третьим и четвертым крематориями. Пытаясь сохранить хоть какой-то порядок, Хёсс постоянно ездил в Будапешт, чтобы воспрепятствовать самовольному увеличению утвержденных эшелонов со стороны Эйхмана. Но все равно бывали дни, когда количество поездов превышало установленную норму. Тогда ничего не оставалось, как держать запломбированные вагоны на боковых путях, пока не заканчивалась разгрузка предыдущей партии.

Приходили вести, что русские уже подошли к восточной границе Венгрии. От этих новостей охранники приходили в еще большую ярость, нежели от количества эшелонов. Я подозревал, что этой яростью они маскировали обыкновенный страх.

Через несколько недель из-за чудовищных перегрузок одна за другой ожидаемо начали перегорать печи. Тогда в дело вступили рвы, приготовленные загодя. Огромные костры горели днем и ночью, распространяя на многие километры вокруг нестерпимое зловоние. В ядовитом дыму все мы оказались равны: одинаково задыхались и заключенные, и охрана, и высшее руководство лагеря.

Вернувшись после очередной поездки в Будапешт, Хёсс пригласил меня на чай. Как я сразу понял – жаловаться.

– Эйхман окончательно сошел с ума со своей миссией и не видит берегов! Потом весь мир будет верещать о моем животном желании убивать, в то время как у меня нет никакого другого выхода! Эйхман шлет совершенно бесполезный сброд в плане рабочих рук! Идиот, он, похоже, не осознает, что первый же и встанет к расстрельному рву, если мы проиграем! Глупый беспринципный павиан! Нет, Венгрия из нас все жилы вытянет!

Давно я не видел Хёсса в такой ярости.

– Многие из тех, кого мы отправляем в газ, в состоянии работать – как женщины, так и мужчины, – возразил я, – да и многие пожилые в неплохой форме.

– Нет-нет, – он тут же замотал головой, – я их видел: совершенно непригодный материал. Я еще молчу, что потребность в охранном пополнении колоссальная. Все достойные охранники на передовой! А вермахт присылает нам откровенное отребье. Большинство из них резервисты под пятьдесят. Если так пойдет и дальше, то к концу года больше половины лагерной охраны будет состоять из этих стариков. Им не под силу лагерная служба! А многие даже в партии не состоят. Образ идеального политического солдата… элита нации… где это все?

– Приказало долго жить под давлением реалий. – Я пожал плечами. – Кого еще они могут прислать?

Хёсс был прав. Лагерям теперь оставалось довольствоваться теми, кого больше нельзя было использовать на передовой: ранеными, контужеными или стариками, не способными более держать оружие. Сюда еще можно было добавить разжалованных, которым раньше никто из нас и руки бы не подал, и иностранцев, едва способных связать два слова по-немецки. Ах да, еще маргиналы и уклонисты, которые и сами заслуживали треугольника на груди.

Хёсс сокрушенно качал головой:

– Все принципы Эйке, идеологическая подготовка – все забыто и попрано! Принимают даже гражданских, видел? Таможенников и железнодорожников. Они не только позволяют себе разговоры с заключенными, но даже их жалеют! Они поддерживают режим скорее из страха.

– Не стоит льстить режиму, Рудольф, страх был всегда. Боюсь, все идет к тому, что это и останется высшим достижением режима.

Хёсс посмотрел на меня и с горечью усмехнулся:

– Сейчас уже никто не стесняется в выражениях. Все осмелели.

– Эти ветераны многое понимают. Они осознают, что конец близок. Думаешь, почему они не желают менять солдатский мундир на эсэсовскую форму? Она для них своего рода метка, от которой теперь лучше избавиться.

– Но на что они надеются, пытаясь дистанцироваться от лагеря в самом же лагере?!

– Как минимум – не поменяться с узниками ролями. А еще лучше – купить обратный билет в послевоенный мир. Нам с тобой его, увы, не продадут. – И я торжественно приподнял чашку, показывая, за что пью. Жаль, в ней был не хороший коньяк, а всего лишь чай.

– Проблема в комплектовании стоит остро на всех уровнях, – не унимался Хёсс.

Он упорно не хотел замечать моего состояния и явного нежелания обсуждать все это всерьез. Я даже не пытался скрыть полнейшей скуки на лице.

– Это касается не только охранной части, но и административной, – продолжил он, с трудом справляясь с негодованием, которое начало меня забавлять, – заключенных теперь приходится привлекать даже к бумажной работе с нашей внутренней корреспонденцией. А ведь нельзя, чтобы они знали, что происходит на фронте. Это даст им надежду… Понимаешь, о чем я говорю? Если они осознáют, что наше поражение всего лишь вопрос времени, эти полутрупы выживут хотя бы для того, чтобы поглядеть, как нас растерзают победители.

– Стимул достойный, – кивнул я.

Хёсс помрачнел.

3 мая 1994. Тетради

Старая посылочная коробка с фанерными боками была покрыта толстым слоем пыли. Крышка вздулась, чернила на криво приклеенной адресной бумажке расплылись. Разобрать написанное было уже невозможно.

bannerbanner