banner banner banner
Интервью со смертью
Интервью со смертью
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Интервью со смертью

скачать книгу бесплатно


Но руки мои как будто налились свинцом, а язык присох к нёбу. Друг невольно вздрогнул и сказал:

– Спасибо, мой дорогой! Ты очень добр.

Он повернулся ко мне спиной и вышел с террасы по лестнице, спускавшейся в палисадник. Пес смотрел ему вслед. Потом он обернулся и вопросительно посмотрел на меня, словно приглашая следовать за собой. Наверное, я пошел бы вслед за другом, но в этот момент пес завилял хвостом, и женский голос за моей спиной произнес: «Не хочешь войти? Все ушли, мы остались вдвоем».

Всегда находился некто, ведущий меня, и, как всегда оказывалось, единственным правильным путем. То была моя вина, что я не обращал внимания на это и пытался, как глухой своенравный болван, идти другой дорогой. Тогда тот, кто хотел меня вести, печально останавливался на распутье и смотрел, как я, заблудившись, иду неверной тропинкой. Однако эти поводыри никогда меня не упрекали и не говорили мне вслед: «Ты видишь теперь, почему ты тогда не последовал за нами». Нет, они скромно выполняли свою задачу и ждали, когда я им доверюсь.

Так мой брат, лишенный матери, привел меня к моей матери. Откуда мог я догадаться, что он ее знал? Да я бы сам никогда не дошел до той мысли, что это была необходимость. Теперь-то, задним умом, я, естественно, понимаю, что никакой другой возможности просто не было.

Все это произошло в тот день, когда я в последний раз был вместе с отцом. Да и другие, как он и предполагал, продолжали длинной чередой приходить в мою комнату. Сначала мой учитель, которого я очень давно не видел; ведь я воображал, что уже всему научился. Он быстрым шагом вошел в комнату, держась очень прямо, несмотря на мучившие его боли, а может быть, именно из-за них – чтобы никто этого не заметил. Только его голова была немного склонена вперед – наверное, под тяжестью обуревавших его мыслей. Перед его проницательным ясным взглядом могла рассыпаться любая вещь, прежде казавшаяся абсолютно надежной и незыблемой. Эти вещи попросту исчезали, и поэтому казалось, что он источает почти ледяную пустоту. Но, однако, взгляд его не был лишен добродушия, и все обходилось, если человек смиренно доверялся синеве его глаз. Сопровождала его маленькая уродливая собачка, которая была ему, кажется, бесконечно дорога. Собачка старательно лизала пораненную лапу.

Пожав всем нам руки – а у учителя было очень крепкое рукопожатие, – он остановился у полки с книгами и, слушая разговор, принялся читать названия на корешках.

Следующим явился огромный как гора толстяк. Я услышал его сопение, когда он еще поднимался по лестнице, и не смог сдержать улыбку. Улыбнулся и отец; мы не могли ничего с собой поделать; уже само это сопение подняло нам настроение. А уж какой лучезарной улыбкой одарил он нас, когда наконец добрался до двери, задержался на пороге и, стараясь отдышаться, дружелюбно помахал нам рукой. Он едва протиснулся в дверной проем, тесна была ему и комната, куда он в конце концов вошел, заполнив ее своим громадным телом. И дело было не только в его толщине, но и в обаянии его личности. Он двигался с вальяжностью важного господина, все его слушали, и ничто не могло устоять под напором его неуемной жизнерадостности. Когда он смеялся, смех, казалось, исходил из бездонных глубин, и веселые его раскаты сотрясали все вокруг – людей, мебель, книги. Под этот смех можно было плясать, он звучал как завораживающая музыка.

Он похлопал меня по спине своей мясистой рукой, словно хотел сказать: «Мой мальчик, главное – ничего не бойся!» Отец крикнул ему:

– Сюда, дорогой дружище! – и указал рукой на кресло рядом с собой, на которое тот, кряхтя, уселся.

Мне кажется, он очень плохо видел или вообще был слеп. Но это нисколько ему не мешало; он превосходно воспринимал мир ушами.

Мы довольно долго чего-то ждали, а они оживленно болтали, я уже не помню о чем. Должен признаться, что я, стоя у двери, напряженно прислушивался. Ибо того, кто должен был прийти, я почитал превыше всех остальных и очень боялся не выдержать его строгих суждений. Беспокойство проявляли и отец с учителем, хотя и пытались изо всех сил это скрыть. Только толстяк оставался беззаботным – он был уверен в себе на все сто процентов.

