banner banner banner
Интервью со смертью
Интервью со смертью
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Интервью со смертью

скачать книгу бесплатно

Интервью со смертью
Ганс Эрих Носсак

Произведения, включенные в этот сборник, занимают важнейшее место в творчестве писателя и представляют собой своеобразный «немецкий ответ на литературу экзистенциализма».

Стремясь создать картину настоящего, автор обращается к античным мифологическим сюжетам и образам, интерпретируя их, и фокусируется на темах смерти, свободы и трудного, но необходимого жизнеопределяющего выбора человека-одиночки, который становится участником событий, происходящих на грани реальности. Писатель легко и естественно актуализирует эти образы и придает своему творчеству современное или, напротив, вечное звучание.

Ганс Эрих Носсак

Интервью со смертью

© Suhrkamp Verlag Frankfurt am Main, 1987

© Перевод. А. Анваер, 2022

© Перевод. Р. Гальперина, наследники, 2022

© Перевод. А. Карельский, наследники, 2022

© Перевод. Е. Михелевич, наследники, 2022

© Перевод, стихи. Н. Сидемон-Эристави, 2022

© Издание на русском языке AST Publishers, 2022

Некия

Post amorem omne animal triste[1 - Всякая тварь после любви печальна (лат.).]

Снова пошел дождь. Может быть, он и не прекращался. Поделать с этим я не мог ничего.

Тогда я встал и решил вернуться. Я сказал людям: «Я поищу дорогу». Нельзя сказать, что они от меня этого хотели. Они лежали вокруг, словно кучи мокрой глины, и в ответ на мои слова некоторые из них, кряхтя, перевернулись на другой бок. Я обратился к ним только потому, что в тот момент счел это правильным. К тому же я лгал, ибо знал, что в том направлении, куда я пошел, никакой дороги не было и в помине. Сделав несколько шагов, я поэтому приостановился; наверное, мне следовало добавить: «Если я не вернусь, то немедленно уходите в противоположном направлении». Мне стоило бы на прощание сказать им что-то такое, чтобы они поняли, что на меня не нужно больше рассчитывать. Но я уже исчез за пеленой дождя. Да, собственно, никакие мои слова уже не имели никакого смысла. Люди вовсе и не догадывались, что я пошел назад. Они утратили всякую способность ориентироваться в пространстве и потеряли представление о направлении.

Я сразу направился назад, в город. Это был большой город.

Но я вернулся. Да, я снова пребываю среди тех же людей. Вполне возможно, что они и не заметили моего отсутствия, ибо продолжали лежать на тех же местах и казались спящими. Я внимательно пригляделся к ним – нет ли среди них того, кому я мог бы все сказать. Но я не нашел такого человека и не стал поэтому ни с кем говорить.

Не стал я разговаривать и сам с собой, что с недавних пор вошло у меня в привычку. Ночами я расхаживал взад и вперед, разговаривая вслух с самим собой. Тогда у меня было имя, с которым меня, впрочем, уже ничто не связывало. Но теперь все стало по-другому.

Было трудно представить себе, что когда-нибудь снова начнут печатать книги, как мы привыкли. Да едва ли найдутся и читатели, которых интересовали бы книги. Но, несмотря на все эти происшествия, о которых я поведу речь, меня все время буквально преследовал какой-то безумный и безрассудный стих, который я когда-то слышал, уже не упомню, где и от кого:

К чему нам голос дан, – ответь, молю, —
Коль не чтоб петь у бездны на краю?
А если в бездне той исчезнет он…[2 - Перевод?Н.?Сидемон-Эристави.]

Последнюю строчку я забыл. Я не раз пытался восстановить ее по рифме, ибо тогда можно было бы объяснить, какое отношение этот стих имел ко мне и почему он мне помог. Сейчас-то я почти уверен, что без этого стиха я бы погиб. В какой-то степени он сделал меня устойчивым к происходившим событиям, так что я никогда в полной мере в них не участвовал и никогда не искал в них точку опоры. Да, этот стих играл роль шапки-невидимки. Но, как бы то ни было, последнюю строчку я так до сих пор и не вспомнил.

Я разговариваю с неким существом, которое, как я верю, временами появляется рядом со мной. Я на сто процентов уверен, что это не просто болезненное желание избавиться от одиночества, которое окутывает меня среди множества спящих людей. Иногда образ этого собеседника встает передо мной очень отчетливо, и я называю его Ты. Да, я хочу обратиться к этому «Ты», и тогда все происходящее превращается в нечто в наивысшей степени видимое. Однако одновременно меня охватывают и сомнения: не возник ли этот образ из воспоминаний, из того, что осталось у меня позади, того, что мне надо, наконец, считать безвозвратно утраченным. Образ, который хочет хотя бы ненадолго продлить срок своей жизни и поэтому изо всех сил старается привлечь меня к себе. Во всяком случае, до тех пор, пока нас окружают опасности и подстерегают беды.

Но кто это – друг или женщина? Если это друг, то он относится к той категории друзей, которых хочется навещать вечерами, с наступлением темноты. Он еще не включил в своем доме свет и, сидя в полумраке комнаты, о чем-то размышляет. «Ах, это ты», – говорит он, и гость сразу понимает, что явился не вовремя. И хотя гостю следует извиниться и уйти, он остается и присаживается рядом с другом. Следует обмен ничего не значащими репликами – о погоде, о дневных событиях да и бог знает о чем еще. Надо постоянно напрягаться, придумывать что-то новое, чтобы поддержать течение разговора. Почему он не включает свет? При свете все было бы намного проще. Но возникает и крепнет убеждение, что он хотел бы остаться один. Гость наконец сдается, умолкает и продолжает просто молча сидеть рядом. Тем временем полумрак сгущается, становится по-настоящему темно. Образ друга расплывается во тьме, становится невидимым, но ощущение его присутствия только усиливается и становится настолько мучительным, что гость едва отваживается дышать; похоже, эта комната слишком тесна для двоих. Не остается ничего другого, как полностью слиться с этим другим человеком. Этот другой сидит, повернувшись лицом к окну. Гардины не задернуты. Он смотрит на висящее в небе созвездие Ориона. Значит, на дворе зима. Он смотрит прямо на то место, где находится большая туманность, но он видит туманность не как крохотное пятнышко, а как огромный облачный ландшафт. Эти облака космической пыли, скопления звезд и солнечных систем кажутся абсолютно неподвижными. Между тем они движутся быстрее, чем мы можем себе вообразить. Здесь и там мелькают более плотные точки и скопления, чтобы на единственный миг распуститься в нашем сознании в подтверждение своего существования. Друг в полном восхищении стоит перед этой картиной и вслух спрашивает, обращаясь к себе: «Где же здесь разница между движущим и движимым?» Преисполнившись удивления, он возвращается на Землю и думает: «Мы же находимся отнюдь не в середине нашей собственной системы. Может быть, поэтому мы воспринимаем все события искаженно и они не удовлетворяют нас». И тут вдруг начинается интересный содержательный разговор, который прекращается только тогда, когда сказано и рассказано все.

