
Полная версия:
Душа музыканта: рассказы русских писателей о музыке
– Да это невозможно, синьор Моцарт, – прервал капельмейстер. – Каватину «Biondina in gondoletta» синьора Бальдуси поет с гитарою, а здесь нет этого инструмента.
– Вы ошибаетесь, maestro di capella, – прошептала Лауретта, указывая на меня, – гитара перед вами.
Капельмейстер бросил на меня быстрый взгляд, разинул свой совиный клюв и захохотал таким злобным образом, что кровь застыла в моих жилах.
– А что, в самом деле, – сказал он, – подайте-ка мне его сюда! Кажется… да, точно так!.. Из него выйдет порядочная гитара.
Трое зрителей схватили меня и передали из рук в руки капельмейстеру. В полминуты он оторвал у меня правую ногу, ободрал ее со всех сторон и, оставя одну кость и сухие жилы, начал их натягивать, как струны. Не могу описать тебе той нестерпимой боли, которую произвела во мне эта предварительная операция; и хотя правая нога моя была уже оторвана, а несмотря на это, в ту минуту как злодей капельмейстер стал ее настраивать, я чувствовал, что все нервы в моем теле вытягивались и готовы были лопнуть. Но когда Лауретта взяла из рук его мою бедную ногу и костяные ее пальцы пробежали по натянутым жилам, я позабыл всю боль: так прекрасен, благозвучен был тон этой необычайной гитары. После небольшого ритурнеля Лауретта запела вполголоса свою каватину. Я много раз ее слышал, но никогда не производила она на меня такого чудного действия: мне казалось, что я весь превратился в слух и, что всего страннее, не только душа моя, но даже все части моего тела наслаждались, отдельно одна от другой, этой обворожительной музыкою. Но более всех блаженствовала остальная нога моя: восторг ее доходил до какого-то исступления; каждый звук гитары производил в ней столь неизъяснимо-приятные ощущения, что она ни на одну секунду не могла остаться спокойною. Впрочем, все движения ее соответствовали совершенно темпу музыки: она попеременно то с важностию кивала носком, то быстро припрыгивала, то медленно шевелилась. Вдруг Лауретта взяла фальшивый аккорд… Ах, мой друг! вся прежняя боль была ничто в сравнении с тем, что я почувствовал! Мне показалось, что череп мой рассекся на части, что из меня потянули разом все жилы, что меня начали пилить по частям тупым ножом… Эта адская мука не могла долго продолжаться; я потерял все чувства и только помню, как сквозь сон, что в ту самую минуту, как все начало темнеть в глазах моих, кто-то закричал: «Выкиньте на улицу этот изломанный инструмент!» Вслед за сим раздался хохот и громкие рукоплескания. Я очнулся уже на другой день. Говорят, будто бы меня нашли на площади подле театра; впрочем, ты, я думаю, давно уже знаешь остальное; в Москве целый месяц об этом толковали. Теперь все для меня ясно. Лауретта являлась мне после своей смерти: она умерла в Неаполе; а я, как видишь, мой друг, я жив еще», – примолвил с глубоким вздохом мой бедный приятель, оканчивая свой рассказ.
– Какова история? – спросил хозяин, поглядев с улыбкою вокруг себя. – Ай да батюшка Александр Иваныч, исполать тебе! Мастер сказки рассказывать!
– Помилуйте, Иван Алексеич! какие сказки? это настоящая истина.
– В самом деле?
– Уверяю вас, что приятель мой вовсе не думал лгать, рассказывая мне это странное приключение.
– Полно, братец! да это курам на смех! Воля твоя, какой черт не хитер, а, верно, и ему не придет в голову сделать из одного человека контрабас, а из другого – гитару.
– Если вы не верите мне, так я могу сослаться на самого Зорина. Он, благодаря бога, еще не умер и живет по-прежнему в Петербурге, подле Обухова моста.
– В желтом доме? – прервал исправник.
