
Полная версия:
Бетонная агония
Вместо этого человек смотрел на меня чрезвычайно ласково и спокойно, как обычно смотрит преподаватель на прилежного ученика или какое-нибудь ловкое юное дарование, которое обычно держится от сверстников немного в стороне. Этот взгляд убаюкивал, расслаблял, даже слегка успокаивал. И оттого я так остро чувствовал ту немую угрозу, которая таилась за ним.
Не потому, что этот человек может сделать что-то лично мне, не потому, что мои близкие, если таковые и были, обязательно пострадают. Потому что именно я, или кто-либо ещё, не смогут ничего сделать. А если и попытаются сделать, то горько пожалеют об этом. И притом он сам не будет иметь к этому никакого отношения.
Теперь, сидя здесь, я вдруг вспомнил о том, что ни разу не видел его после этого. Ни на суде, ни до, ни после, вообще никогда. Больше не видел я этих ласковых глаз, этой полунеряшливой, чем-то по-детски взъерошенной седой причёски, добродушной почти-улыбки и длинных, ярко играющих на лбу морщин.
Один из следователей как-то невзначай проронил на допросе, что этот человек очень важный профессор. Преподаватель, декан университета, одним словом, уважаемый член общества, и что он не может присутствовать на заседаниях из-за того, что занимается важной научной работой.
Я вдруг увидел на себе взгляды его дрессированных студентов. Их глаза, лишённые огня, и губы, по-женски поджатые в молчаливом осуждении. И ту женщину, которая так же, молчаливо осуждая, глядела на меня со своего холодного стола в морге. И как в ненависти ко мне сжимаются её скрытые белой простынёй кулаки. Как я посмел…
Теперь я понял: было в этом взгляде ещё что-то ещё. Чего я не заметил в первый раз и не разглядел в те долгие проведённые в камере часы, во время которых мне снова и снова приходилось зарисовывал у себя в голове эти глаза. Они обещали … научить. Предлагали узнать много нового, с надеждой смотрели на…. Господи!
Наконец мне начали задавать вопросы. Они произносились каким-то особо издевательским, я бы сказал, нарочито бумажным тоном. Я отвечал на них просто и односложно, неловко топчась на костях уничтоженной надежды. «Да, мэм», «Нет, сэр», «Не знаю, ваша честь».
Я даже уже не пытался оправдываться.
Вскоре судья огласил приговор…
…и меня наконец-то оставили в покое.
Тюрьма меня не пугала. Мои ноги по-прежнему согревали плотные шерстяные носки, а в детстве на уроках плетения мне не было равных, так что долго я здесь не задержусь.
Но сейчас мне отчего-то вспоминались те редкие солнечные дни, когда я гулял по берегу грязной реки вдоль забора завода. Или как поздней весной сидел на уроках под срывающийся на визг голос преподавателя и мечтательно смотрел на расцветающую под ослепительным солнцем черёмуху.
Конечно, не жалел себя, но мне было очень жаль эти моменты, и то, что теперь они останутся без моего участия….
Открылась запертая дверь решётки, и меня выволокли наружу два одинаково молчаливых охранника. В их движениях и лицах одновременно читалась официальная услужливость и какая-то странное тупое безразличие.
У выхода они передали меня моему тюремному сопровождающему, Миллеру, и оставили меня с ним наедине, не считая не обращающих на меня внимания конвойных.
Мне нравился этот человек. По какой-то странной причине, среди того огромного количества лиц, которые мелькали передо мной последние дни, именно в его глазах, обрамлённых сеткой морщин, не было никакой ненависти, осуждения или даже банального презрения. Скорее, это была какая-то жалость, может быть даже, сочувствие.
Он перевидал много таких, как я, и для меня абсолютной загадкой оставалось то, как же он всё-таки не потерял в себе человечность. Возможно, кстати, именно по этой причине.
Мой единственный оставшийся в этом мире друг аккуратно заложил мне руки за спину, защёлкнул на запястьях наручники и спокойно повёл через длинную зарешёченную дорожку прямо до ожидавшего меня на том конце тюремного фургона.
В тут секунду я подумал, кто же всё-таки из нас заключённый: он или я?
Мой путь был долгим и очень-очень ярким. На безоблачном голубом небе ослепительно горело почти неразличимое солнце, могучие зайчики прыгали через прутья и больно слепили мне глаза. Было очень тепло и сухо, через раздававшийся за стенами двора городской шум доносилось едва слышное пение птиц.