Однако если это женщина, то происходить эта встреча может только в полночь. В доме тихо, так тихо, что кажется, нет никакого дома в том месте, где пребывают два человека. Слышен только монотонный шепот рассказчиков. Все предметы становятся невесомыми, все границы размываются и исчезают. Он не повышает голос, если даже этого требует та или иная часть его рассказа. Он не делает никаких поясняющих жестов. Он сидит на краю ее кровати. Они оба обнажены, но не обращают на это ни малейшего внимания. Они освобождены от всякой возбуждающей отчужденности. Поначалу она пугается, замечая, что, хотя его взгляд направлен прямо на нее, он ее не видит. «Зачем он мне все это рассказывает?» – спрашивает она себя. Может быть, она не все понимает, потому что он невнятно выражается. Возможно, однако, что ее не сильно интересует его рассказ. Ибо то, о чем он повествует, не слишком занимательно. Но вдруг она замечает, что в своем рассказе он близок ей, как никогда раньше, и самозабвенно отдается счастью слушать его. Когда же он на мгновение умолкает, чтобы прикурить сигарету, она тут же спрашивает: «Почему ты ничего не говоришь?» И он снова начинает говорить. Или нет, потому что в этом уже нет необходимости.

Ты – я имею в виду именно это существо – (и так будет лучше) можешь переспросить, если чего-то не понимаешь в моих словах. Я прекрасно сознаю, что говорю о вещах, которые теперь не имеют никакого значения. У меня есть слова для их обозначения, да и сам я принадлежу кругу этих вещей, но они уже стали ненужными, да и определения им не вполне соответствуют. О многом я просто не стану говорить; такие речи для меня под запретом, ибо они опасны, слишком опасны. О них можно только думать, их можно только переживать. Однако стоит начать искать для них объяснения, как все бытие становится фальшивым.

Итак, я вернулся в город. Я шел по предместью. На улицах стояла такая тишина, какая бывала здесь – в те времена, когда время членилось на вчера и завтра, – за два-три часа до рассвета. Да нет, сейчас здесь было еще тише, ибо не думаю, что дыхание сотен тысяч спящих не производило никакого шума. Правда, в то время не было никого, кто бы к этому дыханию прислушивался. Ах да, ведь многие люди разговаривают во сне.

Сначала я старался громко топать, идя по плитам мостовой. Мне было неприятно и даже больно идти, не производя ни малейшего шума; ведь так я мог напугать встречного своим неожиданным появлением. Мои одинокие шаги должны были громким эхом отдаваться от пустых стен. Но ничего подобного не происходило. Вообще, я был единственным, кто меня слышал. Сознавать это неприятно. От этого стараешься вести себя еще тише.

Все выглядело так, словно сейчас было обеденное время. Магазины открыты. Перед лавками выставлены корзины с едой, стоят разгруженные тележки. У дверей домов стоят ведра, метлы и другие предметы, которые никто никогда не оставлял на улице на ночь. Раньше люди заботились друг о друге и понимали, что в темноте случайный прохожий может споткнуться. Такие вещи не оставляли на улице и просто из боязни воровства. Увидел я и детскую игрушку. Прислонившись к стенке, сидел маленький желтый мишка, а рядом с ним стояла игрушечная деревянная повозка, в которой этого мишку сюда привезли. Все окна были распахнуты настежь, перед некоторыми осталось висеть белье. Но ни из одной трубы не шел дым.

Так как окна были открыты, значит, стояло лето. До меня это дошло только теперь. Я не на все обращал внимание, ибо отнюдь не все меня интересовало. Например, я не смог бы сказать, были ли на балконах цветы. Почему, собственно, нет? Но я не воспринимал их как цветы. Точно так же и деревья в городе никогда не воспринимались как деревья, а всего лишь как украшения или как защита от солнца или дождя.

Я заходил в разные дома и поднимался по лестницам. От этих заходов я не ждал ничего особенного, но, несмотря на это, заходил. Дойдя до третьего-четвертого этажа, я возвращался. Уходил я просто потому, что, в принципе, это было неправильно. При этом я заметил, что дальнейшее восхождение требовало от меня чрезмерных усилий. Нигде ничем не пахло. Ни едой, ни лежалой одеждой, ни погребом. Не было вообще никаких запахов. Пахло только от меня – дождем и мной.

Темно не было ни на лестничных площадках, ни там, где, по идее, должен был царить полумрак. Мне трудно говорить о цвете. Не могу ничего сказать и о какой-то последовательности. Не было, собственно говоря, ни темноты, ни света, но везде было светло. Это была скучная, тусклая светлота, наползавшая отовсюду. Вероятно, в тех местах, где должно было быть темно, было не так светло, как в других местах.

Раньше такое можно было видеть в лунные ночи. Но этот свет был ярче лунного в пять, а может быть, и в десять раз. Не знаю, насколько мне самому понятно это сравнение с луной. Это был бестелесный свет, лишенный чего-то главного и существенного. Чтобы не потеряться, он льстиво приспосабливается к вещам, отнимая у них цвет и сущность, впитывая их, словно губка, а затем присваивает себе эти свойства. Это было хуже, чем встреча с врагом. Враг оглушает и ослепляет все холодным, высасывающим кровь светом. При этом существа не замечают, что это их собственный свет, которого их лишает враг. Существа теряют всякое представление о реальности.

Вероятно, я все же несправедлив к луне. Странно, но большинство людей в тусклом отражении своей сущности чувствуют себя лучше, чем в своем натуральном виде. Боялись ли люди света, потому что он выставлял напоказ всю их темноту? Но что заставляло их отрицать эту темноту? Я снова и снова спрашиваю себя об этом, хотя и понимаю, что в этом вопросе нет уже ни малейшего смысла. Это просто болезнь.

Однако были и вещи, сохранившие цвет и даже усилившие свою яркость. Или мне так казалось, ибо это были единственные пятна цвета. В корзине у овощного магазина лежали очень крупные капустные кочаны и плоды редьки или какого-то другого светлого корнеплода. Кажется, они превосходно себя чувствовали и буквально раздувались от удовольствия. Немного дальше я увидел витрину, которая, казалось, освещала расположенный перед нею кусок улицы. Такое впечатление создавали разложенные в ней большие желтые сырные головы. Но страшнее всего было проходить мимо мясных лавок: бледная плоть забитых животных, рядами висевшая на крючьях, была единственным, что еще казалось живым.