– Вот этого не могу вам сказать! – продолжал спокойно Черемухин. – Может быть, его давно уже и перекрасили.
– Ах ты проказник! – подхватил хозяин. – Так ты рассказал нам то, что слышал от сумасшедшего?
– От сумасшедшего?.. Ну, это я еще не знаю! Зорин никогда мне не признавался, что он сошел с ума; а, напротив, уверял меня, что если доктора и смотрители желтого дома не безумные, так по одному упрямству и злобе не хотят видеть, что у него вместо правой ноги отличная гитара.
– Смотри, пожалуй! – вскричал хозяин, – какую дичь порет! А ведь сам как дело говорит – не улыбнется! Впрочем, и то сказать, – прибавил он, помолчав несколько времени, – приятель твой Зорин сошел же от чего-нибудь с ума! Ну, если в самом деле эта басурманка приходила с того света, чтоб его помучить?..
– А что вы думаете? – сказал я. – Не знаю, как другие, а я не сомневаюсь, что мы можем иногда после смерти показываться тем, которых любили на земле.
– И, полно, братец, – прервал с улыбкою Заруцкий, – да этак бы и числа не было выходцам с того света!
– Напротив, – продолжал я, – эти случаи должны быть очень редки. Я уверен, что мы после нашей смерти можем показываться только тем из друзей или родных наших, к которым были привязаны не по одной привычке, любили не по рассудку, не по обязанности, не потому только, что нам с ними было весело, но по какой-то неизъяснимой симпатии, по какому-то сродству душ…
– Сродству душ? – прервал Заруцкий. – А что ты разумеешь под этим?
– Что я разумею? Не знаю, удастся ли мне изъяснить тебе примером. Послушай! всякий музыкальный инструмент заключает в себе способность издавать звуки, точно так же как тело наше – способность жить и действовать; и точно так же, как тело без души, всякий инструмент без содействия художника, который влагает в него душу, мертв и не может или, по крайней мере, не должен сам собою обнаруживать этой способности. Теперь не хочешь ли сделать опыт? Положи на фортепьяно какой-нибудь другой инструмент, например, хоть гитару, а на одну из струн ее – небольшой клочок бумаги; потом начни перебирать на фортепиано все клавиши одну после другой: бумажка будет спокойно лежать до тех пор, пока ты не заставишь прозвучать ноту, одинакую с той, которую издает струна гитары; но тогда лишь только ты дотронешься до клавиши, то в то же самое мгновение струна зазвучит, и бумажка слетит долой; следовательно, по какому-то непонятному сочувствию мертвый инструмент отзовется на голос живого. Попытайся, мой друг, изъяснить мне это весьма обыкновенное и, по-видимому, физическое явление, тогда, быть может, и я растолкую тебе, что понимаю под словами: симпатия и сродство душ.
– Ба, ба, ба! любезный друг! – сказал Заруцкий, улыбаясь, – да ты ужасный метафизик и психолог; я этого не знал за тобою. Вот что! Теперь понимаю: душа умершего человека с душой живого могут сообщаться меж собою только в таком случае, когда обе настроены по одному камертону.
– Ты шутишь, Заруцкий, – прервал исправник, – а мне кажется, что Михаила Николаич говорит дело. Я сам знаю один случай, который решительно оправдывает его догадки; и так как у нас пошло на рассказы, так, пожалуй, и я расскажу вам не сказку, а истинное происшествие. Быть может, вы мне не поверите, но я клянусь вам честью, что это правда.
1834Александр Пушкин
Моцарт и Сальери
Сцена I
Комната.
