
Полная версия:
Любовь не по проекту

Нинель Катаева
Любовь не по проекту
НИНЕЛЬ КАТАЕВА
ЛЮБОВЬ НЕ ПО ПРОЕКТУ
СОВРЕМЕННЫЙ ЛЮБОВНЫЙ РОМАН
ПРОЛОГ
Берлин. Октябрь.
Есть города, которые не замечают тебя сразу.
Берлин — из таких.
Он не встречает. Не располагает к себе с первого взгляда, не предлагает немедленной близости, не обещает лёгкости. Он просто существует — с той особой устойчивостью мест, которые пережили слишком много, чтобы удивляться ещё одному человеку с чемоданом и контрактом в кармане.
Она прилетела в октябре.
Берлин в октябре — не тот, что на открытках. Небо плотное, серое, без просветов. Липы вдоль улиц стоят ещё в листве, но листва уже другая — не летняя, а та промежуточная, которая бывает только в этот короткий промежуток, когда всё ещё держится, но уже начало отпускать.f
Она смотрела на город из окна такси.
Думала — не об архитектуре. Об острове.
О том, как последнее утро там было холодным и ясным. Как она шла по берегу и подняла камень — белый, гладкий, морской. Не зная зачем. Просто подняла. Сжала в ладони. Почувствовала вес.
Убрала в карман.
Взяла с собой.
Есть вещи, которые мы берём не потому что они нужны.
А потому что боимся, что если не возьмём — потеряем что-то важное о себе.
Она не знала тогда, что этот камень станет её якорем. Что будут вечера, когда она будет доставать его из кармана и держать в ладони — просто чтобы почувствовать, что что-то настоящее всё ещё существует.
Не знала, что в этом городе её ждут расчёты и сопротивление.
Что она встретит мужчину, которого с первого дня решит держать на расстоянии.
Такси остановилось у светофора.
ГЛАВА 1. ОСТРОВ, КОТОРЫЙ НЕ ДЕРЖИТ
Море было серым.
Не штормовым, не злым — серым, как лист бумаги перед первым словом. Как пространство между решением и его последствиями. Элла стояла у края деревянного настила, держа руки на перилах — старое дерево, шершавое, холодное, помнящее других людей, другие руки, другие сезоны. Она чувствовала это кожей. Здесь всё было старым. Честным. Без попытки казаться лучше, чем есть.
Туман стирал горизонт медленно — не резко, не внезапно, а терпеливо, как хороший реставратор aубирает лишнее. Слой за слоем, пока не останется только суть. Она смотрела, как исчезает линия между морем и небом, и думала: исчезновение границы — это не всегда потеря. Иногда это единственный способ увидеть, что было настоящим.
В двадцать шесть лет это понимаешь не головой. Телом. Тем местом под рёбрами, которое сжимается, когда что-то идёт не так, и молчит — когда наконец становится правильно. Сейчас оно молчало. Почти.
Где-то вдалеке кричали чайки. Скрипела лодка, привязанная к причалу ниже по берегу. Остров жил своей жизнью — медленной, равнодушной к человеческим драмам.
Она приехала сюда три недели назад. Не отдыхать. Не подумать. А переждать. Разница была точной — инженер в ней не мог не разграничить: отдых предполагает возвращение в норму, размышление — поиск решения. А она хотела, чтобы время шло. Без требований. Без звонков. Без его голоса в трубке.
Дом бабушки стоял на пригорке. Деревянный, с выцветшими ставнями — когда-то они были синими, теперь стали цвета выгоревшего неба. Внутри пахло сухими травами и чем-то ещё — старым деревом, нагретым солнцем сквозь маленькие окна. Пылью. Временем. В детстве здесь пахло иначе: вареньем из черники, шерстяными носками, которые бабушка вязала у окна, пирогами по воскресеньям — с капустой, это был лучший запах на свете.
Бабушки не стало два года назад. Элла не успела приехать проститься. Она была на объекте в Екатеринбурге — финальная стадия проекта, замены не было, сроки горели. Позвонила. Сказала маме: я приеду на девятый день. Приехала. Постояла у могилы. И почувствовала вину такой плотности, что её можно было взять в руки.
Дом достался ей по завещанию. Все удивились — у бабушки было трое детей, семеро внуков. Но бабушка написала только: «Элле. Потому что она умеет слышать тишину.» Тогда Элла не понимала, что это значит. Теперь начинала.