Нет, конечно, никакой необходимости говорить об этих тошнотворных явлениях; забвение их приносит утешение. Да, мне было бы лучше согласиться с тем, что я обманываю себя; как мог я сметь после того, что произошло, и в том состоянии, в каком я тогда находился, утверждать, что сохранил способность к здравым суждениям? Вероятно, я мыслил так, как привык мыслить вчера, а не так, как того требовали реальные обстоятельства. Однако позднее, в другой части города, я увидел нечто, чего никогда не забуду и не хочу забыть. Это нечто попало мне на глаза в витрине ювелирного магазина. Меня поразили лежавшие там жемчужины, ибо золото и отшлифованные драгоценные камни – все, что блестит и сверкает при свете, – были ничем в сравнении с жемчугом. Я не ошибаюсь – эти жемчужины жили и дышали. Должно быть, они обладали невероятной, сверхъестественной ценностью; но раньше я об этом никогда не думал. Важно только то, что они попали мне на глаза и что я не хочу их забыть. Молочные и серые жемчужины. Но сказать только это, значит не сказать ничего. В их серости проступало напоминание обо всех цветах, каковых больше не существовало. Какое нежное, какое изящное пристанище! Или лишь смутное представление обо всех цветах, какими они должны были быть при рождении. Я долго стоял перед витриной, не в силах оторваться от этого зрелища. Я и сейчас постоянно думаю о том жемчуге. Мне надо было взять оттуда несколько жемчужин, чтобы раздарить их. Ибо, если этот Ты – женщина, которой я это рассказываю, то любая женщина – и завтра, и всегда – будет рада такому подарку. Да и кому пришло бы в голову запретить мне просто забрать весь этот жемчуг себе? Он же и был мой. Однако тогда я об этом не подумал.

В булочную я зашел только один раз. На двери висел звонок. Я немного постоял у входа – такова сила воспитания. Я взял с прилавка булочку и вышел на улицу. Звонок довольно долго звякал мне вслед, словно радуясь, что хоть кто-то его слышит. Свежую булочку я съел по дороге. Не потому, что был голоден. Понятно, что мне хотелось есть, но я ел просто для того, чтобы засунуть что-нибудь между зубов и ощущать, что я жив и не потерялся.

Я совершенно отчетливо понимал, что не встречу по пути никого, даже пса. Да и его я не боялся. Только теперь, задним числом, я задаю себе вопрос, что, собственно, произошло бы, встреться мне хоть одна живая душа. Есть ли на этот счет какие-то сомнения? Если бы это был человек, то я бы его убил. Я не очень мужественный человек, не слишком силен и совсем не ловок. Я всегда трусливо избегал драк и никогда никого не убивал. Но все же? Сейчас я вспоминаю, что время от времени мне снилось, будто в погребе или в саду под кустами, не очень глубоко – нет, не под кустами, а под кучей гнилых скользких досок, сваленных у стены, – зарыт труп. Эти сны страшно меня мучили – я боялся, что его найдут. Когда-нибудь его непременно обнаружат; а меня ждет неизбежная казнь. Суд происходил на окраине города, среди садовых участков. Там всегда обитали хорошо одетые господа. Невдалеке виднелась стена загородных домов. Умоляющим голосом я сообщил прокурору о том, что вполне мог совершить преступление. Не могу точно сказать, что я имел в виду. Указал я и на то, что мог бы натворить в будущем. Что за смехотворная сцена! Я отчетливо вижу, как он недоуменно пожимает плечами, а мой адвокат едва заметно качает головой. Я не могу описать, что я понял из этого мимолетного жеста. Ах, разве нельзя четко сказать: я не совершал то-то и то-то. Ибо, возможно, я это и сделал, но сам не сознавая своих действий. Но вдруг мне стало совершенно очевидно, что человек – это не то существо, которое всегда живет по общепринятым правилам и старается не поступать иначе, чем от него ждут. Ибо, когда все иллюзорное мироздание рушится в один миг и почва уходит у человека из-под ног, он лишается опоры. Но к данному случаю это не имеет никакого отношения. Если бы мне дали возможность говорить и дальше, то, вероятно, я бы назвал и имя покойника. Это было бы поистине ужасно.

Я говорил о том, что встреться мне какой-нибудь человек, я непременно бы его убил. Однако это же само собой разумеется. Между прочим, это был бы акт милосердия; ни один человек не смог бы сохранить рассудок, оказавшись в состоянии такой полной свободы. Хотя можно ли назвать человеком умственно помешанного? Я не хочу этим утверждать, что действовал бы исключительно из соображений гуманности и милосердия. Да, как только бы я его заметил, я бы спрятался за выступом стены и напал бы на него из засады.

Если бы нашелся такой человек! Наверное, это была просто моя галлюцинация, и мне следует как можно скорее себя в этом убедить. А он – я хочу сказать, если бы тот человек появился, – мог бы оказаться таким же одиночкой, как и я. И мог быть проворнее и сильнее меня. Как бы то ни было, он бы точно так же попытался меня устранить. Судя по тому, что тогда творилось, другого было не дано. Это означало бы, что это еще не конец и долг каждого из нас – приблизить этот конец любой ценой.

От этих мыслей охватывает безмерная печаль. Надо беречься таких мыслей. Я, со своей стороны, просто искал этого другого. А он – меня. Хотя бы для того, чтобы поговорить с ним так, как я говорю сейчас. Мы могли бы представиться друг другу, назвав свои имена, и, произнеся их, навсегда забыть о расколе мира. Но где же он? Я же знал, что он здесь. Его образ запечатлен во мне, а значит, сам он должен существовать где-то вовне. Я уже когда-то слышал имя, которое он мне назвал. Мы встретились и прошли мимо друг друга? Были ли мы слепы, ожесточены ничтожностью дней, окружавших нас стеной ненависти? И теперь теми самыми руками, которые созданы для того, чтобы творить добро, мы задушим друг друга, потому что уже поздно делать добро.

Надо беречься от таких разговоров. Я уже сделал это, ибо у меня нет больше имени, каковое хоть что-то говорило бы обо мне, и ничто не дает мне имени, которое заставило бы меня хоть что-то представлять. Но ты, однако, должен знать, кто я такой.

Но этого другого я так и не встретил. Я был совсем один, идя по абсолютно пустому городу. Я не знаю, откуда у меня взялись силы так долго идти. Не думаю, что смог бы повторить такой поход еще раз. Я уже не говорил: есть вещи, которые легче сделать, чем воображать. Так дошел я до центра города, до больших площадей, некогда окруженных огромными зданиями. Восседавшие там люди прежде правили страной. Теперь же можно пройти мимо и забыть об их существовании; от них не осталось ничего реального, но лишь мучительное воспоминание об извечно присущем человеку стремлении загнать действительность в клетку закона. Они не говорят нам: если у вас беда, придите к нам! Они говорят: вам не о чем тревожиться! С поднебесной высоты, словно Атланты, они гордо возвещали народу то, что он хотел слышать, что все якобы в полном порядке. Рядом находился и театр, где люди с таким искусством разыгрывали свою судьбу, как никто не отваживался проживать ее в действительности. Как же все это странно.

Я наконец вошел в один дом. Это было отдельно стоявшее небольшое здание, окруженное садом. Я зашел туда просто потому, что проходил мимо. Ну, или потому, что ворота и двери дома были открыты. Или потому, что мне надоело бродить и надо было заканчивать это путешествие. Собственно, искать там было нечего. Конечно, теперь, задним числом, все это выглядит так, словно этот дом был целью моего похода и дожидался моего появления. Но это неправда. Никакой цели у меня не было. С равной вероятностью я мог бы зайти в любой из тысячи других домов; все это было теперь моим, хотя я и не знал, что именно меня там ждет.