Наконец пришел тот, кого я ждал; явился он в сопровождении моего брата. Наверное, они встретились только на лестничной площадке, но, возможно, и раньше. Между прочим, мой брат был самым младшим из нас, младше и меня. К моему удивлению и огорчению, я увидел на его голове повязку: в области лба, справа, бинт был слегка пропитан просочившейся кровью. Я, конечно, знал, что он прежде поранил голову в каком-то происшествии, но это было давно, рана зажила, и он уже ходил без повязки. Должно быть, он получил новую травму или, может быть, открылась старая рана.

Я всегда волновался и переживал за него. Он быстро воодушевлялся, но так же быстро и разочаровывался, и мне всегда было страшно, что одно случайно оброненное слово может однажды ввергнуть его в пучину отчаяния. Никто лучше меня не знал, какую нежную застенчивость маскировали его эксцентричные выходки и какая неуемная жажда жизни скрывалась за циничной гримасой, кривившей его губы. Поэтому для него не было никакого противоречия в том, чтобы в какой-то момент сделать нечто противоположное тому, что он вполне серьезно утверждал всего минуту назад, а когда люди чувствовали себя одураченными, он еще и смеялся над ними. Собственно, так я с ним и познакомился. Он сидел на веранде кабачка в компании нескольких студентов, которых он развлекал своими остротами. Студенты были пьяны и хохотали над каждым его словом. Кстати, и он сам тогда был студентом. Я сел за соседний стол и сразу заметил, как он пару раз оглянулся и посмотрел на меня, как будто хотел удостовериться, что и я тоже смеюсь его шуткам. Наконец шум стал тяготить меня. Я встал, рассчитался и вышел из кабачка. На выходе с веранды он вдруг оказался рядом со мной и, не поинтересовавшись, есть ли у меня потребность в его обществе, заговорил: «С кафедры нас учат, что вон те горы, эти деревья и фронтоны домов, и вон те лужи там, в которых отражаются звезды, и этот ласковый ночной ветер, шелестящий в арках ворот, и смех, доносящийся с луга, – короче все, что нас окружает, вероятно, на самом деле является совсем другим и перестает быть таким, когда мы перестаем его воспринимать. Люди, рассказывающие нам об этом, занимают кафедры и профессорские должности, они хорошо говорили, убедительно, но за что прикажете держаться нам, которые, выходит, по сути, ничто?» И пока мы рядом с ним шли по улицам старого города, он продолжал говорить об этих вещах с девической нежностью, вполне подходящей к ласковому теплу летней ночи. Однако в какой-то момент он вдруг остановился посередине фразы и – словно это было чем-то само собой разумеющимся – сказал: «Пойдем к девкам, там мы сможем вести себя по-скотски». И мы пошли к девкам. Он чувствовал себя с девушками как рыба в воде, шутил и веселился; я же чувствовал себя скованно и ждал, что из всего этого выйдет. Однако одна из девушек наклонилась ко мне и попросила: «Забери его отсюда, мне так его жалко». Я не знаю, что побудило ее к этому, но у меня с глаз словно спала пелена; я понял, насколько она права: из всех, кто старался здесь поупражняться в непристойности, не было второго такого же чистого парня, как он. Она говорила так тихо, что он просто не мог ее услышать, но тем не менее он услышал, ибо взял шляпу и покинул дом. На улице он попытался по-мужски сплюнуть и выругался: «Чертовы бабы, никак не поймут, для чего они созданы!»

Мы часто засиживались с ним допоздна; вообще я по большей части проводил время с ним. Таким образом я многое узнал о нем, узнал то, в чем он никогда бы не признался в ответ на откровенный вопрос. Например, если бы я спросил его, почему он так беспокойно себя ведет, он бы ответил: «Все очень просто, я так веду себя из страха! Однажды на улице мне повстречался один человек, невероятно потрепанный и опустившийся. Вид его был настолько ужасен, что просто пройти мимо было невозможно. Глаза же у него были нежными и ласковыми, как у косули. У меня в кармане были кое-какие деньги, я дал ему часть своих, купил ему хлеба, спросил, как его зовут и где он живет, чтобы на следующий день купить и принести ему одежду. Он назвал мне адрес дома престарелых в бедном квартале. Однако, когда я туда пришел, выяснилось, что там не знают такого человека. Управляющий сказал мне, что я, вероятно, нарвался на какого-то бродягу, который меня попросту обманул. Собственно, в этом не было ничего ужасного. Но то, что я увидел в этом доме престарелых, на самом деле едва не вышибло меня из седла. Там проживали самые настоящие старики, годившиеся мне в прадедушки, и ждали, когда им дадут поесть. В руках у них были липкие грязные миски, куда им накладывали их порции. Говорили они так: «Что сегодня будет: капуста или рыбный суп?» Я уже не говорю о неописуемой вони и грязи. Меня чуть не вырвало. Получив свой суп, – при этом они внимательно следили, чтобы такой же древний сосед не получил порцию больше, – они расползались по темным углам, чтобы выхлебать свою пайку. При этом из их ртов стекали слюни, а из носов водянистые сопли. Разве не может это зрелище вызвать отвращение к природе, которая устраивает все именно таким тошнотворным образом? С тех пор меня мучает первобытный страх, что в один прекрасный день все люди станут такими, как эти старики, что люди будут жаждать лишь тухлой похлебки, а их самих будут жрать паразиты и насекомые. И самое страшное то, что, наверное, и я стану таким же».