Телефон она убрала в ящик кухонного стола в первый же вечер — методично, как убирают инструмент, который больше не нужен на этом этапе работы. Без драмы. Убрала. Но каждое утро, просыпаясь, думала о нём. Не потому что боялась пропустить что-то важное. А потому что боялась себя.
Если он позвонит — она ответит. Если приедет — она выйдет. Если скажет «давай попробуем ещё раз» — она простит. Не потому что любит. А потому что умеет терпеть. Умеет находить оправдания. Умеет видеть в человеке то, чем он мог бы быть, вместо того чем он является.
В этом и была проблема.
Она строила людей так же, как здания — видела потенциал конструкции там, где другие видели руины. С Антоном она строила четыре года.
Четыре года, три месяца, одиннадцать дней.
Инженер в ней считала даже это.
Они познакомились на защите её дипломного проекта. Антон был в комиссии — молодой, но уже с именем. Подающий надежды архитектор, которого пригласили как внешнего эксперта. Он сидел крайним справа и почти не смотрел на других выступающих — листал что-то в телефоне, слушал вполуха. Пока не вышла она.
Проект назывался «Живой завод» — промышленный комплекс с системой естественного освещения, зонами рекреации для рабочих, вертикальным озеленением несущих конструкций. Она говорила — и краем зрения видела, как он перестал листать. Как поднял голову. Как телефон лёг на стол.
Один профессор сказал: поэтично, но промышленность — не поэзия. Она ответила спокойно: люди работают в промышленности. А люди — это поэзия. Тишина. Потом — аплодисменты. Негромкие, но настоящие.
После защиты он подошёл сам. Не как член комиссии — как человек, которому нужно было что-то сказать.
— Вертикальное озеленение на несущих конструкциях, — произнёс он без предисловий. — Вы просчитали нагрузку с учётом влажности грунтового субстрата?
Она посмотрела на него. Высокий, хорошо одетый, с тем спокойствием в движениях, которое бывает у людей, давно нашедших своё место.
— Да. Коэффициент запаса — один и восемь.
— Мало.
— Достаточно. При правильном дренаже.
Он помолчал секунду. Потом — едва заметная улыбка.
— Вы правы.
Это было необычно. Мужчины в её профессии редко говорили «вы правы» — особенно сразу, особенно студентке. Обычно искали, где возразить. Где показать, что знают больше. Он не искал.
— Антон, — сказал он и протянул руку.
— Элла.
Рукопожатие было коротким. Профессиональным. Но он задержал взгляд на долю секунды дольше, чем требовало знакомство.
Первый год был хорошим. Они говорили на одном языке — буквально. Спорили о материалах, о свете, о том, где заканчивается функция и начинается форма. Он был старше на четыре года, опытнее, и она училась у него — не потому что была слабее, а потому что он умел смотреть на пространство иначе. Шире. Холоднее. Она добавляла тепло. Он добавлял точность. Казалось — идеальный баланс.
На второй год что-то начало смещаться.
Незаметно. Как трещина в фундаменте — сначала волосяная, почти невидимая. Её замечает только тот, кто знает, куда смотреть. Она знала. Но не смотрела. Потому что не хотела видеть.
Первый раз он сказал это после того, как она получила крупный заказ — промышленный комплекс в Екатеринбурге. Они ужинали дома, она рассказывала о проекте, и её голос был живым — таким, каким становился только когда она говорила о работе. Он слушал. Потом поставил бокал на стол.
— Тебе обязательно так амбициозно?
Она остановилась на полуслове.
— В смысле?
— Ну, — он пожал плечами, — это же Екатеринбург. Командировки, стройка, нервы. Мы же планируем...
— Я хочу этот проект, — сказала она.
Он кивнул. Улыбнулся.
— Конечно. Думал вслух.
Она взяла проект. Но что-то осталось — как запах после того, как человек ушёл из комнаты. Неуловимое. Присутствующее. На острове она понимала это точнее — это была не тревога за неё. Это была другая архитектура. Его архитектура. Где она должна была оставаться немного ниже. Немного меньше. Чтобы его конструкция выглядела устойчивее.