Определенно, в этом доме ждали гостей, пусть даже и не меня. Я старательно вытер ноги о половик, чтобы не испачкать чистый пол в коридоре. Хотя я и без этого не оставил бы там грязных следов. Я спустился вниз на один этаж; некоторые двери были приоткрыты, но я прошел мимо, решив не заглядывать в комнаты. Я сразу направился в кухню, расположенную в задней части дома. Сам не знаю, почему я поступил именно так; даже теперь я не вижу в этом никакого особого смысла. Наверное, я чувствовал, что слишком плохо одет для того, чтобы войти в качестве гостя в парадную гостиную. Но все это неважно.

На плите стояли кастрюли. Выглядели они так, как будто их только что сняли с конфорок. Естественно, огонь не горел. Я поднял крышку одной кастрюли: она не была горячей. Но у меня не было впечатления, что содержимое кастрюли остыло. Нет, нет, жир не растекался, но я не обратил внимания, шел ли из кастрюли пар. Пробовать пищу я не стал. Вероятно, я бы не почувствовал ее вкуса, ибо его тогда не было ни у чего. Наверное, все было уже готово к тому, чтобы подать блюда к столу. Можно было приступать к обеду. В кухне было чисто и опрятно. К тому же там не было мух.

И это было хорошо. Ибо присутствие мух было бы для меня невыносимо. Ты только представь: существо, с которым ты жил, с которым ты слился, внезапно тебя покинуло. И вот ты стоишь один в вашей некогда общей кухне. И все заурядные предметы, которыми вы бездумно пользовались изо дня в день и которые были так скромны, что ничем о себе не напоминали, хотя и были нам необходимы, – разве они не должны принимать участие в нашей судьбе? Крышка немного деформировалась и уже неплотно закрывает кастрюлю, ложка слегка заострилась из-за частого и долгого использования. Но мы не замечаем этого, мы к этому привыкли; эти мелкие дефекты возникли в долгой совместной жизни с нами – да, и все эти вещи до сих пор здесь, и ты уже не знаешь зачем. Ибо достаточно зажужжать хотя бы одной мухе, как это чувство безвозвратно пропадает.

Я немного прошел дальше, чтобы найти столовую. Оказалось, что это было следующее помещение. Стол был накрыт на двенадцать персон, я сразу это посчитал. Обстановка в столовой была по-настоящему праздничной – белая скатерть, столовые приборы, хрустальные графины с вином и серебряные подсвечники. Там могли быть еще цветы – во всяком случае, я не мог помыслить себе такой стол без цветов. Я внимательно осмотрел стол и даже прикоснулся к некоторым предметам. Мне кажется, что я даже кое-что переставил. Чтобы окончательно войти в роль, я уселся за стол, на место в узкой части стола напротив стеклянных дверей, выходивших на террасу. Двери были раскрыты. Никто не подошел обслужить меня, никто не поставил передо мной кушанье. Впрочем, я этого и не ждал. Немного посидев, я встал и аккуратно придвинул стул к столу. Мне бросилась в глаза висевшая на стене картина. Голый ландшафт с водой. Точнее, даже не так: это было нечто, бывшее когда-то ландшафтом или только собирающееся им стать. Цвета картины напомнили мне о жемчужинах. Это очень странно. Должно быть, тот, кто писал эту картину, и те, кто повесил ее на стену, чтобы все время ее созерцать, знали что-то большее, чем позволяла предположить обстановка их рутинного бытия. Не ошибаюсь ли я в своем суждении?

В соседней комнате были книги – две стены были уставлены ими. Видимо, в этом доме жили начитанные люди. Здесь же находился небольшой раскрытый рояль с нотами на пюпитре. Зачем мне надо все это описывать? Здесь все было, как везде, ну, может быть, в обстановке было чуть больше вкуса, но не в этом суть. Чего-то не хватало; прежде всего это было совсем не то, что я искал. Но, собственно, что я хотел найти? Я нашел возможным пройти по улицам города и по этим комнатам. Что вообще побудило меня вернуться в город? Ведь я даже не мог предположить, что от него что-то осталось. Тем более что он снова меня отпустит и что я буду теперь стоять под дождем на высоком, лишенном деревьев пригорке между безымянными, измотанными, забывшимися в беспокойном сне людьми, которых едва ли отважилось бы так назвать еще одно, такое же безымянное существо – стоять, чтобы говорить об этом. И дело не в том, что я могу рассказать что-то интересное. Кто-то должен об этом говорить. Возможно, между слов вдруг мелькнет то, о чем нельзя забывать, и если это будет высказано, то оно обретет жизнь. Иногда мне кажется – хотя, вероятно, я ошибаюсь и это нельзя воспринимать всерьез, – что именно ради цвета я и вернулся в город. Я имею в виду цвет жемчужин и картины.

Я долго стоял перед зеркалом. Или сидел? Здесь мой рассказ путается, ибо я тогда страшно устал. Спроси, если хочешь, чтобы я разъяснил подробности. Я мужчина и не на все обращаю внимание. Может быть, я упустил из виду самое важное.

Зеркало было похоже на узкие ворота, через которые я мог бы без труда пройти.

Да, это была комната какой-то женщины. Надо учесть, что и комнаты, и вещи перестали источать запахи. Поэтому я не сразу это понял. Но в комнате были разбросаны предметы, которые должны были привлечь мое внимание к этому факту. Перчатки, чулки или носовой платок. Сейчас мне даже кажется, что на стеклянной дверце одного из шкафчиков, стоявших рядом с зеркалом, осел слой пудры. Я пальцем нарисовал на стекле извилистую линию, но так как она напомнила мне букву «S», то я поспешно ее сдул – в противном случае какой-нибудь незнакомец, имя которого, по случайному совпадению, начинается с этой буквы, мог бы подумать, будто кто вызывал его дух, чтобы зачаровать. Мне стоило бы поискать гребень. Наверняка он где-нибудь лежал. Но кто вовремя думает о таких вещах? Если бы я нашел гребень, то мог бы сейчас сказать, была ли жившая в той комнате женщина молодой или старой; была ли она блондинкой или брюнеткой. Но сейчас, по зрелому размышлению, я делаю вывод: с чего я вообразил, что застрявшие между зубьями гребня волосы должны были сохранить цвет и фактуру? Скорее всего, эти вычесанные волосы были бы похожи на старую холодную паутину. Но это тайна, знать которую мне нет нужды.

Я все же думаю, что та женщина была блондинка; однако при этом я обнаружил в комнате тетрадь, из которой торчало хрупкое канареечное перышко, используемое в качестве закладки. Тетрадь лежала на самом краю туалетного столика и, казалось, вот-вот упадет с него. Я открыл тетрадь на странице, заложенной перышком, и прочитал:

Я в страхе пробуждаюсь ежечасно:
Вдруг осторожность вовсе нас покинет,
И сладость страсти победит – и минет,
И эта мысль поистине ужасна.

Случится ль то в беседе, – не одно ли? —
На улице упасть нам суждено ли,
Когда, прозрев, узреем…[3 - Перевод?Н.?Сидемон-Эристави.]