Но мне думается, что это была бы пустая отговорка, а причина на самом деле в другом. Он перепробовал множество профессий, но ни на одном рабочем месте не удерживался дольше трех месяцев. Постоянно менял он и города. Вначале, приезжая в какой-то новый город, он говорил себе: ну, наконец-то я нашел что-то подходящее. При этом он старался привлечь на свое новое место жительства и других. Но потом он вдруг исчезал, и проходило довольно много времени, прежде чем от него приходила весточка, а до этого никто не знал, где он и жив ли еще. Он был круглый сирота. Родители его умерли, когда он еще лежал в колыбели. Должно быть, воспитывали его какие-то родственники. Могу предположить, что причиной его странностей было отношение к нему этих родственников. Не надо думать, будто я хочу их в чем-то упрекнуть, ибо этого мальчика и тогда было трудно понять. Но, вероятно, повлияло на него и что-то еще. Может быть, за столом они, жуя, лениво спрашивали друг друга: доколе? зачем? когда, наконец? Я сделал это заключение из того, что он испытывал особое отвращение к обедающим и насыщающимся людям. Но эту тему я так и не осмелился затронуть.

Он утверждал, что я точно такой же, как он. Это не вполне соответствовало действительности. Но он приходился мне младшим братом: в этом не было никаких сомнений. Иногда, при первых проблесках рассвета, он подходил к окну и устремлял свой взор в неведомое. Потом он внезапно оборачивался; глаза его при этом светились верой и радостью: «Знаешь, давай умрем вместе». Должен сознаться, что он меня почти уговорил. Он вел себя как любовник. Как я уже говорил, матери у него не было, и это многое объясняет.

Однако повязка на голове очень ему шла: она делала его лицо мужественным, а его самого похожим на воина.

Он рывком распахнул дверь перед другим посетителем, с которым пришел вместе, и, отвесив резкий поклон, пропустил его вперед. Он лукаво подмигнул мне, словно проказливый внук из-за дедушкиной спины. Если бы я еще знал имена этих людей, у меня не было бы нужды столь пространно их описывать. Но так как я не знаю имен, то мне приходится обходиться условными наименованиями: отец, брат, учитель и мастер, и, видимо, этого вполне достаточно. Должен еще сказать, что это не я выбрал их в родственники и образцы, это они выбрали меня, чтобы исполнить свой душевный долг. Это случилось почти против моей воли; я часто страстно желал жить, как все, без поручений и поручителей. Я вздыхал и думал: «Почему я?» Они могли бы отбросить меня с той же легкостью, с какой выбрали, если бы я не удовлетворил их требованиям. Но тогда я бы совершенно потерялся, так как пути к обычной, как у других, жизни для меня не существовало, как если бы его начисто перекрыли. Сопротивляться было бесполезно и невозможно.

Для нового пришельца у меня, впрочем, не было подходящего прозвища. Вероятно, прежде у него было какое-то особое имя, которое он посчитал ненужным, заменив его каким-то значащим эпитетом. Я не отважился обратиться к нему первым даже в мыслях: ни с просьбой, ни с жалобой, не говоря уже о какой-нибудь резкости. Уважение не допускало такой бесцеремонности.

Но как мне его назвать, как обозначить? Понятно, что он был строгим и единственным в своем роде судьей. Он, прямой как палка, стоял посреди ничто, словно воплощение самого закона. Как оказалось впоследствии, в один критический миг он высказал суждение, которому все последовали, и, возможно, это спасло мир. Но это обозначение было бы для него слишком односторонним. Когда говорят о судье, подразумевают и обвиняемого, и огромные, неприступные барьеры, разделяющие их. Однако тот, о ком я сейчас говорю, был выше этого, но был при этом доступен, если в данном случае допустимо такое выражение. Дело в том, что тяжкое бремя судейства, доставшееся ему, не убило в нем человеческое, но просто скрыло его. Мысленно я называл его пращуром, и это прозвище в наибольшей степени соответствовало его сущности. Но не следует понимать под этим нечто старческое – на самом деле мой отец был старше и выглядел старше – имя это лишь подчеркивало его ранг и степень благоговения, какое мы все испытывали по отношению к нему.

