
Полная версия:
Очередь. Роман
К тому месту, где в центре растущего столпотворения одиноко стоял учетчик, стекались зеваки из очередей в другие подъезды здания. Они уже прошли перекличку и с черствым любопытством посторонних наблюдали за чужой распрей. Чтобы разрядить обстановку, учетчик как можно спокойнее проговорил: «Я только сегодня попал в город, многое вижу впервые, никогда не стоял в очереди и, разумеется, не знаю, что бывает за дачу ложных показаний. Но мне этого и не нужно знать, потому что долго я у вас не задержусь, а главное, не собираюсь давать ложных показаний. К чему бы это мне, случайному прохожему? Но даны они будут в любом случае под давлением: вы обступили меня таким плотным кольцом, что молча из него мне не выйти, так ведь?» – «Нет, ты вправе отказаться давать показания, – своим пронзительным голосом возразил горбун, – это дело добровольное».
Вот как! С очередью приходилось держать ухо востро: то она вцеплялась мертвой хваткой, то давала свободу выбора. Впрочем, молчание учетчика тоже решало спор в пользу одной из сторон: отказ от дачи показаний сыграет против Лихвина. Учетчик пристально вглядывался в этих странных обитателей города. Независимо от роста и возраста их лица выражали жадное, почти подобострастное внимание. Крепкий мосластый старикан повернул в профиль бритую голову и обратил к учетчику ухо с торчащим из него жестким седым волосом. Крупный нос, мощные надбровные дуги и покрытая грязным пухом жилистая шея, она далеко высовывалась из воротника затасканной кофты, делали старика похожим на сипа. Никто не двигался в общем молчании. Глубоко в недрах огромной толпы мелькнуло жалостливое лицо. Женщина едва заметно покачала головой, но тут же опустила глаза, и непонятно было, что выразило ее лицо. Предостерегала она учетчика или уже оплакивала свидетеля и страшилась одной мысли очутиться на его месте?
Учетчик решил говорить. Никогда еще он не выступал перед таким большим собранием. Он потер холодным кулаком озябшие губы, откашлялся и заговорил: «Насколько я понимаю, мне предлагают засвидетельствовать, случилась ли в действительности непредвиденная задержка автобуса, повлекшая опоздание одного из стоящих в одной из очередей на ежедневную перекличку. Это свидетельство представляется настолько важным, что, с одной стороны, меня умоляли подтвердить задержку, а с другой стороны, пугали суровой ответственностью за дачу ложных показаний. Меня призывают к честности и нелицеприятию, но, если следовать этому принципу изначально, то придется оспорить сам предмет спора. Уж не знаю, по какой причине он кажется вам существенным. По-моему, если посмотреть на дело свежим взглядом, а я, как человек пришлый, не могу иначе, обе стороны раздувают из мухи слона. Подумайте спокойно, из-за чего тут бьются лбы. Вот ты, Лихвин! Ну выгнали тебя из очереди – займи ее по новой, перейди в другую или уйди из всех очередей. А еще проще и разумнее будет, если очередь, поскольку она, наверно, мудрее и сильнее любого из своих членов, закроет глаза на небольшое опоздание Лихвина, великодушно расступится и пустит его на прежнее место. Не так уж важна причина опоздания. Все же видят, как он раскаивается. Так что, с какой стороны ни взгляни, ваш спор не стоит выеденного яйца. Единственное, что представляется мне серьезной несправедливостью, – это покушение очереди на имущество Лихвина. Если уж закон очереди так суров и карает малейшее опоздание на перекличку, выставьте нарушителя из очереди вместе с пожитками – вот это будет не шкурная принципиальность! Почему он должен терять, кроме места, имущество, которое нажил своим трудом, а не выстоял в очереди, не получил от нее в дар? И не надо кривиться от моих слов. Сами позвали меня в свидетели – так имейте мужество выслушать нелицеприятное мнение!»