Разве это не странно? Я не имею в виду тот факт, что люди пишут, печатают и читают такие стихи, хотя и это тоже странно, и я уже говорил об этом. Я хочу сказать, что, судя по этим стихам, эта женщина, должно быть, брюнетка. Но, вероятно, это чисто мужское предположение, и иная женщина, услышав это, втайне посмеется над ним.

Я стоял перед ее зеркалом и всматривался в него. В нем я видел все, что находилось позади меня, и все, что меня окружало. Но впереди не было ничего, да, собственно, в зеркале не было и меня самого. Человек должен был бы потрясенно воскликнуть: я потерян!

Я представляю себе маленькое озеро высоко в горах, за пределами грани бытия, там, где всегда было так, как теперь везде. Кроткие дикари не пьют воду этого озера, к нему не ведут охотничьи тропы. Вершины, окружающие озеро и долженствующие охранять и беречь его, делают вид, что никакого озера нет, и равнодушно смотрят вовне. Собственно, даже их изогнутые тени блекнут, падая на берега озера, ибо из его глубин смотрит тьма, приглушающая все вокруг. Жители долин рассказывают, что ангелы боятся летать над озером, ибо в его глади пропадают отражения. Говорили еще, что одна звезда устала быть звездой на небе, упала оттуда в озеро и утонула в нем. Это сказка. Бывают, правда, такие бездонные глаза.

Не считаешь ли ты меня мертвым? Ну да, это, конечно, глупый вопрос. И если ты – тот, с кем я сейчас говорю, – друг, то это просто лишний вопрос. Ибо мало что изменится от того, живы мы или мертвы, единственно важное здесь то, что мы можем говорить друг с другом. Если же ты – женщина, то я могу в любой момент погладить тебя по волосам или приласкать грудь, и станет ясно, что я жив. В прежние времена поговаривали, что мертвецы иногда возвращаются, но они всегда понимали, что мертвы, и не пытались никого обмануть. Наоборот, они тотчас предупреждали живых, что к ним нельзя прикасаться, и вежливыми жестами просили извинить их неуместное появление. Они возвращались только потому, что что-то упустили или забыли, или просто потому, что не могли сразу отказаться от укоренившихся привычек. Ах да, и мне вдруг вспомнился старый аптекарь, который раньше жил в моей квартире. В комнате, где стояла моя кровать, у него была столовая. Каждую ночь подходил он к буфету, чтобы налить себе стаканчик собственноручно приготовленного шнапса. Он очень старался не шуметь, чтобы не мешать мне и не натыкаться на мебель, расставленную иначе. Но как бы осторожно он ни двигался, половицы все равно скрипели, и я всегда замечал его приход. Потом он отказался от этой привычки: в ней просто отпала необходимость.

Но вот что пришло мне в голову: если я уже умер, то почему в городе я был один? Где были другие бесчисленные мертвецы, которые умерли одновременно со мной? Я уже не говорю о всех тех, кто умер раньше. Представляю, какая бы здесь была толчея! Нет, все же я пока не умер, ибо таким одиноким, как я, мог быть только живой. Прежде я, скорее, искал основания, чтобы поставить под сомнение, жив ли я, сравнивая себя для этого с другими. Или когда я читал в какой-то книге, что здоровый человек должен жить так-то и так-то. Меня часто сбивали с толку взгляды людей на улице. Они оценивали меня совершенно не так, как других случайных прохожих. Если это был мужчина, то люди оценивали, смогут ли они с ним потягаться силой. Если это была девушка или женщина, то они задумывались, стоит ли она любви. Или оценивали только из тех соображений, что не стоит связываться с первым встречным. Когда же им на глаза попадался я, то все было по-другому. Они впадали в ступор, словно за мгновение до этого меня не было и я вывалился им навстречу из облака. Стоило же мне пройти мимо, как я снова исчезал для них; они считали, что я им привиделся, что это был обман зрения, и тотчас переставали обо мне думать. Это было мне страшно неприятно, ибо я не желал их пугать; по этой причине я охотно переходил на другую сторону улицы, если, конечно, успевал вовремя это сделать. Но иногда избежать встречи не удавалось. Так бывало и когда я, находясь в компании хороших знакомых, покидал их уже на лестнице, после того как защелкивался замок закрывшейся двери; этот звук можно было воспринять как упрек за то, что я бросил их в беде на произвол судьбы. Они оставались наедине друг с другом и думали: он только что был здесь с нами. Почему он ушел, не оставив никаких следов? Такое впечатление, что его здесь и не было вовсе. Или, наоборот, что, наверное, еще хуже, им казалось, что это они вдруг умерли и были сразу мною забыты. Едва ли была какая-то польза, если бы я вернулся и чистосердечно объяснил им, что они заблуждаются и я лишь всерьез пытался так же проникнуть в их мысли, как они в мои. Но они бы только удивленно взглянули на меня; у них наверняка бы возникли сомнения в моей вменяемости.

Тогда, стоя перед зеркалом, я ни секунды не сомневался в том, что я жив. Я точно не был мертв: мертвым могло быть только само зеркало. Я исследовал его на этот предмет и попытался отделить его от стены, чтобы заглянуть в зазеркалье, но это мне не удалось.

До другой возможности я не додумался. Я имею в виду вероятную гибель моего образа. Да и как мог я до этого додуматься? Мы не можем помыслить себе человека, лишенного отражения в зеркале, и это большой вопрос, заслуживает ли живое существо, лишенное зеркального отражения, имени человека. Если, например, небо не может отразиться в моих глазах, может ли оно оставаться небом? Но чем бы тогда можно было его назвать? Наверное, это было бы что-то похожее, но ни в коем случае не то, что до этого называлось небом. Мне кажется, что иной раз я замечал, что цветок, красотой которого восторгаются, только тогда по-настоящему расцветает и становится еще прекраснее, когда на щеках созерцающего его человека распускается румянец, и уже невозможно сказать, кто кого одаривает красотой. Раньше люди верили, что знают это абсолютно достоверно, но теперь?

Однако тогда я также еще не замечал, что у меня пропало и имя. У меня просто уже не было повода его произносить. Вокруг не было никого, кто мог бы меня окликнуть или обратиться ко мне, а сам я, обращаясь к себе, не употреблял имени, которым пользовались другие, когда чего-то от меня хотели. Не мог я знать также, что моей жизнью я был обязан тому единственному факту, что ее связь с моим именем и отражением была столь зыбкой, что они не смогли, погибая, утащить ее за собой. Имя – не более чем денежная банкнота, которая незаметно выскользнула из кармана и потерялась. Ветер уносит ее прочь; кто-то, возможно, обнаружит ее и найдет ей применение; но возможно, что она попадет в какой-нибудь пруд и исчезнет навеки.

Меня эти размышления не столько пугали, сколько приводили в изумление. Наконец, устав от этих дум, я улегся в кровать. Да, в той комнате стояла кровать. Я снял покрывало, сдвинул в сторону ночную рубашку, лежавшую под одеялом, и лег на чистую постель, как был – мокрый от дождя и забрызганный жидкой грязью.