Сальери
Все говорят: нет правды на земле.Но правды нет – и выше. Для меняТак это ясно, как простая гамма.Родился я с любовию к искусству;Ребенком будучи, когда высокоЗвучал орган в старинной церкви нашей,Я слушал и заслушивался – слезыНевольные и сладкие текли.Отверг я рано праздные забавы;Науки, чуждые музыке, былиПостылы мне; упрямо и надменноОт них отрекся я и предалсяОдной музыке. Труден первый шагИ скучен первый путь. ПреодолелЯ ранние невзгоды. РемеслоПоставил я подножием искусству;Я сделался ремесленник: перстамПридал послушную, сухую беглостьИ верность уху. Звуки умертвив,Музыку я разъял, как труп. ПоверилЯ алгеброй гармонию. ТогдаУже дерзнул, в науке искушенный,Предаться неге творческой мечты.Я стал творить; но в тишине, но втайне,Не смея помышлять еще о славе.Нередко, просидев в безмолвной кельеДва, три дня, позабыв и сон и пищу,Вкусив восторг и слезы вдохновенья,Я жег мой труд и холодно смотрел,Как мысль моя и звуки, мной рожденны,Пылая, с легким дымом исчезали.Что говорю? Когда великий ГлюкЯвился и открыл нам новы тайны(Глубокие, пленительные тайны),Не бросил ли я все, что прежде знал,Что так любил, чему так жарко верил,И не пошел ли бодро вслед за нимБезропотно, как тот, кто заблуждалсяИ встречным послан в сторону иную?Усильным, напряженным постоянствомЯ наконец в искусстве безграничномДостигнул степени высокой. СлаваМне улыбнулась; я в сердцах людейНашел созвучия своим созданьям.Я счастлив был: я наслаждался мирноСвоим трудом, успехом, славой; такжеТрудами и успехами друзей,Товарищей моих в искусстве дивном.Нет! никогда я зависти не знал,О, никогда! – ниже́, когда ПиччиниПленить умел слух диких парижан,Ниже́, когда услышал в первый разЯ Ифигении начальны звуки.Кто скажет, чтоб Сальери гордый былКогда-нибудь завистником презренным,Змеей, людьми растоптанною, вживеПесок и пыль грызущею бессильно?Никто!.. А ныне – сам скажу – я нынеЗавистник. Я завидую; глубоко,Мучительно завидую. – О небо!Где ж правота, когда священный дар,Когда бессмертный гений – не в наградуЛюбви горящей, самоотверженья,Трудов, усердия, молений послан —А озаряет голову безумца,Гуляки праздного?.. О Моцарт, Моцарт!Входит Моцарт.
Моцарт
Ага! увидел ты! а мне хотелосьТебя нежданной шуткой угостить.Сальери
Ты здесь! – Давно ль?Моцарт
Сейчас. Я шел к тебе,Нес кое-что тебе я показать;Но, проходя перед трактиром, вдругУслышал скрыпку… Нет, мой друг, Сальери!Смешнее отроду ты ничегоНе слыхивал… Слепой скрыпач в трактиреРазыгрывал voi che sapete[1]. Чудо!Не вытерпел, привел я скрыпача,Чтоб угостить тебя его искусством.Войди!Входит слепой старик со скрыпкой.
Из Моцарта нам что-нибудь!Старик играет арию из Дон-Жуана; Моцарт хохочет.
Сальери
И ты смеяться можешь?Моцарт
Ах, Сальери!Ужель и сам ты не смеешься?Сальери
Нет.Мне не смешно, когда маляр негодныйМне пачкает Мадонну Рафаэля,Мне не смешно, когда фигляр презренныйПародией бесчестит Алигьери.Пошел, старик.Моцарт
Постой же: вот тебе,Пей за мое здоровье.Старик уходит.
Ты, Сальери,Не в духе нынче. Я приду к тебеВ другое время.Сальери
Что ты мне принес?Моцарт
Нет – так; безделицу. Намедни ночьюБессонница моя меня томила,И в голову пришли мне две, три мысли.Сегодня их я набросал. ХотелосьТвое мне слышать мненье; но теперьТебе не до меня.Сальери
Ах, Моцарт, Моцарт!Когда же мне не до тебя? Садись;Я слушаю.Моцарт
(за фортепиано)
Представь себе… кого бы?Ну, хоть меня – немного помоложе;Влюбленного – не слишком, а слегка —С красоткой, или с другом – хоть с тобой,Я весел… Вдруг: виденье гробовое,Незапный мрак иль что-нибудь такое…Ну, слушай же.(Играет.)