Мне вдруг показалось, что я не иду, а словно бы еду вперёд на каком-то величественном поезде, разрезающем бесконечную асфальтовую долину. И что эти блики на моём лице мелькают точно так же, как те, что прорываются через частые деревья на пути. И так вдруг прекрасен стал для меня этот путь, что я не выдержал и улыбнулся.
Первый раз в своей жизни я по-настоящему улыбнулся. И было уже не важно, куда приведёт меня этот поезд, потому что на самом деле, мы все не хотим куда-то приехать. Больше всего люди боятся не опоздать, а увидеть, как за окном постепенно замедляется мир.
Возможно, только глядя из-за плотного холодного стекла на пролетающие мимо нас бесконечные маски реальности, мы сможем ощутить на себе то самое чувство полёта, о котором мечтаем всю жизнь, но никогда до конца не стремимся получить.
И тут я понял: только лишь путь сможет дать нам свободу, если мы захотим её взять.
Мы добрались до фургона, я спокойно вошёл внутрь, машинально проверяя, на месте ли носки, и снова сел на скамейку. На этот раз, на холодную доску автозака.
Охранник взялся за ручку двери и уже начал её закрывать, но, прежде, чем она захлопнулась, я всё-таки решился окликнуть его:
– Эй, Миллер.
Мой сопровождающий машинально обернулся на голос и устало посмотрел мне в глаза. Сейчас мне было почти жаль его.
– Прости, парень, – сказал он с едва заметной хрипотцой, судя по всему, он очень долгое время не разговаривал, – Ничего не могу поделать. Видимо, такова твоя доля.
Даже в этих затравленных карих глазах я чётко видел отражение моего собственного взгляда.
– Заешь, – слова сами собой выходили из моих губ, – мне кажется, всё это время я играл не за ту команду.
Последний
Я ждал, что этим всё кончится. Подлунный мир никогда не меняется, знаю, тем не менее, так обидно, до слёз обидно.
Что ж, пускай, но хоть о чём-то в своей жизни не жалею.
Мёртв целый полк, все, кроме меня. Все перемешаны с мокрой землей, разъезжаются под ногами, взвиваются вверх стайками мух, все, кроме меня. Уходили одни, приходили другие, оставались лежать, разорванные в клочья со спокойными лицами, отражающими белое небо.
И снова не я?
Иду вперёд, навстречу подкреплениям, один, всего один. Ноги тонут в грязи, в руке тяжело клацает давно холодный пистолет. С него стекает кровь, как и с меня. почти вся не моя. Щёку рвёт пороховой ожог, вкус чужой меди перекатывается во рту. Седые волосы липнут к ране, падают на глаза. А в глазах…
Слёзы? Злоба? Отчаяние? Страх? Да ничего там нет, совсем ничего. Просто две чёрные точки и дорожка мокрой земли, которая проносится перед ними. Вот и всё, не знаю, что с лицом, может, его и вовсе нет. Может, правы были древние.
А вот и они, передо мной, мой народ, уже чувствую кожей их взгляды. Презрительные улыбки, пустые глаза, горделивые осанки сутулых царей. Они стоят, положив руки на автоматы и принюхиваются в поисках слабостей. Смотрят на меня так, словно представляют меня и себя в тёмной подворотне.
Им плевать, что траншея засыпана плотью. Что моё тело, пусть и немое, покрыто одеждой, на которой засохли кусочки человеческого мяса. Что под ногтями засохла кровь, ведь свой нож я оставил в чьей-то голове. Нет, им плевать, потому что я – не они, опять.
А день тому назад я остался здесь, остался и долго держался. Убивал, выгрызал, выдавливал себе жизнь из наивных молодых глаз, и что в итоге? Вот я иду и думаю только о куреве. А они стоят и глядят на меня, как на вечного волонтёра, смеются надо мной, что я не поленился выжить.
Дурак, согласен, настоящий, образцовый идиот. Просто я опоздал немного, я шёл в бой не под бесхребетные марши, а под гитару и одинокий голос у фонаря. А теперь они, эти, отталкивая меня, как собаку, будут идти по трупам, и думать о том, как расскажут своим друзьям о том седом молокососе, что не сбежал.
По моим трупам.
Как там у классика? Недоросль? Всего один? Как наивно, всего один-то.