Я тотчас уснул, и мне стал сниться сон…

Под дуновениями ветра оконная занавеска парусом выгибалась внутрь комнаты. Какой-то заблудший шмель, басовито жужжа, ворвался в комнату, полетал у стен, а затем благополучно выбрался наружу. Под окном в саду играли двое детей. Один крикнул: нам пора домой! С улицы доносились шаги прохожих и обрывки их разговоров. Вдалеке прозвенел трамвай, а кондуктор свистнул в свисток, предупреждая об отправлении. Звуки между тем становились все громче и громче. С шумом проносились машины, предостерегающе гудя на перекрестках. По мостам громыхали товарные поезда. В порту трижды глухо прогудел отплывающий пароход; ему визгливо и нервно ответил буксир. Под конец стало так шумно, что за этим шумом уже ничего не было слышно.

Стоял теплый летний день, конец июня. Днем, вероятно, было жарко, но комната уже давно была в тени. На потолок легло зеленоватое отражение подстриженного газона. Где-то цвели липы; их сладковатый аромат сулил головную боль. На столике красного дерева стояли три желтые розы. Я взял со стола вазу, чтобы понюхать, но запах не доставил мне удовольствия, и я поставил ее на стол. При этом с одной розы упали два лепестка и легли на чистую блестящую столешницу, напоминая корабли на поверхности моря в штиль. Я изо всех сил старался не производить ни малейшего шума. Нерешительно прошелся я по ковру, прислушиваясь к жизни квартиры.

Кто-то позвонил в дверь, и я сжался от испуга. Потом кто-то вышел из кухни – я понял это по донесшемуся до моего слуха звуку, – прошел по коридору и открыл входную дверь. В прихожей люди обменялись парой фраз, потом открылась другая дверь, и до меня донеслись громкие голоса, которые затем снова стали тише. Человек, открывший входную дверь, снова вернулся в кухню. Я боялся, что сейчас кто-нибудь постучится в комнату, где я находился, или просто войдет, но этого не произошло.

Через некоторое время, собравшись с духом, я вышел из комнаты и крадучись прошел по ковру в коридоре. Там приятно пахло жарким. Собственно, я собирался как можно незаметнее покинуть дом, но против воли взялся за ручку двери, ведущей в ту комнату, из которой доносились голоса. Металлическая ручка приятно холодила ладонь, и я отбросил все свои опасения. Открыв дверь, я вошел в комнату.

Все взгляды обратились ко мне. Общий разговор стих на томительно долгую секунду. После этого на меня обрушился поток громогласных радостных приветствий. Меня ждали, и, что самое странное, я нисколько этому не удивился. Впрочем, не следует забывать, что я рассказываю сон. Один из присутствующих сразу привлек мое внимание. Он приветливо крикнул мне: «Важные господа всегда приходят последними». Что-то в его голосе заставило меня насторожиться. К нему надо очень внимательно присматриваться, сказал я себе, иначе он может что-нибудь заподозрить. Как я понял из дальнейшего, все здесь посчитали его моим другом. Он все время обращался ко мне: «Мой дорогой». Это очень тягостно: иметь рядом такого назойливого компаньона.

Именно он, этот человек, заставил меня обратить внимание на хозяйку дома. Нет, нет, он сделал это не словами; просто по его внимательному взгляду мне стало ясно, что между ним и этой женщиной что-то есть. Я, конечно, не был хозяином дома, и не я принимал гостей. Она подошла ко мне и сказала… Нет, я не уверен, что она это сказала; она просто протянула мне руку, и я понял, что она хотела сказать: «Я уже думала, что ты не придешь». Это не звучало как упрек, но слова ее сильно меня расстроили, потому что я ничем не мог ей помочь. Я смущенно улыбнулся, глядя в ее сторону. Я старался не вступать с ней в разговор и не смотреть на нее. Это совершенно необязательно, если хочешь с кем-то познакомиться. Напротив, излишняя назойливость часто отталкивает.

Глупо, конечно, что я это рассказываю. Но я могу предположить, что тебе, возможно, захочется знать, кто она, как выглядела и во что была одета. Я бы с удовольствием рассказал об этом, если бы смог; я бы уж точно не стал об этом умалчивать. Ей не было бы никакого урона, если бы я рассказал о ней приятелю или другой женщине. И почему бы это я не мог тогда иметь дело с какой-нибудь женщиной? Кроме того, мужчину можно по-настоящему хорошо узнать, если понять, как он относится к женщинам. Без них он не вполне реален и невнятен, как слово, выкрикнутое в пустоту. Короче, несомненно, это была та самая женщина, в чьей кровати я спал, но ничего более определенного я сказать об этом не могу. Она была там и была настоящей, а я всего лишь спал и был призрачным. Да, вероятно, так оно и было. Возможно, мне удастся еще описать какой-нибудь ее незаметный жест, по которому ее можно узнать.

Когда я говорю, что видел сон, то это не следует воспринимать как оценку. В прежние времена были люди, предостерегавшие нас от серьезного отношения к сновидениям. Эти люди утверждали, что сновидения – пена и только реальность имеет ценность. Как будто сны, которые мы видим, не имеют отношения к реальности! Это можно понять даже из рассуждений этих умников. Дело в том, что если я просыпаюсь утром и становлюсь другим под влиянием ночных переживаний, не таким, каким был накануне, то я поступаю и действую по-другому, не так, как мне хотелось раньше. Рушатся согласованные планы или возникают возражения, и в результате этого те, кто имеет дело со мной, меняют свое ко мне отношение и начинают поступать по-иному – и что, прикажете после этого говорить, что сновидение, обладающее такой действенностью, не имеет в своей основе реальности? Да и что вообще знали те люди об этой реальности? Однажды, когда я работал в банке, один сотрудник как-то днем вдруг тяжко вздохнул и сказал: «Ах, а ведь сегодня утром у меня было такое хорошее настроение». При этом было совершенно очевидно, что в течение дня у него не было никаких неприятностей, во всяком случае таких, которые могли бы вызвать перепад настроения. Может быть, изменилось атмосферное давление? Для тех всезнаек это было бы наилучшим объяснением, но они и сами прекрасно поняли бы, что это ничего не объясняет. Они просто испытывали животный страх перед тем, что не могли учесть, и старались обмануть самих себя с помощью остроумных ухищрений, чтобы справиться со своей неуверенностью. Было бы лучше, если бы они не были такими самоуверенными.

Этим я всего лишь хочу сказать, что для существования той женщины не имело никакого значения, спал я или бодрствовал. В любом случае, она не была мне женой.

Да, я забыл сказать, что в моей одежде как будто не было ничего особо примечательного. Она была именно такой, какую ожидали увидеть присутствующие, и я больше не думал об этом. Со мной разговаривали, я произносил «да» и «нет», в зависимости от того, что от меня хотели услышать, кивал головой, улыбался или, наоборот, слушал с самым серьезным видом. Это было совсем не трудно. Например, один из них увлек меня в угол, чтобы поговорить. Он предложил мне начать совместное дело или что-то в этом роде. Я ответил: да, это стоит обсудить или: я буду думать до завтра – и он оставил меня в покое.