Однако трудно было удержать внимание огромной толпы. Мертвая тишина, установившаяся при первых словах учетчика, сменилась гомоном. Учетчик вынужден был возвысить голос: «Я знаю, о чем говорю! Каждый сезон только через мою загородную бригаду проходят десятки таких Лихвиных. Работая учетчиком, я должен по справедливости разделить между ними плоды общего труда. Я кропотливо считаю каждую минутку рабочего времени, вижу, каким трудом дается пропитание, его за весну и лето приходится зарабатывать на весь год, – неужели для того, чтобы вы в городе учинили грабительский передел, обессмыслив усилия и работника, и учетчика? Да, я понимаю, многие из вас проголодались и замерзли, я тоже. Но правда и то, что вы зашорились, перестояли в затылок друг другу, раз не видите другого способа добыть пищу и одежду, кроме как отнять у своего же брата-очередника. Очнитесь, поднимите головы! Ветер разгоняет облака последней метели, и почки на деревьях не уснут до следующей зимы. Хватит топтаться под городскими окнами и греться от фонарного света. Самое время за ручьями талой воды идти за город, и там, на просторе сезонных работ, вдохнуть полной грудью вольный воздух, разогнать застоявшуюся кровь и заработать несравнимо больше, чем вы можете отнять у Лихвина. Главное, не мешкать: после паводка самые выгодные работы будут разобраны, лучшие места заняты. А сейчас к делу пристроятся все: старики, женщины, дети».
Обращаясь к собравшимся, учетчик медленно ходил по кругу, ища сочувственного внимания, хоть одного живого отклика. Но отовсюду на него смотрели тускло, с прищуром и холодным недоумением. Горбун играл рукавами свитера, низко опустив лицо под густыми сросшимися бровями. Лихвин отводил взгляд и, кажется, конфузился. Стоявшие поодаль роняли скупые реплики. Учетчик не разбирал слов. Одна старая Капиша, видимо, для того чтобы погреться в споре, ее лицо было землистым от холода, прямо обратилась к учетчику: «Я понимаю, что очередь вызывает бурю эмоций в душе любого новичка. Любви с первого взгляда тут не бывает. Зато страха и ненависти сколько угодно. Только очереди эти скороспелые суждения никогда не вредили – главное, чтобы они не навредили тебе. Но в своих эмоциях ты разберешься позже, наедине с собой или в узком кругу. Если кто-то согласится повторно слушать эту ересь. А сейчас тебе пора дать показания по существу. Довольно ты уже отнял у нас времени и злоупотребил вниманием столь представительного собрания». – «Эх, как же вы не поймете! – воскликнул учетчик, радуясь собеседнице и хватаясь за ее слова. – Вот, к примеру, вы лично в очереди кто? Одинокая немощная старуха, простите за прямоту. А за городом можете стать всеми уважаемой стряпухой. Здесь, если у вас нет сбережений, вы так и останетесь бедняжкой, довольствующейся жалкими подачками вроде заячьей муфточки, она больше насмешка над вашим возрастом, чем защита от холода. А в загородной бригаде вам выдадут робу и теплую обувь, остальное добудете сами: немыслимо, чтобы стряпуха, хранительница бригадного очага, чье место у костра и котла, мерзла или голодала. Даже если вы не очень умелая повариха, нужда быстро выучит. Да и совестно вам будет долго обманывать ожидания усталых работников с волчьим аппетитом. Рано или поздно вы станете в бригаде одной из ключевых фигур. Десятки сильных веселых сезонников будут лелеять вашу старость и приговаривать: щи да каша – Капиша наша. Ваше положение в коллективе, отношение к вам будут полностью зависеть от вас самой. А что зависит от вас в этой очереди? Если уж лицам трудоспособного возраста, как мне тут объяснили, зачастую не удается получить работу, то с вашим грузом лет за плечами какие шансы пробиться в штат городских служащих? Никаких. Вы, может быть, уповаете на жалость кадровиков? Но это смешно: не станут они снисходить к вашим немощам, ведь их обвинят в некомпетентности, с них снимут стружку, если в первый же рабочий день вы уйдете на