Второй раз — на общей конференции молодых архитекторов. Они оба выступали — он раньше, она позже. Его доклад был сильным, зал слушал внимательно. Она аплодировала искренне. Гордилась им. Потом вышла она. Говорила о живом свете в промышленных пространствах — то, что знала лучше всего. После к ней подошли трое коллег с вопросами, потом редактор отраслевого журнала попросил статью.
Антон стоял в стороне. Она поймала его взгляд через толпу — и увидела. Не злость. Что-то тоньше и страшнее. Что-то похожее на то, как выглядит человек, когда понимает — рядом с ним растёт кто-то, кто скоро будет выше. По дороге домой он молчал. Она спросила: всё хорошо? Устал, сказал он. Она не стала копать глубже. Научилась не копать.
Третий раз она запомнила точнее всего. Обычный вечер — февраль, темно в пять часов, она пришла с объекта поздно, пахла строительной пылью, куртка была мятой. Она была счастлива — сегодня решили сложный узел в перекрытии, который не давался три недели. Рассказывала быстро, жестикулируя, ещё в пальто. Он смотрел из кресла. Долго.
— Ты опять всё усложняешь, — сказал он.
Она замолчала.
— Это не сложность. Это работа.
— Я не про работу.
Она не ответила. Пошла на кухню, поставила чайник, смотрела в окно на мокрый февральский двор. И подумала — он ведь архитектор. Он лучше других понимает, что она делает. Лучше других видит, насколько это хорошо. И именно поэтому молчит. Именно поэтому гасит.
Она ушла в марте. Не после скандала. После ужина, на котором они сидели друг напротив друга — и ей было нечего сказать. Не потому что слов не было. А потому что любое слово было бы продолжением чего-то, что уже закончилось.
Она помыла посуду. Сложила в сушку. Повернулась.
— Антон. Я ухожу.
Он поднял глаза.
— Сейчас?
— Вообще.
Он не кричал. Не умолял. Сказал только: ты уверена? И в этом вопросе было всё — и недоверие к ней, и привычка сомневаться в её решениях, и что-то похожее на облегчение, которое он тут же спрятал.
— Да, — сказала она.
И вышла.
Она опустилась на ступеньки крыльца.
Холод дерева пробрался сквозь тонкую ткань платья сразу — она почувствовала. Северный воздух всегда был таким. Здесь не притворялись теплее, чем есть. Она положила ладони на колени и почувствовала шершавость старых досок под пальцами. Дерево было серым от времени, местами потрескавшимся. Бабушка каждое лето говорила, что надо покрасить. Каждое лето не красила.
— Зачем? — говорила она. — Оно и так держится. Главное — что внутри.
Бабушку звали Вера Николаевна. Но для Эллы она всегда была просто — бабушка. Без имени. Как будто это слово само по себе было достаточно полным. Маленькая, быстрая, с руками, которые никогда не были без дела. Вязала, перебирала травы, чинила что-то, готовила. Движения точные, без суеты. Элла потом поняла, что именно от неё унаследовала эту черту — делать всё так, будто каждое движение имеет смысл.
Они были похожи. Мама это замечала — и немного ревновала, хотя вслух не говорила.
— Ты с бабушкой сидишь часами, — сказала она однажды. — О чём вы вообще разговариваете?
— Обо всём, — ответила Элла.
— То есть ни о чём конкретном.
— То есть о самом важном.
Бабушка не давала советов — это было её главным качеством. Она задавала вопросы и молчала, пока ты сам не находил ответ. Иногда это занимало минуту. Иногда — год. Однажды, когда Элле было четырнадцать и она плакала из-за подруги, которая предала, бабушка спросила тихо: ты злишься или тебе больно? Элла не знала. Подумай, сказала бабушка. Это разные вещи. И лечатся по-разному. Элла думала долго. Больно, сказала наконец. Значит, она была важна — кивнула бабушка. Это хорошо. Значит, ты умеешь любить по-настоящему.
Море дышало внизу — ровно, глубоко, как существо, которому не нужно никуда торопиться. Элла закрыла глаза. Солёный воздух. Запах водорослей и мокрого камня. Далёкий скрип лодки. Она сидела — и позволяла этому быть. Без анализа. Без системы.
Конверт она нашла на чердаке в первый же день.
Лежал в деревянной шкатулке — той, где бабушка хранила старые письма, квитанции, фотографии. Элла разбирала вещи методично — стопка за стопкой, коробка за коробкой. Конверт лежал сверху, будто его положили последним. Или специально — первым. На нём было написано одно слово: «Элле» — бабушкиным почерком. Округлым, немного старомодным, с характерным завитком на букве «Э».