Мы все были молоды, или, во всяком случае, среди нас не было стариков. Как бы смехотворно это ни звучало, мы выглядели как дети, которые изо всех сил стараются казаться взрослыми. Мы были бы более убедительными, если бы играли в куклы, в прятки или взапуски носились по улице. Вместо этого мы вбили себе в голову, что нам надо играть во взрослых, и очень серьезно отнеслись к своим ролям. При этом, надо полагать, мы переигрывали с тем, что считали типичным взрослым поведением: мы были подчеркнуто вежливы, вели серьезные застольные разговоры, употребляли изысканные обороты речи и все прочее в том же духе. Мы даже копировали особенности, подсмотренные у дяди или тети. Могу предположить, что мы разыгрывали также и любовь, так как считали, что и она должна входить в этот обязательный репертуар взрослости. Не могу утверждать этого наверняка, но подозреваю, что некоторые считали себя влюбленными, обнимались и спали друг с другом, так как знали, что так поступают взрослые. Должно быть, это была очень опасная игра; ибо для того, чем они, играя, занимались, им не хватало зрелости, и даже если они были готовы к взрослости, то каково бы было их удивление, если бы они поняли, что таким поведением они лишь задерживают свое созревание. У людей вообще всегда так: о любви говорят слишком много, а поскольку обходятся с нею легкомысленно, то настоящую любовь обретают лишь немногие, и это вызывает так много горестных вздохов.

Был ли я там старшим? Действительно ли я так стар? Я смотрю на спящих вокруг меня людей, которые, возможно, лежат здесь уже целую вечность, потому что нет пастуха, который разбудил бы их. Я единственный бодрствующий среди них. Если бы здесь, в пустоте, были открытые глаза, то я показался бы им обелиском. Я, однако, смотрю в сырую серость, но в ней нет меры, какой я мог бы мерить. Все может быть началом, но может оказаться и концом. Как мне решить этот вопрос? Бессмысленно говорить о близком и далеком.

Естественно, я знаю, что за моей спиной что-то есть, но оно уже ничем не проявляет себя. Для того чтобы заслужить доверие, мне бы следовало предъявить какие-то осколки или остатки прошлого, но их нет у меня. Остались только слова, но и слова уже не имеют никакой силы. И что означает сама эта фраза: позади меня что-то есть? Прежде не было в мире ничего надежнее исчисления времени. Все было точно расчленено, разделено и могло быть выражено числами. Одному тридцать лет, а другой прожил тысячу лет. Исчисление сохраняет свою точность, однако предпосылки уже не те. Время разорвалось. Ибо что значит «вчера»? И что такое тысяча лет назад? Мне надо только обратиться к тем, кто жил тысячу лет назад, и я смогу с ними поговорить. И что при этом должны сказать нам числа? Если я не обращаюсь к этим людям, то, значит, их просто нет, и никакие числа не способны изменить это положение. То же самое и с тобой, друг мой, к которому я обращаюсь, с которым говорю; ты здесь, потому что слушаешь и слышишь меня. Или меня можно уподобить только что родившемуся младенцу, который утверждает: мне уже девять месяцев? И даже много, много больше, ибо я жил еще в крови моих родителей и прародителей. Да, я живу с самого начала времен. Это, конечно, ребяческое утверждение, но все же?..

Если когда-нибудь возникнет нужда снова разделить вещи и события числами, ибо в противном случае люди заблудятся, то я начну отсчет не со вчерашнего дня, не с моего похода по городу, не с моего сна, а вот с чего: с числа часов или дней, прошедших с того момента, когда я смог о них говорить.

За столом я сидел с хозяйкой дома. Причем занимал я именно то место, на котором уже сидел, когда был в квартире один. Это произошло как-то само собой и не встретило ничьих возражений. Мы праздновали какое-то событие, касавшееся хозяйки, а поскольку я сидел рядом, то и меня тоже. Я, правда, не помню, в чем была суть празднества, но в любом случае мы хотели быть счастливыми.

Если бы я только знал ее имя! И имя моего нового друга; да, в особенности мне хотелось бы знать его имя, ибо он, по существу, не вполне соответствовал моим представлениям о друзьях. Никоим образом не был он таким другом, как тот, к которому я сейчас обращаюсь. Я, впрочем, мог бы придумать для него имя – сошло бы любое. Для друга вполне сгодилось бы имя Лизандр, сам не знаю почему. Лизандром звали полководца, выигравшего какие-то важные сражения. Должно быть, он был весьма достойным мужем, но лично я не был с ним знаком. Бог знает, встречусь ли я с ним еще когда-нибудь. Или он сам придет ко мне, когда узнает, что я приписал его имя другому, и выскажет мне свое недовольство. Так что я, пожалуй, оставлю эту мысль.

Да, собственно, что означает выражение «хозяйка дома»? Не слишком ли это претенциозно? Подруга гостей – наверное, такое обозначение будет лучше. Она принимает гостя, в ее доме он смывает с себя грязь дальних странствий, она дает ему новую одежду и оставляет на ночлег. После этого она щедро одаривает его всем необходимым для дальнейшего пути. Таковы были старинные обычаи. Она напутствует его добрыми советами, и вообще ей не нравится, если гость, уходя, не набирается от нее ума. Эту женщину, я имею в виду хозяйку дома, рядом с которой мне было дозволено сесть, звали, наверное, Ионой. Может быть, в этом имени не хватает одной буквы. Я не знаю ни одной другой женщины с таким именем. Возможно, для женщин это не так уж важно. Все дело в звучании. Они укутываются в имя, как в покрывало, и, если цвет им подходит, они сохраняют имя. Слыша «Иона», представляешь себе холмистую местность на морском берегу. Представляешь тихий прибой и одинокие заброшенные острова. Над островами часто падает туман, и когда сквозь него временами проглядывает солнце, воспринимается это как чудо.

Тогда, когда мы сидели рядом за столом, она, вероятно, была уверена, что мне известно ее имя. Мы сидели очень близко. Я ощущал ее тепло и одновременно осязал невысказанный вопрос: почему ты это делаешь? А я, несмотря на то что изо всех сил старался это скрыть, тоже понимал, что и она чувствует мой немой вопрос: кто ты, собственно? Так мы прислушивались друг к другу, одновременно принимая участие в общем разговоре, напряженно вслушиваясь в то, что незримо скрывалось за словами.

Иногда наши руки соприкасались. Не знаю, какие у нее были руки. Мои… ну, мои ты и сам видишь. На левой руке у нее был надет серебряный перстень с опалом. Я изо всех сил, но тщетно пытался понять, не я ли подарил ей этот перстень. И когда это я успел ей его подарить?

Я думал о деревянной беседке на арендованной ферме. Внутри беседки была настоящая комната, куда я, правда, ни разу не заходил. Перед входом была увитая виноградом открытая веранда со столом и скамьями. На сплошной стене веранды висели оленьи рога и цветные мишени. На одной из них был сидящий на сосне и рискующий сломать себе шею отчаянно токующий глухарь. На другой был нарисован олень, из ноздрей которого валил густой пар. Самая волнующая картина представляла схватку лесничего с браконьером высоко в горах. Браконьер укрылся за большим камнем; естественно, у него была густая черная борода, а лесничий был культурно выбрит. На браконьере была грязная рваная рубаха и штаны из грубой кожи. Рядом с браконьером лежал козленок серны; да, козленок. Злодей убил его подлым выстрелом; для того чтобы ни у кого не осталось на этот счет никаких сомнений, художник не пожалел красной краски. Из сюжета было неясно, кто выйдет победителем в перестрелке из охотничьих ружей.