больничный. Впрочем, я уверен, хворь свалит вас еще в очереди, до того как вы попадете на прием в отдел кадров». – «Ну хватит, сыта я по горло!» – злобно прошипела Капиша, ее водянистые глазки сверкали. Она решительно повернулась к сверщику, тот продолжал играть рукавами свитера, словно происходящее его не касалось, и официальным тоном заявила: «Я требую отвода этого свидетеля: нет ему доверия! Он лжец, это ясно из того, что он тут про меня наплел. Меня все знают. Я давно стою в очереди – и ни разу не просила поблажки, терплю наравне с другими. Может, я выгляжу старше своих лет, долготерпение старит, но оно же внушило очереди уважение ко мне, до сих пор никто не делал намеков на мой возраст. Там, наверху, в отделе кадров, я отвечу на все вопросы. А тут, в очереди, возраст – личное дело каждого. Или было личным делом – пока в город не заявился этот грубиян. Он уверен, что с одного взгляда определил мои года – но это бездоказательно, и позволил себе попрекать меня придуманной старостью – а такое по отношению к даме бестактно. Он еще решил дать оценку моему здоровью! Каким бы оно ни было, мне хватает. Кто из здесь стоящих посмеет сказать, что я жаловалась на болезни? Пусть выйдет сюда – я плюну ему в глаза! Наконец, тут было заявлено, что я бедствую и довольствуюсь подачками. В пример приведена вот эта муфта. Возмутительная клевета! Поскольку сам этот болтун недавно в городе и не мог видеть, как я “побираюсь”, совершенно ясно, с чьего голоса он поет. Лихвин нашептал! А я могу найти дюжину очевидцев того, как мой соседушка меня обихаживал, уговаривал принять в дар изъеденного молью зайца, убитого сто лет назад, а теперь выброшенного молодой служащей вместе с бабушкиным сундуком при переезде из деревни в город. И то, я подозреваю, Лихвин так расщедрился потому, что его ручищи не помещались в дамскую муфту. Так вот, я возвращаю этот, с позволения сказать, подарок и требую оградить меня от клеветы!» С этими словами Капиша, она разрумянилась от гнева, порывистым юным движением швырнула муфту в лицо Лихвину.
И только теперь, когда скандал разразился, горбун-сверщик поднял голову и посмотрел учетчику в лицо. Его губы морщила гадкая ухмылка. Не прятал ли он разбиравший его смех все время, пока с мрачным упорством глядел в землю? А вот Лихвину было не до смеха. Сначала он озадаченно слушал учетчика, потом в еще большем недоумении свою соседку, и лишь после брошенного в лицо оскорбления опомнился и заметался, взывая то к сверщику, то к очереди, то, кажется, к пасмурному небу, с такой силой он вскидывал руки. «Вот до чего доводит ужасающая наивность в соединении с необузданной фантазией и стремлением произвести эффект! – восклицал Лихвин, перекрикивая гул негодования. – Мало того, что он от себя наговорил несусветных глупостей, так еще полностью извратил сказанное мной. Мыслимо ли, чтобы я назвал такую грозную и важную персону, как впередистоящая соседка по очереди, попрошайкой, а мое скромное подношение ей – подачкой! Разве я сказал хоть слово против права очереди разделить мое имущество, если я вправду опоздал на перекличку! Я всего лишь просил подтвердить, что опоздал не по своей вине. Я всячески предостерегал свидетеля от поверхностно-оскорбительной критики в адрес очереди. И даже вообразить не мог, что этот тип осмелится прилюдно, в центре города, вести откровенную вербовку рабсилы и выманивать стояльцев из очередей. Я его предупреждал, что его мнение никого не интересует, что его задача засвидетельствовать имевший место факт задержки автобуса – когда он забуксовал, сколько времени мы его раскачивали, прежде чем вытолкали, – и все! От сих до сих. Больше ни о чем я его не просил. Я говорил: пропади пропадом эта жратва! А он из этого сделал вывод, что должен защищать мои харчи и припасы. Так и другие мои слова он извратил и перевернул. Поэтому мою уважаемую соседку оклеветал не я, а горе-свидетель, не умеющий слушать и понимать».