Сальери
Ты с этим шел ко мнеИ мог остановиться у трактираИ слушать скрыпача слепого! – Боже!Ты, Моцарт, недостоин сам себя.Моцарт
Что ж, хорошо?Сальери
Какая глубина!Какая смелость и какая стройность!Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь;Я знаю, я.Моцарт
Ба! право? может быть…Но божество мое проголодалось.Сальери
Послушай: отобедаем мы вместеВ трактире Золотого Льва.Моцарт
Пожалуй;Я рад. Но дай, схожу домой, сказатьЖене, чтобы меня она к обедуНе дожидалась.(Уходит.)
Сальери
Жду тебя; смотри ж.Нет! не могу противиться я долеСудьбе моей: я избран, чтоб егоОстановить – не то мы все погибли,Мы все, жрецы, служители музыки,Не я один с моей глухою славой…Что пользы, если Моцарт будет живИ новой высоты еще достигнет?Подымет ли он тем искусство? Нет;Оно падет опять, как он исчезнет:Наследника нам не оставит он.Что пользы в нем? Как некий херувим,Он несколько занес нам песен райских,Чтоб возмутив бескрылое желаньеВ нас, чадах праха, после улететь!Так улетай же! чем скорей, тем лучше.Вот яд, последний дар моей Изоры.Осьмнадцать лет ношу его с собою —И часто жизнь казалась мне с тех порНесносной раной, и сидел я частоС врагом беспечным за одной трапезойИ никогда на шепот искушеньяНе преклонился я, хоть я не трус,Хотя обиду чувствую глубоко,Хоть мало жизнь люблю. Все медлил я.Как жажда смерти мучила меня,Что умирать? я мнил: быть может, жизньМне принесет незапные дары;Быть может, посетит меня восторгИ творческая ночь и вдохновенье;Быть может, новый Гайден сотворитВеликое – и наслажуся им…Как пировал я с гостем ненавистным,Быть может, мнил я, злейшего врагаНайду; быть может, злейшая обидаВ меня с надменной грянет высоты —Тогда не пропадешь ты, дар Изоры.И я был прав! и наконец нашелЯ моего врага, и новый ГайденМеня восторгом дивно упоил!Теперь – пора! заветный дар любви,Переходи сегодня в чашу дружбы.Сцена II
Особая комната в трактире; фортепиано. Моцарт и Сальери за столом.
Сальери
Что ты сегодня пасмурен?Моцарт
Я? Нет!Сальери
Ты верно, Моцарт, чем-нибудь расстроен?Обед хороший, славное вино,А ты молчишь и хмуришься.Моцарт
Признаться,Мой Requiem[2] меня тревожит.Сальери
А!Ты сочиняешь Requiem? Давно ли?Моцарт
Давно, недели три. Но странный случай…Не сказывал тебе я?Сальери
Нет.Моцарт
Так слушай.Недели три тому пришел я поздноДомой. Сказали мне, что заходилЗа мною кто-то. Отчего – не знаю,Всю ночь я думал: кто бы это был?И что ему во мне? Назавтра тот жеЗашел и не застал опять меня.На третий день играл я на полуС моим мальчишкой. Кликнули меня;Я вышел. Человек, одетый в черном,Учтиво поклонившись, заказалМне Requiem и скрылся. Сел я тотчасИ стал писать – и с той поры за мноюНе приходил мой черный человек;А я и рад; мне было б жаль расстатьсяС моей работой, хоть совсем готовУж Requiem. Но между тем я…Сальери
Что?Моцарт
Мне совестно признаться в этом…Сальери
В чем же?Моцарт
Мне день и ночь покоя не даетМой черный человек. За мною всюдуКак тень он гонится. Вот и теперьМне кажется, он с нами сам-третейСидит.Сальери
И, полно! что за страх ребячий?Рассей пустую думу. БомаршеГоваривал мне: «Слушай, брат Сальери,Как мысли черные к тебе придут,Откупори шампанского бутылкуИль перечти «Женитьбу Фигаро».Моцарт
Да! Бомарше ведь был тебе приятель;Ты для него «Тарара» сочинил,Вещь славную. Там есть один мотив…Я все твержу его, когда я счастлив…Ла-ла-ла-ла… Ах, правда ли, Сальери,Что Бомарше кого-то отравил?Сальери
Не думаю: он слишком был смешонДля ремесла такого.Моцарт
Он же гений,Как ты да я. А гений и злодейство —Две вещи несовместные. Не правда ль?Сальери
Ты думаешь?(Бросает яд в стакан Моцарта.)