Все разом посмотрели на него, как только он вошел в комнату. Мой отец, невзирая на возраст, проворно вскочил с дивана и пошел ему навстречу. Толстяк тоже попытался встать, но, кряхтя, вынужден был сдаться и только выпрямился в кресле и сидел так до тех пор, пока пращур не занял свое место. Отец, конечно, хотел предложить пращуру почетное место на диване, но тот отказался и сел на самый неудобный стул у стола. Солома, из которой был сплетен этот стул, во многих местах порвалась. Отцу же пришлось занять свое прежнее место на диване. Он, испытывая неловкость, не отваживался откинуться на спинку и остался напряженно сидеть на краешке дивана. Все это время я, как приличествует хозяину, продолжал стоять. Стоял и мой брат, прислонившись к стене возле дивана.

Некоторое время все молчали. Толстяк снова откинулся на спинку кресла и сидел, время от времени громко сопя. Я подумал, что они ждут от меня первого слова. Но как мог я осмелиться заговорить? Пращур вообще не бывал здесь раньше, но что-то же побудило его прийти. Однако сам я уже видел его, хотя и издалека, и знал, что он существует и принял решение относительно меня.

В конце концов первым взял слово отец:

– Мы все пришли сюда, чтобы попросить тебя дать ему разрешение пойти к матери, – тихо и почтительно сказал он, обращаясь к пращуру.

До того момента я вообще не думал о матери и не мог даже предположить, что речь пойдет о ней. Но едва только мой отец высказался, как мне показалось, что я думал именно об этом.

На лице пращура не дрогнул ни один мускул. Было непонятно, услышал ли он обращенную к нему просьбу. Лицо пращура казалось высеченным из камня. Вперед резко выступали лоб и скулы. Виски были втянуты, как и впалые от непрестанных забот щеки. Рот выглядел как узкая полоска, губы были плотно сжаты; эти уста надежно охраняли от пустословия.

Толстяк беспокойно провел рукой по редким волосам и откашлялся. Заговорил, однако, не он, а учитель; он обратился к пращуру неожиданно резким тоном:

– Я готов выступить в роли защитника. Я уже давно хотел этого, но всегда отчетливо понимал, что тогда было рано. Ладно, не мне об этом судить. Но теперь настало время освободить ее из темницы смертоносного имени. Приговор когда-то был вполне оправданным, и никто не смеет в этом усомниться. Ее проступок вызвал такое отвращение и навлек на всех такую опасность, каковой подвергся бы весь мир, если бы этой женщине было позволено остаться на свободе. Но это и повод к осознанию того, что был необходим строгий закон, чтобы отыскать для нее новый путь и предотвратить рецидив. В то же время не было никакой уверенности в силе суда и в его успехе. В противном случае приговор был бы не столь суровым. Этот приговор, однако, был односторонним, как и все приговоры. Путь, указанный им, пройден, и результат побуждает к более мягкому отношению к ее деянию.

Толстяк задумчиво склонил голову, а отец успокоительно зашептал: «Нет! Нет!»

Раздраженный этим вмешательством, мой учитель, однако, продолжил:

– Но если отвлечься от этого, то ни у кого из нас больше нет права выносить прежний приговор в том виде, в котором он был озвучен. Эту женщину исключили из жизни, участие в которой она желала обеспечить своими средствами и на свой манер. Надо не становиться виновными, как эта женщина, но надо владеть своей судьбой. Надо признать эту попытку, но она оказалась неудачной, и теперь мы знаем, что по-другому не могло быть, ибо, по существу, она была половинчатой. Вместо того чтобы овладеть судьбой, ее просто боязливо вытеснили. Человек стал пленником страха, а не судьбы. Не нашедшее употребления росло за оградой закона, за которой люди влачили недостойное существование, лишенные тепла и красоты. Пустота, однако, напускается на сущее, и призрачный мир оказывается на грани крушения.

Толстяк удовлетворенно кивнул, а мой отец повторил слова: «…лишенные тепла и красоты».

Учитель закончил словами:

– Сыновья должны снова рождаться от матерей, а не от рабынь. Мы, виновные в неудачной попытке, не имеем права прощать эту женщину, ибо и сами мы нуждаемся в прощении. Наш долг – отменить приговор, вынесенный в других условиях и на основании других посылок. Так не будем же и впредь уклоняться от судьбы.

Пращур продолжал сидеть неподвижно, как изваяние. Только легкое подергивание мускулов шеи выдавало в нем жизнь и участие. Казалось, что слова рвутся из него, но он не желает отпускать их на волю. Глаз пращура не было видно – они сидели глубоко в глазницах и были прикрыты густыми кустистыми бровями. Он казался оцепеневшим. Казалось, что он напряженно вчитывается в невидимые для нас письмена.

