
Полная версия:
Сила Божия и немощь человеческая
Прошу святых ваших молитв и благословения. Многогрешный послушник С. Ч.
1863 года сентября двадцатого дня.
Вот что, по видению неведомого, но Богу угодного послушника Коренной пустыни, уготовано для вечного радования о Христе Иисусе, Господе нашем, всем любящим Его и проходящим путь земной жизни, этого великого училища младенчествуюших душ, в послушании, смирении и терпении.
Неземной, непередаваемый языком человеческим восторг, радость, умиление и исполненное вечного удовлетворения счастье вечное и неизобразимое!
И когда посмотришь с высот небесных, отверзающихся в видениях смиренным сердцем и простым разумом, просвещенным единым чистым светом живой и деятельной веры, когда взглянешь оттуда на смуту современного человечества, в погоне за призрачным, невозможным и недоступным на земле счастьем заливающего братской кровью войн и междоусобий грешную землю, тогда заскорбит и заноет великой жалостью сердце верующего христианина о безумии жалкой гордости человеческого разума, бессознательно и стремительно влекущего человечество на самое дно геенны нечеловеческой злобы и страдания, откуда уж нет возврата…
Но кто из мнящих себя богатыми разумом поверит теперь этому свидетельству истины?
«Если Моисея и пророков не слушают, то, если бы кто и из мертвых воскрес, не поверят».
IV. Замечательное сновидение
Второго октября в два с половиной часа пополудни 1850 года в Предтеченском скиту Оптиной пустыни скончался иеромонах Никон.
Несколько дней спустя по исполнении шести недель, а именно восемнадцатого ноября, в день воскресный, после утрени, новопосвященный иеромонах Варсонофий, готовясь служить раннюю Литургию, прочел правило ко Святому Причащению и от усталости, в ожидании звона к обедне, присел на стул и тотчас заснул. И показалось ему во сне, что он видит в каком-то незнакомом ему месте многочисленное собрание скитской и монастырской братии и среди других, к удивлению его, сидит умерший иеромонах Никон. И удивился во сне Варсонофий: как он здесь? Ведь он умер! Тогда Варсонофий обратился к братии:
– Смотрите – это отец Никон!
И братия будто бы тоже увидела почившего иеромонаха. В какой тот был одежде, этого Варсонофий не заметил, но запомнил, что на голове его была камилавка, а не клобук, как обыкновенно носят иеромонахи во время служения.
На руках Никона, обернувшегося лицом к востоку, лежал младенец, и Никон вслух поминал некоторые имена, и, когда произнес имя Никон, то младенец, до того времени молчавший, проговорил:
– Я – Никон!
Ответ младенца пробудил у Варсонофия желание узнать о его загробной участи, и он спросил:
– Где же ты теперь находишься?
– В раю! – ответил младенец. – Между святыми.
Варсонофий еще спросил:
– А каков рай?
Младенец восхвалил красоту рая. Какими словами он был описан, этого Варсонофий упомнить не смог, но впечатление осталось у него, что рай неизобразимо прекрасен. Вспомнив о мытарствах, он спросил:
– А по мытарствам тебя водили?
Младенец, как бы вспоминая что-то очень тяжкое, несколько раз протяжно повторил:
– Уж водили, водили, водили, водили!
Всем своим видом и интонацией младенец выразил, что он прошел мытарства с тяжелым испытанием.
– Как же ты от них избавился? – продолжал спрашивать Варсонофий.
– Пришел Архангел Михаил, – отвечал младенец, – и вывел меня оттуда.
Долго расспрашивал младенца Варсонофий, и тот отвечал на все его вопросы, только все это Варсонофий позабыл. Из этой беседы он запомнил только, что обращался к окружающей братии, говоря им, чтобы и они предлагали свои вопросы младенцу. Но братия стояла молча, и никто у младенца ничего не спрашивал. Варсонофий вспомнил об аде:
– А ад ты видел? Скажи мне: тяжки в нем мучения?
Варсонофию показалось, что младенец не находит слов, чтобы выразить лютость адских мучений, тотчас явилось у ног Варсонофия какое-то чудовищное животное, которое беспрестанно на его глазах меняло свой вид, поднималось, опускалось, делилось на части и мало-помалу исчезло. Варсонофию во сне подумалось, глядя на его видоизменения, что в них заключен образ многоразличных степеней адских мучений. После этого видения Варсонофий более не видал младенца, а как будто вышел к братии сквозь какую-то отворенную дверь и рассказывал им об ужасах ада, как сам мог о них понять из своего видения…
Проснулся Варсонофий в великом страхе, и тут пришел будильщик возвестить о времени идти служить Литургию.