Она взяла конверт. Почувствовала под пальцами плотную бумагу. И не открыла. Убрала обратно в шкатулку. Закрыла крышку.
Три недели она каждый день проходила мимо. Иногда останавливалась. Клала руку на крышку. И шла дальше. Потому что знала — бабушкины слова всегда попадали точно. И она не была готова к точности. Ещё не была.
Сегодня — была.
Она не могла объяснить, почему именно сегодня. Может, потому что море с утра было другим — не серым, а почти белым, молочным. Может, потому что приснился сон, который не запомнился, но оставил ощущение чего-то решённого. Может, время просто набрало нужный вес.
Она вошла в дом. В кухне пахло травами и чуть — старым деревом. Солнце лежало полосой на столе. За окном шумели сосны. Она открыла шкатулку. Взяла конверт. Села. И вскрыла его аккуратно, по краю — бабушка не любила, когда рвали бумагу.
Листок был один. Небольшой, клетчатый — вырванный из обычной тетради. Несколько строк, написанных уверенно, без помарок. Как будто бабушка знала заранее, что напишет.
«Если ты читаешь это, значит, ты снова убегаешь. Не осуждаю. Я сама убегала — дважды. Один раз это была ошибка. Второй раз — спасение. Разница между ними не в направлении. В том, от чего бежишь. Если от страха — остановись. Если от себя — остановись. Если от того, кто делает тебя меньше — беги. И не оглядывайся. Но помни: уезжать — не то же самое, что уходить от себя. Ты унаследовала от меня упрямство. Используй его правильно. Люблю тебя. Вера.»
Элла сидела неподвижно.
Листок лежал на столе — обычный, клетчатый. Но что-то в нём было такое, что делало воздух в комнате другим. Плотнее. Теплее. Уголки глаз стали влажными — она почувствовала это, но не вытерла. Сидела и смотрела на почерк с завитком на букве «Э».
— Я не убегаю, — сказала она пустому дому.
Пауза.
— Я спасаюсь.
Слова прозвучали убедительно. Но в груди жило сомнение — тихое, упрямое. Как сама бабушка.
Она сложила письмо аккуратно — по тем же линиям сгиба. Убрала в конверт. Конверт — в шкатулку. Встала. Подошла к окну. Море внизу было белым, молочным, неподвижным. Сосны чуть качались. Всё было на своих местах. Кроме неё.
Она стояла так несколько минут. Потом сама не поняла, как оказалась у стола — открыла ящик и посмотрела на телефон. Чёрный прямоугольник. Мёртвый экран. Молчащий. Взяла его в руки. Почувствовала привычный вес. Палец лёг на кнопку включения.
И замер.
Она стояла — с телефоном в руках, с пальцем на кнопке — и понимала: это и есть настоящий выбор. Не отъезд в Германию. Не подписанный контракт. Не собранный чемодан. Вот этот момент. Включить — или положить обратно.
Включила. Экран загорелся белым прямоугольником света. Загружался. Искал сеть. Одно деление, два, три — и уведомления посыпались разом. Сообщения от мамы. Пропущенный от подруги Насти. Рабочая почта — семнадцать писем. Новости. Реклама. Обычный цифровой шум.
Она выдохнула. Почти расслабилась.
И тогда — последним, как будто намеренно выждав — пришло его сообщение. Одно. Короткое.
«Я знаю, что ты на острове.»
Она не пошевелилась.
Стояла — с телефоном в руках, с этими шестью словами на экране — и чувствовала, как что-то внутри медленно меняет температуру. Не страх. Не злость. Что-то холоднее и спокойнее одновременно. То ощущение, которое бывает, когда смотришь на чертёж и видишь — вот здесь ошибка. Не паника. Ясность.
Слово возникло само — чёткое, инженерное. Не «почему» — это потом. Сначала «откуда». Она не говорила никому, куда едет. Маме сказала — на дачу, отдохнуть. Подруге Насте — что будет недоступна. На работе оформила отпуск без объяснений. Остров не был секретом теоретически. Но на практике — никто не знал. Никто, кроме одного человека.
Три года назад она привозила его сюда. Один раз, летом. Четыре дня — фотографировал на телефон, говорил, что красиво, купался, хотя вода была холодной. Казалось — ему нравилось.