Теперь и другие заговорили о моей матери. Толстяк, например, говорил о ней долго и горячо, сопровождая свои слова энергичными жестами, словно хотел развеять высказанные им мысли. Он дружелюбно, в своей обычной манере, смеялся, но я был уверен, что, в сущности, он был сильно растроган и едва сдерживал слезы. Веселостью он словно куполом прикрывал свою великую обеспокоенность, и именно поэтому рядом с ним было так хорошо и спокойно; его речь воспринималась как прекрасная величественная музыка. Под звуки его голоса просветлело каменное лицо пращура, а складки стали мягче, как горные долины в свете лучей весеннего солнца. Но, возможно, я просто выдаю желаемое за действительное.

– Слишком много разговоров и умствования, – продолжал толстяк. – Хватит уже споров с самими собой и с миром. Было бы прекрасно когда-нибудь и успокоиться.

Он подавился слюной и закашлялся. Вся его голова, а не только лицо, побагровела от напряжения. Или он специально разыграл кашель? Я не осмелился постучать его по спине.

Все ждали, когда пройдет приступ кашля, но он кашлял до полного изнеможения, жестами прося у всех извинения. Он перестал кашлять, только окончательно выбившись из сил. Потом я услышал, как мой отец робко и просительно произнес:

– Эта бедняжка вовсе не плоха. Она очень, очень обрадуется.

Теперь пращур повернулся ко мне лицом. Однако мне невозможно и непозволительно говорить об этом. Я видел, как мой брат от охватившего его возбуждения переступил с ноги на ногу. При этом он то ли головой, то ли плечом задел небольшую картину, висевшую на стене. Картина закачалась и, как мне показалось, бесконечно долго колебалась из стороны в сторону. Слышалось шуршание шнурка о гвоздь, на котором она висела. Я не могу сказать, как долго это продолжалось. В тот момент я был лишь прозрачной мыслью великана.

«Почему он дрожит?» – вопрошали глаза, взгляд которых испытующе ощупывал меня. Я же по-прежнему не понимал, чего от меня хотят.

– Это не страх, – ответил стоявший рядом со мной учитель, и я снова обрел почву под ногами. – Это колыхание листьев на вечернем ветерке. Это неопределенность, в которой пребывает существо, не знающее своей матери.

Я испуганно взглянул на своего младшего брата, ибо опасался, что эти слова могут оскорбить его. Однако он лишь дружелюбно мне улыбнулся.

– Какой страх? – снова заговорил толстяк. – Это радостная робость.

– И любовь, – тихо добавил отец.

– И забота тоже? – спросил пращур. – Из этого проистечет великая забота. Но тогда нас здесь уже не будет.

– Мы свято хранили и храним нашу заботу в своих душах, ибо люди не желали ее и признавали лишь низменные нужды, каковые искажают и уродуют все истинное, – ответил ему учитель. – Вернем им заботу и тем исполним свой долг.

– Так и есть, – добавил толстяк и заплакал, на этот раз даже не пытаясь скрыть слезы.

– Да будет так, – заключил мой отец.

Пращур еще некоторое время сидел, полностью погрузившись в себя. Затем положил свои костлявые руки ладонями вверх на стол и, внимательно их рассматривая, заговорил: «Хорошо! Отведите его к ней, чтобы он перестал блуждать во тьме».

Он сказал это, обращаясь к моему брату. С этими словами пращур встал, а вслед за ним поднялись и все остальные. Я забыл, сказали ли они мне что-нибудь на прощание; я был слишком сильно растроган. Но нет, я помню, что отец некоторое время стоял передо мной, и мы даже хотели обняться, но не стали: это было у нас не в обычае.

Потом я пустился в путь вместе с моим братом.

Возможно, тот, кто это слушает, уже заскучал и думает: почему он не рассказывает о том доме и женщине, с которой он остался наедине? Ибо это куда важнее. Не хочет ли он от нас что-то утаить?

Я, однако, не знаю, что важнее. Этих мужчин уже нет рядом со мной, и некому направлять и охранять мою жизнь. Не думаю, что они махнули на меня рукой: это не в их правилах. Они снова придут, когда в этом появится необходимость. Но не я буду предметом их заботы и внимания. Тот, кто их ищет, тот их не находит. Того, кто кричит им вслед или жалобно взывает к ним всем или к кому-то из них: «Почему вы меня оставили?» – они не услышат. Грубый окрик вернется к кричащему и раздавит его самого. Можно искать мать и в любой момент ее найти. С теми мужчинами все обстоит по-другому. Надо лишь надеяться, что они будут сами тебя искать.