Отчаянным, хоть и сумбурным, натиском оратору удалось поколебать невыгодное мнение о себе. Толпа умолкла и сочувственно слушала Лихвина. Только учетчику сделалось холодно, скучно и все равно. Напрасно он старался показать обитателям болота путь к твердой земле. Они не желали освобождения и предпочитали цепляться друг за друга, при этом одни неизбежно топили других. Учетчик и кончиками пальцев не хотел бы касаться их дрязг. Он угрюмо смотрел поверх голов.
В подъезде учреждения высоко, под крышей, было отворено лестничное окно. В темном проеме виднелась ладная фигурка девушки. Пробившееся сквозь облака солнце осветило ее веселое лицо с живыми глазами. Время от времени девушка роняла слова кому-то сбоку и позади нее. Ее собеседники едва выступали из сумрака подъезда. Удивительно, она совсем не мерзла в своем красном платье с коротким рукавчиком и смело поставила на низкий подоконник крепкую ножку в белом чулке. Она редко и неглубоко затягивалась сигаретой, выпуская дым из круглых ноздрей широкого задорного носа. Счастливица наверняка видела сверху ближнюю границу города и за ней излучину реки, луговую даль или кромку леса. Только нуждалась ли она в этом? Она не казалась зависимой от огромного тусклого здания. Вид у нее был такой, точно в любую секунду она могла расправить крылья и упорхнуть. Она радовалась прекращению снегопада и восстановлению хорошей погоды. А столпотворение внизу разве что слегка ее развлекало. Да, уж если общаться с кем в городе, то с такими людьми, как она.
Разумеется, девушка не выделяла из огромной толпы учетчика. Зато он, глядя на нее, твердо решил отказаться от дачи показаний и вообще от разговоров с очередниками. Сутяги они были до мозга костей. Учетчик ждал, когда поредеет толпа, чтобы выйти и навсегда покинуть опостылевший двор. Хватит того, что он уже видел. Наверняка по возвращении за город его долго будут преследовать в кошмарах и старушка Капиша с кукольными локонами над бескровным лицом, и Лихвин, с пеной у рта нападающий на собственного свидетеля, и горбатый сверщик Егош.
Сверщика, в отличие от других, ничуть не разжалобили оправдания Лихвина. Он оборвал опоздавшего на полуслове, протянул руку и с нетерпением экзекутора, утомленного мелкими проволочками перед неотвратимой карой, проговорил: «Комедия окончена. Теперь ты должен вернуть то, что тебе больше не принадлежит». Учетчик отвернулся, чтобы не видеть, как Лихвин, этот атлет, унижается перед хилым уродцем и без слов молит о пощаде. Значит, протест Капиши был удовлетворен и свидетелю дали отвод. Что ж, тем проще.
Небольшое волнение поднялось в дальних рядах толпы, под стеной здания. Оттуда передавали по цепочке какое-то известие, некоторые очередники подпрыгивали, чтобы выкрикнуть его через много голов. Волна с удивительной быстротой достигла центра. Из-под ног ближних к учетчику очередников вывернулась карлица в остроконечной детской шапке с длинными болтающимися ушами. Переданное по эстафете было адресовано сверщику. Когда карлица протараторила ему новость на ухо, он громко присвистнул и напролом зашагал сквозь толпу, врезаясь в не успевших посторониться. Раздались жалобные стоны, но без ропота, без малейшей попытки защититься.
Хотя учетчик решил ничему не удивляться, карлица его шокировала. Ее место было в цирке! Однако и она толкалась в очередях, надеялась получить в городе постоянную работу. А усомнись кто в достижимости ее цели, она возмутилась бы так же, как старуха Капиша. И, пресекая в зародыше скепсис по отношению к себе, малютка показала учетчику язык.