Двадцать лет я жил среди них. И с младых ногтей не мог к ним привыкнуть. К лени, к страху, к тупости, к желанию следовать формам и не смотреть на содержание. К трафаретам ума, к вечному стремлению кататься на чужом горбу и посмеиваться над всеми. Не мог и не хотел, потому и загремел сюда, потому и выжил. А теперь иду, слушаю трусливые насмешки и думаю.
А зачем я всё это сделал?
Кажется, мне искренне жаль тех, кого я только что отправил в небытие. Зачем? Ради этих вечных зрителей? Ну конечно.
Земля тянулась перед глазами, давно мёртвая, жирная, как их мозги. Пока не закончилась сапогами.
Я поднял глаза, он стоял передо мной вразвалочку, как на сельской дискотеке. Широкогубый оскал, небритая морда, кирзовый взгляд, полный превосходства, а в зубах эрективно поднятая сигарета. Не раз я видел таких, и не мог привыкнуть.
– Ну чё? – с усмешкой протянул он.
Словно сделал одолжение, бросив мне эти два слова, спасибо. Правильно, с такими трудолюбивыми придурками, как я, разговор короткий.
Вот он, царь и господин сего света и всех его ленов. Чист, как весеннее небо, прекрасен, как июльское солнце. Опустил на меня глаза из-под второго подбородка. Венец творения, уж кто-кто, а этот всей своей жирной горой стоит за общество и коллектив. И сейчас будет мне в очередной раз объяснять его уклад.
Я знал, что пистолет пуст, знал, что единственный звук, который я услышу перед тем, как на меня набросится эта свора моих соотечественников – пустой металлический щелчок, похожий на предсмертный выдох старых часов.
И тем не менее, я поднял его, взвёл курок.
Он даже не шелохнулся, лишь посмотрел на меня, как на мартышку с палкой.
Мне представилось, как его голова под напором свинцового ветра раскрывается, медленно, словно роза. Нежная и по-настоящему закатно-красная. Как обнажается совершенно пустая черепная коробка и я остаюсь смотреть на крепкий, как бревно, и белый, как снег, стебель позвоночника. Как золотые искры осколков переливаются под ослепительными лучами белого солнца. И не было зрелища прекрасней в моей жизни.
Оказалось, что я не представил это, а увидел своими глазами. Похоже, в пистолете всё-таки оставался один патрон.
Возможно даже, для меня, но судьба распорядилась иначе.
Прежде, чем кто-либо, включая меня, успел опомниться, прежде, чем рокот выстрела в полную силу раскатился по небосводу моей головы, инстинкты бросили мои руки вперёд, пальцы схватили с падающего тела автомат и взвели затвор.
А затем я, спустив с цепи металл, дал медленную, тягучую очередь по сгрудившейся в пересказе какой-то истории, может, моей, маленькой группке. Очищающий огонь перерезал их пополам.
Я перечеркнул их жизни один движением, а заодно и свою. И, в общем, плюнул на это, и на них, и на себя, разом. Кажется, я ещё никогда не был к ним так близко, надеюсь, они довольны.
Два длинных шага вернули пустое тело обратно. И вот, теперь я сижу в той самой траншее и жду, когда на этот раз уже своя артиллерия закопает меня здесь живьём. Или остатки тупой своры доберутся до своих собратьев, чтобы спрятаться за их спинами, как побитые собаки. Абсолютно не понимая при этом, кстати, что же произошло, и почему так получилось.
Это потому что всё, что было до выстрела, вылетит у них из головы. Потому что иначе всё было бы слишком просто, верно?
Ага, вот и он, этот, смотрит на меня из зеркала.
Облепленный снегом, укутанный ветром,
Лишь пламенем сердца немного согретый
Бреду по полям, оставляю следы,
И нет надо мной ни единой звезды.
И мрак в тяжкий воздух вздымает метель,
И холод готовит во тьме мне постель,
Где должен уснуть я навечно, в пустую.
Но снова бреду я сквозь ночь ледяную.
На глазах распадаясь, обретаю покой,
Из пепла я… возвращаюсь домой.
Не очень хочется умирать в двадцать лет, в свой день рождения, но я должен был сделать это ещё вчера, так что….
А сейчас…я деградирую и улыбаюсь.
Кстати, знаете, что? Сигареты-то я всё-таки достал.