Именно поэтому вынужден я так много о них говорить – чтобы объяснить, как так вышло, что я в конце концов пришел к своей матери. Одно немыслимо без другого, также и та женщина, о которой я, вероятно, говорю слишком мало определенного и точного. Пусть даже ее плохо видно, к ней надо прислушиваться тем слухом, который настроен на звучание слов. Возможно, в промежутках, когда я умолкаю, лучше всего слышны слова, прячущиеся в моем дыхании.

Понятно, что было бы очень красиво, если бы я смог рассказать: мы вместе прошли по столовой мимо убранного стола. Она переставила на нем вазу, и мы перешли в комнату с книгами и роялем. Там мы некоторое время посидели, устало обсудив ужин, и она полностью отбросила роль хозяйки дома. Однако все это я придумал себе потом.

Ну, несомненно только одно – отношения с этой женщиной у меня стали более доверительными, чем я задумывал. Но как это получилось, совершенно стерлось из моей памяти. То, что было раньше, было уже абсолютно не важно.

Я отчетливо помню, что находился в ее комнате. Это была та самая комната, в которой стояло зеркало, где я не увидел своего отражения, и ее кровать, лежа в которой я видел сон. Но теперь стояла ночь, и окна были задернуты тяжелыми занавесками. Когда я это рассказываю, я почти физически ощущаю, что она – это та женщина, которой я все это сообщаю. Горела единственная свеча в белом подсвечнике, стоявшем перед зеркалом. Свеча отбрасывала теплый свет на руки и лицо женщины. Остальная часть комнаты была погружена в мягкий сумрак. Я, невидимый, стоял за спиной женщины, а сама она сидела на низком пуфике перед зеркалом.

Не возьму на себя смелость утверждать, что мы полюбили друг друга. Скорее могу предположить, что мы пустились в этот путь с совсем иными целями. Мы легко могли бы, не заметив, разминуться, но случайно увидели друг друга, и каждый решил: это именно тот человек, которого я искал.

Я говорил ей то, что не раз слышал раньше: «Из этого проистечет великая печаль». В тот момент уста мои были запечатаны для добрых слов. Если бы я на самом деле хотел избежать печали, то тотчас бы ушел, не сказав ни слова. Но как бы то ни было, я хотел снять с себя ответственность, и это было малодушие.

Она, с сомнением во взгляде, высматривала мое изображение в зеркале. Я не отважился выйти из темноты, боясь, что она заметит отсутствие моего отражения. Из-за того что я стоял в темноте, в ее глазах тоже царила почти непроницаемая тьма. Но она точно и верно угадывала направление звука моего голоса и смотрела туда. То ли ее взгляд медленно приближался, то ли я сам входил в поле его видимости, ибо испытывал жгучее любопытство: чье изображение было в зеркале, мое или кого-то другого? И тут со мной произошло страшное, и я мог лишь беспомощно взирать на это. В наказание за мою нерешительность стал я свидетелем моей судьбы.

Я видел, как бреду сквозь капли тягучего тумана. Я бежал от неотвратимого, сам не зная куда. Я все время менял направление, петлял кругами. Тот, кого я видел, был совсем не тот человек, хвастливо говоривший о себе, о том, к какому выводу относительно него якобы пришло высокое собрание в его комнате. Видимо, пращур еще тогда все распознал, ведь недаром он спросил: «Почему он дрожит?»

Теперь и я видел, как сильно я дрожал. Меня неистово трясло, и вместе со мной содрогались окружавший меня туман и земля, на которой я, как мне казалось, стоял. Это было отвратительное зрелище. Нигде не было того, на что можно было бы опереться. Ни дерева, ни стены. Все, что было мне известно и знакомо, растворилось в небытии. Мир превратился в вязкое, глинистое море. Временами я видел только свою голову – когда проваливался во впадину волны, а иногда только ноги – когда взбирался на холм и все мое туловище исчезало в густом тумане. Я слышал собственное пыхтение от непомерной натуги, и каждый раз, когда я вытаскивал ногу из месива глины, раздавался чавкающий звук.

Я часто останавливался и прислушивался. Я отчетливо улавливал свои мысли. Если бы я раньше обращал внимание на мелкие робкие нежности, вместо того чтобы грубо их отталкивать. Например, когда двое сидят напротив друг друга за столом, как это долгие годы происходило ежедневно. Человек подносит ко рту ложку за ложкой, но не думает о еде. Он думает о борьбе, происходящей за его спиной, и, жуя и глотая, человек продолжает яростно вести начатую с утра борьбу. Внезапно он чувствует ласковое прикосновение к руке. Человек выглядит удивленным и испуганным, словно ощутил кожей врага, но, повернув голову, он видит улыбку, и прикосновение длится еще миг, пока он раздраженно не отталкивает руку. Так и продолжается до тех пор, пока в один прекрасный день человек вдруг обнаруживает, что остался в стороне. Когда липы покрываются молодой листвой, он видит это и испытывает томительную тягу влиться в это возрождение жизни. Но первого, самого главного слова он уже не находит. Человек печалится, грустят и липы, но человек все равно остается в стороне.