Сверщик отсутствовал недолго. Еще поспешнее он протолкался обратно и взволнованно сказал учетчику: «Радуйся: у тебя будут взяты свидетельские показания». На главных спорщиков, Лихвина с Капишей, он и не взглянул. «А я отказываюсь!» – громко возразил учетчик. Но, не тратя время на препирательства, Егош энергичным кивком подозвал сипоголового деда, самого крепкого из стоявших вблизи. Вдвоем они подхватили учетчика под руки и понесли к зданию, сминая толпу. Толстая тетка заметалась перед ними, не сумела посторониться ни направо, ни налево, и вдруг, обхватив голову, разметав юбку, повалилась под ноги учетчику. Он повис на спутниках, но все-таки пробежал по мягкой всхлипывающей спине. На бегу он слушал сверщика, тот давал торопливые наставления, не обращая внимания на дикую суматоху вокруг.
«Ни от чего ты не можешь отказаться. Поздно! – отрывисто выкрикивал горбун. – И ни я, ни господь бог ничего не в силах изменить, потому что – непонятно почему! – сверху пришло указание допросить тебя. Сами кадры распорядились. Сейчас тебе предстоит официальный разговор под протокол. И если не хочешь нажить неприятностей, каких и представить не можешь, не вздумай повторять околесицу, что нес во дворе. Никакой философии, никакой лирики, никаких отступлений и комментариев. Только сухие факты!» Учетчику было интересно, что за важные птицы им заинтересовались, чего ради они лезут в мелкую тяжбу, где и без них душно. Но он не спрашивал, чтобы не прикусить язык в тряском галопе.
Втроем они по-богатырски прорубались сквозь толпу. Учетчик испытывал странное чувство обреченности, но вместе с тем и превосходства от мысли, что он вот так запросто, на чужом горбу, едет в один из высоких кабинетов грозного учреждения, о чем только мечтают прокисшие в очередях душонки, причем едет, сам того не желая. Может, стоило посетить город ради удовольствия рассказать по возвращении старому Рыморю анекдот о своем нечаянном возвышении. Поэтому учетчик слегка разочаровался, когда понял, что показания будет давать с улицы, через одну из отдушин в цоколе здания (туда он уже заглядывал ранним утром, туда же сверщики очередей кричали об изменениях в списках).
Учетчику велели глубже заглянуть в проем, и он увидел секретаря очереди. Тот восседал за низким раскладным столиком на кипе бумаг. В секретаре учетчик узнал одного из виденных им ночью шахматистов. Секретарь сонно клевал носом. Круглое безбровое лицо поникло над чистым листом бумаги. Свеча, теплившаяся на краю стола, грела крохотный медный чайничек. Он стоял над огнем на проволочном треножнике. Свеча слабо освещала недра подвала вокруг секретарского стола.
Приоткрывшаяся картина ошеломила учетчика, он забыл про секретаря и про допрос. Невысоко вдоль подвала тянулась толстая от теплоизоляции труба. На ней и вдоль нее на земле длинной вереницей сидели и полулежали люди. На учетчика никто не взглянул. Все спали. Один завалился на колени соседа, тот уронил голову на плечо следующего спящего, положившего свою голову на его голову. Каждый тулился как мог. Учетчик слышал лепет видящих сны и похрапывание. Костистый долговязый мужчина сидел на земле рядом со столиком секретаря, глубоко уронив голову между рук. Локти покоились на коленях, длинные кисти свисали вниз, чуть покачиваясь от упорных попыток пушистого котенка допрыгнуть до пуговицы на рукаве спящего. Целый выводок котят с грязной облезлой кошкой расположился у ног мужчины, его грызли, тянули за шнурки ботинок, но спящий оставался безучастным.