Ну, пей же.Моцарт
За твоеЗдоровье, друг, за искренний союз,Связующий Моцарта и Сальери,Двух сыновей гармонии.(Пьет.)
Сальери
Постой,Постой, постой!.. Ты выпил!.. без меня?Моцарт
(бросает салфетку на стол)
Довольно, сыт я.(Идет к фортепиано.)
Слушай же, Сальери,Мой Requiem.(Играет.)
Ты плачешь?Сальери
Эти слезыВпервые лью; и больно и приятно,Как будто тяжкий совершил я долг,Как будто нож целебный мне отсекСтрадавший член! Друг Моцарт, эти слезы…Не замечай их. Продолжай, спешиЕще наполнить звуками мне душу…Моцарт
Когда бы все так чувствовали силуГармонии! но нет: тогда б не могИ мир существовать; никто б не сталЗаботиться о нуждах низкой жизни;Все предались бы вольному искусству.Нас мало избранных, счастливцев праздных,Пренебрегающих презренной пользой,Единого прекрасного жрецов.Не правда ль? Но я нынче нездоров,Мне что-то тяжело; пойду, засну.Прощай же!Сальери
До свиданья.(Один.)
Ты заснешьНадолго, Моцарт! но ужель он прав,И я не гений? Гений и злодействоДве вещи несовместные. Неправда:А Бонаротти? или это сказкаТупой, бессмысленной толпы – и не былУбийцею создатель Ватикана?1830Владимир Одоевский
Городок в табакерке
Папенька поставил на стол табакерку. «Поди-ка сюда, Миша, посмотри-ка», – сказал он. Миша был послушный мальчик; тотчас оставил игрушки и подошел к папеньке. Да уж и было чего посмотреть! Какая прекрасная табакерка! пестренькая, из черепахи. А что на крышке-то! Ворота, башенки, домик, другой, третий, четвертый, – и счесть нельзя, и все мал мала меньше, и все золотые; а деревья-то также золотые, а листики на них серебряные; а за деревьями встает солнышко, и от него розовые лучи расходятся по всему небу.
– Что это за городок? – спросил Миша.
– Это городок Динь-Динь, – отвечал папенька и тронул пружинку…
И что же? Вдруг, невидимо где, заиграла музыка. Откуда слышна эта музыка, Миша не мог понять: он ходил и к дверям – не из другой ли комнаты? и к часам – не в часах ли? и к бюро, и к горке; прислушивался то в том, то в другом месте; смотрел и под стол… Наконец Миша уверился, что музыка точно играла в табакерке. Он подошел к ней, смотрит, а из-за деревьев солнышко выходит, крадется тихонько по небу, а небо и городок все светлее и светлее; окошки горят ярким огнем, и от башенок будто сияние. Вот солнышко перешло через небо на другую сторону, все ниже да ниже, и наконец за пригорком совсем скрылось; и городок потемнел, ставни закрылись, и башенки померкли, только не надолго. Вот затеплилась звездочка, вот другая, вот и месяц рогатый выглянул из-за деревьев, и в городке стало опять светлее, окошки засеребрились, и от башенок потянулись синеватые лучи.