Там, вовне, когда-то была война. Народы, обезумев, старались уничтожить друг друга. С тех пор утекло много воды. Едва ли и мертвые ее помнят. Они говорят себе: это к лучшему, что мы забыли войну, и мы окончательно ее забудем, ведь иначе кто-нибудь захочет снова попытать счастья, и он станет утверждать, что надо отомстить за нас. Но это всего лишь пустая отговорка, потому что на самом деле он просто недоволен собой; ибо нам нужна не месть, нам нужен мир. А тогда… тогда на дом обрушилось стихийное бедствие. Звенели оконные стекла, трескались потолки, дрожащие стены угрожали рухнуть в любую минуту, чтобы погрести под собой все живое. Я, однако, кричал: «Так и надо! Так и надо!» – и надувался от собственного твердолобого упрямства. Тогда кто-то рядом со мной тихо произнес: «Ты делаешь мне очень больно». И пол закачался у меня под ногами.

Ну что говорить, теперь уже слишком поздно. Нет больше луны, чья лживая доброта побуждает нас к противостоянию. Но нет у нас теперь и безлунного жилья. Бедствие опередило нас и непроницаемой пеленой скрыло от наших глаз всякое истинное убежище. Мы напрасно ковыряемся в помойном ведре.

Но есть в этом и доля моей вины. Почему не сказали мне об этом мужи, обсуждавшие меня в моей комнате? Или они хотели, чтобы я сам до этого додумался?

Я в конечном счете увидел, что стою на краю пропасти. Там произошел обвал и образовался кратер, глубокий, с гладкими стенками. Внизу скопилась вода и возникло маленькое озерцо, молочно-мутное, как бельмо. Я не знал, что мне делать дальше, и беспомощно смотрел в эту глубину. На краю озерца я разглядел сидевшую на корточках крошечную человеческую фигурку. От радости я потерял всякую осторожность и забыл, где стою; я подался вперед или сделал опрометчивый шаг – но как бы то ни было, земля ушла у меня из-под ног, и я устремился вниз. Безостановочно, все быстрее и быстрее скользил я под гору. Это было поистине смехотворное зрелище, как я извивался и пытался уцепиться на склон. Кто-то и в самом деле смеялся. Сначала смех доносился откуда-то издалека и звучал как нечто странное и чужеродное, но потом он стал приближаться и становился все громче. Самое ужасное, что он становился все более и более знакомым. Он был похож на дружескую, беззлобную насмешку.

– Добро пожаловать, мой дорогой. Я жду тебя уже целую вечность, – приветствовал меня чей-то голос, когда я пришел в чувство. Это был мой друг.

Боже, но как он выглядел! В отличие от меня этот человек, как правило, очень следил за своей одеждой. «Человек делает свою жизнь излишне трудной, если отличается от других своей небрежностью, – не раз наставлял он меня. – Мы и так оказываем толпе ничтожеств высочайшую честь, позволяя этому сброду лицезреть себя, чем и отделяем себя от них». Сейчас мой друг был с ног до головы вымазан глиной. Левая штанина была разодрана до колена, из-под нее виднелась белая кожа голени. Обут он был только в один ботинок. Никаких сомнений; он скатился в этот кратер точно так же, как и я. Сейчас было бы самое время посмеяться над ним. Кажется, он и сам этого ожидал. Но, к его досаде, я не стал этого делать. На самом деле я был слишком сильно удивлен, чтобы насмешничать. Я-то рассчитывал, что уже никогда не увижу его, после того как он покинул меня в тот вечер на террасе.

– Разве я не говорил тебе прежде, что я останусь? – мрачно спросил он. – В любом случае, как ты сам видишь, я не поддался искушению и не стал птицей.

Я напрочь отказывался его понимать. Он, однако, истолковал мой вопросительный взгляд по-другому.

– Или ты видишь у меня перья, клюв и когти? – недоверчиво поинтересовался он. – Что ты так на меня уставился, а? Или ты воображаешь, что лучше выглядишь? Или ты, мой дорогой, недоволен тем, что снова меня встретил?

На самом-то деле мы с ним почти не отличались друг от друга. Нас можно было поменять местами: никто бы и не заметил разницы. Но испугало меня не это.

– Что-то случилось? – спросил я.

Теперь уже удивился он, и это удивление явственно промелькнуло в его взгляде.