Кто были эти люди? Зачем спустились в подвал в таком количестве? Людей разного возраста и пестрого обличья роднила рыхлая бледность давних обитателей пещер. Учетчик опасливо цедил через нос затхлый воздух. Вдруг он сунул голову в карантин, где в воздухе носилась инфекция. Вдруг под зданием была устроена тюрьма и среди узников вспыхнула эпидемия болезни. А кто такой подвальный секретарь? Может, он по совместительству санитар или тюремный надзиратель? Если так, то понятно, почему он вял, сер, неряшлив. Он переутомлен, у него нет времени постирать халат. За городом учетчик не встречал такого резкого контраста внутри одного здания, контраста между задорной девушкой в окне верхнего этажа, сотканной из весеннего ветра, и подвальным кротом с грязно-розовым личиком, казалось, только что вылезшим из норы. А в глубине подвала наверняка есть такие застенки, куда не проникает и лучик солнца. Учетчику вспомнились слова горбуна, знает ли он, что бывает за ложные свидетельские показания. А кто даст оценку показаниям учетчика? И что его ждет, если она окажется неудовлетворительной? От мысли, что его спустят в подвал, учетчик в страхе попятился. Но его удержали.
Движение привлекло внимание секретаря. «Долго ты будешь молча заслонять свет? – недовольно сказал он. – Я уже давно готов вести протокол и, между прочим, трачу на тебя личную свечу». Строго говоря, упрек был несправедлив. Свеча еще грела чайник, секретарь снимал его с огня, подливал и прихлебывал из крохотной чашки, вместо того чтобы сразу приступить к допросу. Но учетчик решил не вступать в пререкания и кротко сказал: «Я тоже давно готов. Спрашивайте». – «Как же я буду спрашивать о том, чего не знаю, что мне совершенно безразлично и никак меня не затрагивает? – едко возразил секретарь. – Я не кадровик, не первоочередник, я всего лишь секретарь очереди. Допросы свидетелей вообще не моя обязанность. Но сверху пришло распоряжение, от которого я и рад бы отказаться, да нельзя. Поэтому мое дело – протокол, не меньше, не больше. Говори, что считаешь нужным, и поскорей».
Учетчик по порядку вспомнил все, что могло иметь отношение к опозданию Лихвина. Начал с того, как утром услышал звук автобуса. Отметил, что это был именно надсадный буксующий вой, его не спутаешь с сытым рокотом едущей машины, и длился вой, пока учетчик шел на звук, не менее пяти минут. Значит, в течение этого времени автобус стоял на месте и отставал от графика. Пятиминутную задержку учетчик готов засвидетельствовать твердо. Кроме того, учетчик видел, как Лихвин выталкивал автобус из ямы, а потом ловко прыгнул на ходу в салон. Эти показания могут подтвердить и другие пассажиры автобуса. К сожалению, учетчик не знает, кто они, где их искать. Вот и все.
Надо признать, протоколы секретарь писал лихо. Пока учетчик говорил, кстати, довольно быстро, рука секретаря так и летала. Длинные грязные ногти, похожие на когти зверька, ими бы норы рыть, с шорохом царапали по бумаге. Из-под щелкающего пера летели чернила. Несмотря на внешнюю суровость, секретарь показал себя отходчивым, свойским малым: уже поставив в протоколе точку, он в раздумье погрыз перо и посоветовал дополнить показания, слишком скупые, на его взгляд, фразой о водителе. Ведь если речь идет о задержке автобуса, то шофер в этом деле, как ни крути, ключевая фигура. Сначала он, и не кто иной, допустил оплошность, а потом сам же ее исправил. Как ни усердствовали толкающие, их помощь стосильному мотору тяжеленной махины была ничтожна, главное зависело от расторопности рулевого, от его умения нажимать педали.