Казалось.
Она опустила телефон. Положила на стол экраном вниз. Отошла к окну.
Я знаю, что ты на острове.
Шесть слов. Никакого вопроса. Никакого «как ты» или «нам нужно поговорить». Знаю — и точка. Это было хуже угрозы. Это было обозначение территории.
Она знала этот приём. Антон никогда не кричал, никогда не требовал прямо. Он создавал ощущение, что он везде. Что он знает. Что он рядом, даже когда его нет. В начале это казалось заботой. Потом — присутствием. Потом она поняла настоящее слово. Контроль.
Она вернулась к столу. Взяла телефон. Перечитала сообщение. Палец завис над полем ввода — и она поймала себя на том, что уже знает, что напишет. Уже слышит внутри готовый ответ: да, я здесь, всё хорошо, просто нужно было побыть одной. Мягко. Необидно. Закрывающе. Она умела писать такие сообщения. За четыре года отточила до автоматизма.
Палец не нажал.
Она отложила телефон. Вышла на крыльцо — туда, где холодное дерево и ветер и честный северный воздух. Нужно было стать собой прежде, чем решать — что писать и писать ли вообще.
Она села на верхнюю ступеньку. Обхватила колени руками. Море было далеко внизу — и всё равно казалось, что оно дышит рядом. Солёный воздух. Запах водорослей и мокрого камня.
Она думала об Антоне. Не с нежностью — это прошло. Не со злостью — до этого не доросло. Как думают о задаче, которую решали долго и наконец решили — но всё равно иногда возвращаются проверить. Правильно ли.
Он был талантлив. Это она не отрицала даже сейчас. Его проекты были точными, холодными, безупречными по технике. В них не было ошибок. Не было и тепла — но это вопрос выбора, а не умения. Он выбирал точность. Она выбирала жизнь внутри конструкции.
Может, в этом и был корень. Два архитектора. Два языка об одном пространстве. Его язык говорил: форма первична. Её язык говорил: первичен человек внутри формы. Они спорили об этом — в начале с удовольствием, потом с усталостью, потом перестали. Потому что он перестал спорить. Начал снисходить.
«Интересная концепция» — говорил он о её проектах в последний год. Именно так. Не сильная. Не точная. Интересная — как говорят о чём-то, что не воспринимают всерьёз, но отмахнуться неловко.
Она замечала. Молчала. Замечала — и молчала. Пока молчание не стало громче любых слов.
Ветер тронул её волосы. Она подняла лицо.
Небо над островом было высоким — серым, но живым. Облака двигались быстро, почти торопливо. Как будто у них было куда идти.
У неё — было.
Она достала из кармана тонкое из белого золота кольцо. Не помолвочное. Подарок без повода — второй год отношений, они шли мимо ювелирного, она остановилась у витрины на секунду, и он зашёл и купил. Тогда он ещё умел это — видеть.
Она крутила кольцо между пальцами. Тонкое, лёгкое. Как и всё хорошее, что было между ними — настоящее, но лёгкое. Недостаточно тяжёлое, чтобы удержать.
Вернуться было бы проще. Она знала это трезво, без иллюзий. Позвонить ему. Сказать — приезжай. Или самой вернуться в Петербург. Родители не осудят. Подруги скажут — ну и правильно, зачем куда-то ехать. Жизнь сложится обратно, как бумага по старым линиям сгиба. Легко. Привычно. Невыносимо.
Она сжала кольцо в кулаке. Встала. Подошла к краю настила.
Она стояла у края настила — долго. Держала кольцо на ладони. Смотрела на него.
Тонкое. Лёгкое.
Вода внизу была прозрачной — здесь, у деревянных свай, дно просматривалось почти до камней. Водоросли. Мелкая галька. Тихое движение воды — туда и обратно, без спешки.
Она не замахивалась.
Просто — разжала пальцы над водой.
Кольцо упало тихо. Почти без звука — маленький всплеск, почти незаметный. И она увидела как оно идёт вниз — медленно, покачиваясь, ловя свет. Серебряная нить в прозрачной воде. Потом — дно. Кольцо легло на песок между камнями — спокойно, как будто нашло место.
Она смотрела на него несколько секунд.
Оно лежало там — маленькое, тихое, уже не её.