– Ты хочешь, чтобы я был лучше, чем есть на самом деле? – спросил он. Однако, поскольку я отрицательно покачал головой, он понял, что это не в моих правилах, и поспешил добавить:

– Так, и где же был ты?

– В тумане.

– Я имею в виду до того.

– До того? – Оказалось, что я на самом деле не мог уже представить себе то время, когда я не бродил в тумане. Не думал я ни о той женщине, ни о террасе. Кажется, мой друг тоже об этом не думал, иначе он не преминул бы насмешливо мне об этом напомнить.

– Ты серьезно спрашиваешь, не случилось ли чего? – испытующе и все еще недоверчиво спросил он. – Святая простота! Большего, мой дорогой, чем случилось, произойти просто не могло. Если бы я не видел этого собственными глазами, то счел бы это невозможным. Или, – он и теперь не упустил возможности задеть меня, – или счел бы это одной из твоих фантазий. Да, мы заслуженно пережили это. И как быть? Мы сидим с тобой в этой грязной дыре, словно это самое естественное в мире положение, а ты спрашиваешь, не случилось ли чего? – снова закрутил он свою шарманку. – Ты вообще понимаешь, что мы с тобой – единственное, что от всего этого осталось?

– Как так, единственное?

– Людей больше нет.

– Больше нет?

– Об этом не стоило бы сожалеть. Но, как ни удивительно, это остается правдой.

– И что же со всеми ними произошло?

– Они превратились в птиц.

– Все?

– Вероятно, да, все. Кто знает, может, на другом краю земли кое-кто и остался, но нам не стоит на это рассчитывать. Мы еще можем называть это землей, как ты думаешь? – воскликнул он и ударил кулаком по земле, которая мягко, как тесто, подалась вниз от удара. – А небо? Где оно? Не перемешалось ли все на свете? Я бы многое отдал, чтобы здесь оказался один из этих занудных ученых, чтобы послушать его объяснения. Не то чтобы нам это сильно помогло, но, во всяком случае, это было бы остроумно и забавно. Впрочем, мое глубочайшее почтение, что ты так доблестно себя повел. Я-то думал, что ты сдашься одним из первых и сам превратишься в птицу. Возможно, что я тогда последовал бы за тобой просто из давней привязанности и природного любопытства. Мне же было бы чертовски тяжело оттолкнуться от земли и полететь. Как бы ни был силен во мне стадный инстинкт. Я бы бросился брюхом на землю и вцепился бы ногтями в грязь. Как быстро, однако, теряются всякие представления о приличии! – горько добавил он. – Они даже расшвыривают по земле свой белый помет, как будто их с детства не научили другому. Бесстыдство!

– Они на самом деле превратились в птиц? – спросил я еще раз.

– Ты думаешь, у меня есть желание рассказывать сказки?

– Все?

– Да, все. Ты что, кого-то встретил?

– Нет.

– Ну, ничего, может быть, к нам сюда скатится еще один добрый друг.

Мы одновременно посмотрели вверх, но ничего не увидели. Я попросил его рассказать, когда это могло бы произойти.

– Вскоре после того, как мы с тобой расстались. Вчера, сегодня, завтра – кто может точно знать в этом скучном одиночестве? Я ушел в пригород. Почему бы мне было не прогуляться по пригороду для улучшения пищеварения? Мы достаточно плотно поели. Лично я не вижу в этом ничего особенного. Я дошел до устья реки, туда, где начинается море. Едва я там оказался, как все и началось. Это был какой-то бесконечный, нескончаемый шум крыльев. Сначала я подумал, что выпил слишком много вина и был просто пьян. Но ничего подобного. Я был трезвее трезвого. Только треск крыльев мог ввести меня в подобное заблуждение. Этот шум возник где-то у меня за спиной и очень скоро был у меня над головой. Как я уже говорил, это подвергло большому испытанию мой рассудок. Никогда бы не подумал, что на свете так много людей. Там были и дети. Некоторым крылья оказались слишком тяжелы. Они снижались и садились на берег, отчаянно хлопая крыльями. Другие птицы вылетали из стаи и принимались подгонять отставших. Под конец их остались считаные единицы. Они медленно кружили над устьем. Потом и они исчезли за морским горизонтом, и я остался один. К счастью, они меня не заметили. Я встал и направился назад, в город. Мне было интересно, что с ним сталось. Я бы не дал за него ни гроша. Вероятно, он просто растворился и растаял, как и все остальное. При этом я вдруг оказался в тумане и грохнулся в эту дыру, точно так же, как и ты. Странно, что в этом тумане мы не столкнулись друг с другом лбами. Да, мы могли бы. Наверное, тебе больше бы понравилось, если бы и я пропал с ними со всеми? Но тут уж ничего не поделаешь. Я все еще здесь.