Будучи одним из винтиков неведомых учетчику инстанций, секретарь, конечно, лучше знал требования оценивающих протоколы и мог предполагать, что ждет свидетеля, если показания окажутся неполными. Поэтому учетчик охотно согласился с секретарем и добавил: «По моим наблюдениям шофер действовал безупречно. Его вины в опоздании Лихвина нет. Да, автобус попал колесом в яму. Но водитель не ясновидящий, чтобы в метель объехать все ловушки ухабистой дороги. Буксовал шофер грамотно, выводил машину из ямы единственно верным способом – враскачку. При этом умело командовал гурьбой неорганизованных помощников, добился слаженных усилий мотора и мускулов, что, собственно, и позволило выехать. Шофер сделал выводы из случившегося и дальше повел автобус на скорости, очень приличной для тряской дороги, чтобы с разгона проскакивать топкие места. При этом был вежлив с пассажирами и ответил на мой вопрос. Содержание разговора нет смысла передавать, поскольку оно не имеет отношения к опозданию Лихвина».
«Никак к делу не относится, – пробормотал секретарь, со смаком повторяя голосом движения пера, – чудесно». Он вывел дату «08.04.80», поднял протокол над головой, подул на чернила и протянул в подвальное оконце свидетелю на подпись. При этом он сладко зевнул и потянулся, как выполнивший долг труженик. Просматривая документ, учетчик слегка отстранился, чтобы дневной свет из-за спины попал на текст. В начале были жуткие каракули, разобрать их мог при большом желании лишь вдумчивый, искусный читатель. Но по ходу составления протокола у секретаря проснулась совесть, или он почувствовал страх перед высшими инстанциями. Документ стал разборчивее, а его окончание было каллиграфическим. По-хорошему следовало переписать протокол набело. Но учетчик решил, что за почерк и отвечать писарю. А ему хотелось поскорее убрать голову из пасти подвала. Унизительно долго стоял он в невольном поклоне перед низким оконцем. Навалилась накопившаяся усталость. Ныли ссутуленная спина и больное колено. В голове шумело, мысли путались. Он с трудом понял секретаря, когда тот вернул ему протокол и недовольно сказал: «В твоей подписи нет номера, без номера она недействительна». – «Это для меня новость, – бессильно вздохнул учетчик, – а что за номер?»
«Не бубните, дайте спать!» – плаксиво крикнули из невидимой глубины подвала. «В изоляторе выспишься!» – рявкнул секретарь с неожиданной для рыхлой груди мощью, и эхо его голоса покатилось под своды подземелья. Как же далеко оно тянулось и сколько народа томилось в нем! Секретарь потер грудь, наверно, закололо сердце, и поморщился. Некстати эта боль, говорила его гримаса.
Он поймал руку учетчика, втянул в подвал и долго рассматривал, слегка поворачивая, точно гадал по линиям. «Темно тут», – пробормотал он, взял свечу, крепко сжал учетчику запястье и стал вновь вглядываться, подсвечивая ладонь снизу пламенем. Учетчик вскрикнул от ожога, рванулся и выскочил из проема. Это уж слишком! Он дул на руку, ища комочек снега остудить рану. Но очередники своими ножищами растолкли снег. Они глазели на учетчика с тупым недоумением, то ли не поняли, что ему больно, то ли ждали продолжения. «Егош! Егош!!» – яростно завопил из проема секретарь. Его голос, гулкий и грозный под землей, пробивался наружу писком. Но горбатый сверщик услышал зов, подбежал к отдушине и угодливо заглянул внутрь. «Ты кого берешь в свидетели? – гаркнул секретарь, в подвале, наверно, стены тряслись от его крика. – Он же без номера! Он, видите ли, “учетчик бригады Рыморя” – и точка. Это же ничего не говорит городским инстанциям. Какой учетчик? Какой Рыморь? Что за бригада? Где ее искать? Сплошной туман, и свидетель из тумана. Отправь я наверх такую бумагу, Движкова с Лукаяновой заставят меня ее съесть и чернилами запить. И правильно сделают! А ты, горбатая гадюка, останешься чист, как младенец, ведь о тебе в протоколе нет и косвенного упоминания».