– Папенька! папенька! нельзя ли войти в этот городок? Как бы мне хотелось!
– Мудрено, мой друг: этот городок тебе не по росту.
– Ничего, папенька, я такой маленький; только пустите меня туда; мне так бы хотелось узнать, что там делается…
– Право, мой друг, там и без тебя тесно.
– Да кто же там живет?
– Кто там живет? Там живут колокольчики.
С этими словами папенька поднял крышку на табакерке, и что же увидел Миша? И колокольчики, и молоточки, и валик, и колеса… Миша удивился. «Зачем эти колокольчики? Зачем молоточки? Зачем валик с крючками?» – спрашивал Миша у папеньки.
А папенька отвечал: «Не скажу тебе, Миша; сам посмотри попристальнее да подумай: авось-либо отгадаешь. Только вот этой пружинки не трогай, а иначе все изломается».
Папенька вышел, а Миша остался над табакеркой. Вот он сидел-сидел над нею, смотрел-смотрел, думал-думал, отчего звенят колокольчики?
Между тем музыка играет да играет; вот все тише да тише, как будто что-то цепляется за каждую нотку, как будто что-то отталкивает один звук от другого. Вот Миша смотрит: внизу табакерки отворяется дверца и из дверцы выбегает мальчик с золотою головкою и в стальной юбочке, останавливается на пороге и манит к себе Мишу.
«Да отчего же, – подумал Миша, – папенька сказал, что в этом городке и без меня тесно? Нет, видно, в нем живут добрые люди, видите, зовут меня в гости».
– Извольте, с величайшею радостью!
С сими словами Миша побежал к дверце и с удивлением заметил, что дверца ему пришлась точь-в-точь по росту. Как хорошо воспитанный мальчик он почел долгом прежде всего обратиться к своему провожатому.
– Позвольте узнать, – сказал Миша, – с кем я имею честь говорить?
– Динь-динь-динь, – отвечал незнакомец, – я мальчик-колокольчик, житель этого городка. Мы слышали, что вам очень хочется побывать у нас в гостях, и потому решились просить вас сделать нам честь к нам пожаловать. Динь-динь-динь, динь-динь-динь.
Миша учтиво поклонился; мальчик-колокольчик взял его за руку, и они пошли. Тут Миша заметил, что над ними был свод, сделанный из пестрой тисненой бумажки с золотыми краями. Перед ними был другой свод, только поменьше; потом третий, еще меньше; четвертый, еще меньше, и так все другие своды – чем дальше, тем меньше, так что в последний, казалось, едва могла пройти головка его провожатого.
– Я вам очень благодарен за ваше приглашение, – сказал ему Миша, – но не знаю, можно ли будет мне им воспользоваться. Правда, здесь я свободно прохожу, но там, дальше, посмотрите, какие у вас низенькие своды, – там я, позвольте сказать откровенно, там я и ползком не пройду. Я удивляюсь, как и вы под ними проходите.
– Динь-динь-динь! – отвечал мальчик. – Пройдем, не беспокойтесь, ступайте только за мной.
Миша послушался. В самом деле, с каждым их шагом, казалось, своды подымались, и наши мальчики всюду свободно проходили; когда же они дошли до последнего свода, тогда мальчик-колокольчик попросил Мишу оглянуться назад. Миша оглянулся, и что же он увидел? Теперь тот первый свод, под который он подошел, входя в дверцы, показался ему маленьким, как будто, пока они шли, свод опустился. Миша был очень удивлен.
– Отчего это? – спросил он своего проводника.
– Динь-динь-динь! – отвечал проводник смеясь, – издали всегда так кажется. Видно, вы ни на что вдаль со вниманием не смотрели; вдали все кажется маленьким, а подойдешь – большое.