Очертания беседки скрадывались в мареве полуденной жары. Сквозь плети винограда виднелось строение главной усадьбы. От яркой желтоватой белизны стен там, где они не были прикрыты шпалерными фруктами, было больно глазам. Ветви красной смородины, увешанные спелыми гроздьями, нависали над штакетником огорода. Сначала из кухни доносилось звяканье тарелок и чашек. Но теперь все затихло, как рыжий охотничий пес, дремавший на пороге входной двери. Но, может быть, слуги и служанки ушли в поле. Время от времени тишину нарушало сонное квохтанье одинокой курицы. Был тот час дня, который разительно напоминает полночь; несмотря на то что все видно, предметы расплываются и перестают осознаваться, исчезая в нестерпимо ярком свете и жаре. Так и ночью предметы теряют в темноте свои привычные очертания.

На столе веранды лежала скатерть, украшенная старомодной синей вышивкой крестиком. На скатерти стояла ваза с колокольчиками. За столом сидели двое молодых людей, а с ними дети. Мальчик с выражением читал стихи, а девочка внимательно его слушала, сложив руки на подоле белого платья. Не смейся над ними! Когда я вижу эту картину, на уста мои напрашиваются слова: Счастье! Молодость! Полнота бытия! И все же это вздор! Откуда мог я тогда взять деньги, чтобы подарить девушке дорогое кольцо, которое в старые времена, вероятно, носил какой-нибудь пастор.

Отделавшись от этого вздора, я иду по оживленной площади большого города. Мне отнюдь не кажется невозможным, что это тот самый город, куда я позднее вернулся. Грязное зимнее утро, но я не замечаю серости, настолько мне нравится этот город. Мимо проезжает великое множество автомобилей, их так много, что я не могу перейти улицу. По этой причине мне вместе с другими людьми приходится ждать на середине площади, у памятника. На красноватом мраморном цоколе сидит зеленый человек. В руке он держит свиток. Кисть прикрыта острой манжетой, выступающей из рукава. У человека на голове коса. Лоб и плечи покрыты беловатыми полосами воробьиных испражнений. Мне, наконец, удается чуть ли не бегом пересечь мостовую, и я устремляюсь к почтовому ящику. Мне приходит в голову какая-то мысль, и я хватаюсь за левый карман пальто.

Ранним утром я провожал девушку, отбывавшую пароходом за границу. Значит, то, о чем я рассказываю, происходило в портовом городе. Может быть, она уже не была девушкой – этого я не могу сказать точно. Я проводил ее до таможни, где проверили ее документы и попросили открыть чемодан, который нес за девушку я. Сверху лежало платье из темно-красной тафты, которое было надето на ней накануне вечером. Мы провели тот вечер вместе с людьми, с которыми она жила. Мне кажется, что мы даже потанцевали. После того как с таможенными формальностями было покончено, мы ждали парома на качавшемся понтоне, который должен был перевезти нас на другую сторону гавани. Вместе с нами ждали переправы рабочие верфи. Мы молчали, не произнося ни слова. Было сыро и сумрачно. Мы мерзли. Паром с треском давил податливые льдины. На той стороне нам пришлось еще какое-то время идти между безликими строениями по безрадостным булыжникам дока, пока мы не нашли нужный пароход. Я протянул ей чемодан, и мы пожали друг другу руки. Мы не обнялись, нет. Потом она поднялась по трапу. Какой маленькой казалась она на фоне огромного борта парохода! Я стоял внизу, тоже маленький и потерянный. Пару раз она обернулась. На палубе с ней поздоровался кто-то из членов экипажа. В эти мгновения я видел ее в последний раз. Без всяких мыслей в голове пошел я назад. У почтового ящика меня вдруг осенило, что она оставила мне открытку, которую просила бросить в ящик. Я вытащил ее из кармана и прочел: «Дорогая бабушка! В мои последние дни на родине…» Читать дальше я не стал и торопливо сунул открытку в щель ящика. Она с глухим звуком упала на дно. Мне потребовалось приложить немало усилий, чтобы не завыть. Мимо меня шли люди, много людей, и у каждого из них было дело, была цель. Почему эта девушка покинула родину? Однако я-то знаю почему. Она просто не хотела ждать.

Но она была далеко, а женщина, сидевшая рядом со мной, никогда не надела бы бордовое платье.

Мой взгляд снова непроизвольно остановился на опале. Между тем опустилась глубокая ночь. У окна второго этажа дешевого дома стоит какой-то человек. Он стоит в темноте. Его видно только в те моменты, когда ночной ветер отбрасывает в сторону листву деревьев и на фигуру человека падает лунный свет. Он думает: «Да, я хочу ей кое-что предложить». Между тем уже слишком поздно для предложений; ему следовало бы прийти на час раньше. Тут же, неподалеку, стоят двое, как тысячи других влюбленных в этот миг, в тени дома, прижавшись друг к другу, и окружающий их мир кажется им призраком, к которому они абсолютно равнодушны. На противоположной стороне улицы видна строительная площадка, обнесенная забором из необструганных досок. На заборе наклеена афиша цирка. При свете уличного фонаря на ней видны нарисованные слоны, вытворяющие разнообразные глупости. Слоны стоят в ряд, держа друг друга хоботами за короткие хвосты.

Теперь он смог бы сделать ей уже обдуманное предложение: «Не умереть ли нам вместе? Ибо здесь надо всем властвует только смерть».

Но у нее слишком нежные руки; им не идет столь массивный перстень.

Внезапно я все забыл. Не издав ни единой жалобы, сидевшая рядом хозяйка дома исчезла из моих мыслей.

На противоположном конце стола начался разговор, привлекший, против воли, мое внимание. Говорили о происшедшем в полдень событии, взбудоражившем все население города. Было оно известно и мне.

Ровно в двенадцать часов над городом появились две большие, прилетевшие с запада неизвестные птицы. Медленно, почти не взмахивая крыльями, они на небольшой высоте проплыли над домами, трижды облетели башню Ратуши и исчезли в том же направлении, откуда прилетели. Когда все кончилось, люди неуверенно смотрели друг на друга, сомневаясь, не привиделось ли им все это, и с тех пор в городе не говорили и не спорили ни о чем другом. Фактически среди высказанных мнений не было двух одинаковых. Молва приписывала птицам немыслимо огромные размеры, одни говорили, что птицы были белые, другие, что черные, а самые хитрые утверждали, что крылья их были сверху белыми, а снизу черными. Не было единодушия и в том, сколько времени зловещие птицы пробыли над городом. Все говорили, что затаили дыхание на целую вечность, хотя стрелки на часах за это время почти не сдвинулись с места. Когда принялись за подсчеты, то вышло, что весь полет продолжался не более минуты. Однако это невозможно было определить ни по часам отдельных людей, ни при сличении с расписанием движения транспорта.