Печаль была настоящей. Не по нему — по тому каким это могло быть. По первому году. По разговорам о свете и пространстве. По тому человеку который зашёл в ювелирный без повода — просто потому что она остановилась у витрины.
Этого человека не было рядом.
Она постояла ещё секунду. Потом выпрямилась. Вдохнула солёный воздух.
И пошла собирать чемодан.
Она вернулась в дом. Подошла к столу. Взяла телефон. Открыла его сообщение.
«Я знаю, что ты на острове.»
И написала, коротко. Без привычного сглаживания углов.
«Знаешь. И что?»
Отправила. Положила телефон на стол экраном вниз. И пошла собирать чемодан.
Чемодан она достала из-под кровати.
Тот же, с которым ездила на объекты — тёмно-синий, средний, с царапиной на правом углу от екатеринбургского аэропорта. Надёжный. Положила на кровать, открыла — и на секунду смотрела на пустое пространство внутри.
Чистый прямоугольник. Чистый лист.
Собирать вещи она умела быстро — годы командировок выработали систему. Сначала документы. Потом рабочее. Потом личное. Минимум — но правильный минимум. Только то, что нужно. Только то, без чего невозможно.
Она открыла шкаф — и остановилась.
Бабушкины вещи она так и не разобрала до конца. На одной полке висели три платья — старые, чистые, аккуратно сложенные на вешалках. Одно она помнила с детства: тёмно-синее, в мелкий цветок, с белым воротником. Бабушка надевала его по праздникам. Элла коснулась ткани. Тонкая, чуть прохладная. Пахла — едва, почти неуловимо — лавандой.
Она не взяла платье. Подержала ткань между пальцами — секунду. И закрыла шкаф. Некоторые вещи не берут с собой. Их оставляют — чтобы было куда возвращаться.
Телефон на столе молчал. Антон не ответил. Она не ждала — или говорила себе, что не ждала. Но краем сознания отмечала: прошло двадцать минут. Тридцать. Сорок. Молчание Антона всегда было красноречивым. Когда ему было нечего сказать по существу — он молчал. Ждал, пока она сама заполнит паузу. Прежде она заполняла. Всегда.
Сейчас складывала рабочие папки в боковой карман чемодана.
Контракт — в прозрачный файл, отдельно, сверху. Чтобы был под рукой.
Чемодан был почти собран. Она прошлась взглядом по комнате — методично, угол за углом. Привычка: уходя с объекта, всегда проверяй, что ничего не забыто. Кровать застелена. Шкатулка на месте — с письмом внутри. Окно закрыто.
На подоконнике — маленький камень. Белый, круглый, гладкий. Она подобрала его в первый день на берегу — машинально. Теперь смотрела и думала: взять или оставить.
Взяла. Положила в карман куртки.
Иногда нужен якорь. Не человек — они уходят. Не место — от них уезжают. Камень. Вес в кармане, который напоминает: земля есть. Она твёрдая. Она держит.
Телефон завибрировал.
Она обернулась. Подошла. Подняла.
Не Антон. Мама. Голосовое — сорок секунд. Она нажала play.
Голос матери был спокойным, чуть тише обычного. «Элла. Я не буду спрашивать, как ты — ты бы всё равно сказала "хорошо". Просто хочу, чтобы ты знала: папа вчера достал твои студенческие проекты. Смотрел долго. Ничего не сказал, ты же его знаешь. Но потом сказал мне — тихо, думал, что я не слышу: она всегда строила правильно. Вот и всё. Лети спокойно. Мы здесь.»
Элла стояла неподвижно.
Телефон в руке. Сорок секунд. Отец — человек, который за всю её жизнь говорил о чувствах ровно столько, сколько необходимо для несущей конструкции — сказал это. Она всегда строила правильно.
Она не плакала. Стояла и чувствовала, как что-то внутри становится тверже. Не жёстче — именно тверже. Как материал, который прошёл правильный обжиг.
Написала маме одно слово — «спасибо» — подумала секунду и добавила три: «передай ему тоже». Отправила. Убрала телефон.
Застегнула чемодан.
Последний раз она обошла дом.
Кухня. Маленькая гостиная с выцветшим ковром. Бабушкино кресло у окна — деревянное, с потёртыми подлокотниками. Она всегда сидела здесь и смотрела на море. Элла остановилась у кресла. Положила руку на подлокотник — дерево тёплое, нагретое солнцем через стекло.