– Да, это правда, – отвечал Миша, – я до сих пор не подумал об этом, и оттого вот что со мною случилось: третьего дня я хотел нарисовать, как маменька возле меня играет на фортепьяно, а папенька на другом конце комнаты читает книжку. Только этого мне никак не удавалось сделать: тружусь, тружусь, рисую как можно вернее, а все на бумаге у меня выйдет, что папенька возле маменьки сидит и кресло его возле фортепьяно стоит, а между тем я очень хорошо вижу, что фортепьяно стоит возле меня, у окошка, а папенька сидит на другом конце, у камина. Маменька мне говорила, что папеньку надобно нарисовать маленьким, но я думал, что маменька шутит, потому что папенька гораздо больше ее ростом; но теперь вижу, что она правду говорила: папеньку надобно было нарисовать маленьким, потому что он сидел вдалеке. Очень вам благодарен за объяснение, очень благодарен.
Мальчик-колокольчик смеялся изо всех сил: «Динь-динь-динь, как смешно! Не уметь нарисовать папеньку с маменькой! Динь-динь-динь, динь-динь-динь!»
Мише показалось досадно, что мальчик-колокольчик над ним так немилосердно насмехается, и он очень вежливо сказал ему:
– Позвольте мне спросить у вас: зачем вы к каждому слову все говорите «динь-динь-динь»?
– Уж у нас поговорка такая, – отвечал мальчик-колокольчик.
– Поговорка? – заметил Миша. – А вот папенька говорит, что очень нехорошо привыкать к поговоркам.
Мальчик-колокольчик закусил губы и не сказал более ни слова.
Вот перед ними еще дверцы; они отворились, и Миша очутился на улице. Что за улица! Что за городок! Мостовая вымощена перламутром; небо пестренькое, черепаховое; по небу ходит золотое солнышко; поманишь его, оно с неба сойдет, вокруг руки обойдет и опять поднимается. А домики-то стальные, полированные, крытые разноцветными раковинками, и под каждою крышкой сидит мальчик-колокольчик с золотою головкою, в серебряной юбочке, и много их, много, и все мал мала меньше.
– Нет, теперь уж меня не обманут, – сказал Миша. – Это так только мне кажется издали, а колокольчики-то все одинаковые.
– Ан вот и неправда, – отвечал провожатый, – колокольчики не одинаковые. Если бы все были одинаковые, то и звенели бы мы все в один голос, один как другой; а ты слышишь, какие мы песни выводим. Это оттого, что кто из нас побольше, у того и голос потолще. Неужели ты и этого не знаешь? Вот видишь ли, Миша, это тебе урок: вперед не смейся над теми, у которых поговорка дурная; иной и с поговоркою, а больше другого знает, и можно от него кое-чему научиться.
Миша, в свою очередь, закусил язычок.
Между тем их окружили мальчики-колокольчики, теребили Мишу за платье, звенели, прыгали, бегали.
– Весело вы живете, – сказал им Миша, – век бы с вами остался. Целый день вы ничего не делаете, у вас ни уроков, ни учителей, да еще и музыка целый день.
– Динь-динь-динь! – закричали колокольчики. – Уж нашел у нас веселье! Нет, Миша, плохое нам житье. Правда, уроков у нас нет, да что же в том толку? Мы бы уроков не побоялися. Вся наша беда именно в том, что у нас, бедных, никакого нет дела; нет у нас ни книжек, ни картинок; нет ни папеньки, ни маменьки; нечем заняться; целый день играй да играй, а ведь это, Миша, очень, очень скучно. Поверишь ли? Хорошо наше черепаховое небо, хорошо и золотое солнышко, и золотые деревья; но мы, бедные, мы насмотрелись на них вдоволь, и все это очень нам надоело; из городка мы – ни пяди, а ты можешь себе вообразить, каково целый век, ничего не делая, просидеть в табакерке, и даже в табакерке с музыкою.