Иеромонах Никон был приобщен Святых Таин всего за три с половиною часа до кончины, в полной памяти, хотя говорил мало и не совсем внятно. По верованию же Святой Православной Церкви, умирающий вскоре после уподобления Святых Таин не проходит мытарств. Почему же, спросят боголюбцы, не так было с Никоном?
В самом деле, преподобные Каллист и Игнатий (в 92 гл. «О безмолвии») приводят слова Иоанна Златоустого о некотором чудном старце, который сподобился «увидети и услышати, яко имущии отсюда отходити, аще Святых Таин причастятся с чистою совестью, егда умрети имут, дориносяще Ангели, причащения ради онаго, отсюду возносят». Но кто из нас похвалится чистую совесть иметь? Ежели преподобный Марко Фраческий, которого Святых Таин приобщали святые Ангелы, задержан был на мытарствах целый час, то как можно сделать решительное заключение о тех, кто в жизни христианской менее совершен этого дивного святого? Задержан же был Марко Фраческий, как уверяют некоторые прозорливцы, сподобившиеся это видеть, за то, что возбуждал и убеждал душу свою перед кончиной не бояться приближающегося разлучения ее с телом, вспоминая многие свои труды, многие слезы и различные скорби, Бога ради понесенные. Злые же мытари представляли на мытарствах, будто бы преподобный Марко перед смертью хвалился строгою и подвижническою своею жизнью, и потому не допускали душу его восходить на небо до тех пор, пока Божественный глас не повелел святым Ангелам:
– Принесите Ми сосуд избранный!
Это сокровище веры было найдено мною в келейных записках одного из оптинских иноков. Они достались ему по наследству духовному преемственно от целого ряда предшественников его монашеского подвига, изучавших великое дело Христовой веры «не в препретельных человеческого разума словесах, а в явлениях силы и духа».
Забыли эту науку из наук многие из новых богословов и, вожди слепые, – куда ведут они вверенное им ученическое слепое стадо?…
Христос воскресе!
I
Пасха 1906 года долго будет памятна Оптиной пустыни. Светло праздновался верными в Оптиной обители этот праздник из праздников; торжество из торжеств возвещали миру могучие оптинские колокола; неслись к самому небу ликующие их голоса, радуясь вечной победе Неба над адом, жизни над смертью, когда от Литургии Светлого Христова Воскресения многочисленная семья Оптиной братии во главе с маститым своим настоятелем шла в братскую трапезу воздать хвалу Воскресшему Господу радостными розговенами после труда бденного и поста строжайшего Великой седмицы Страстей Господних.
Радостно, победно, торжествующе гудела и переливалась в весеннем воздухе могучая медная волна колокольного великопраздничного трезвона.
О, Пасха велия и таинственная, Христе!
Много собралось народу из окрестных сел и деревень на пасхальную ночь в Оптину: переполнен был собор обители. И после Литургии весь праздничный богомольческий люд веселым и шумным, жизнерадостным потоком вслед за монахами разлился по горе Оптинской, по ступеням храма и лестницы, ведущей к святым воротам, торопясь к перевозу через многоводную Жиздру, чтобы поспеть к семейным розговенам в кругу своих, проведших святую ночь в приходском храме.
Хорошо, светло, радостно было на душе у всех. Кто из православных, живущих жизнью матери-Церкви, не знает светлой радости пасхального утра, когда и само солнышко-то по особому светит – «играет»?!..
В 1906 году Пасха совпала с весенним половодьем. Немного не доходя до белокаменных стен Оптиной, разливается весной многоводная, омутистая Жиздра; а бывает, хоть и редко, и так, что прямо из ворот, – садись и поезжай на лодке. И, неся взломанные весенним пригревом седые, косматые от талого снега льдины по стремнине своего русла, доплескивается расходившаяся, могучая река желтой волной разлива, заливая прибрежные ветлы и монастырские яблони до самой твердыни стен оптинских и лижет порог святых ворот и каменные ступени входа в святую обитель.
II
В пасхальное утро памятного дня Жиздра еще не выливалась из берегов, но полая вода, едва сдерживаемая упругими берегами, уже мчалась с ними вровень, шумя и волнуясь не меньше праздничной толпы, стремившейся к перевозу.
На Оптинском берегу парома не было; он только что отчалил, перегруженный передовой толпой богомольцев. Надо было ждать, а ждать, ох, как не хотелось деревенской молодежи, по большей части молоденьким девочкам-подросткам лет от двенадцати до шестнадцати. Были с ними и мальчики того же возраста.
– Давай, переедем на лодке! Чего там парома дожидаться!
Сказано – сделано. А на грех, на Оптинском берегу и лодка оказалась. Старших никого не случилось: своя, стало быть, молодая волюшка! И залезло девичьего народу в лодку столько, что застонала бы лодка, если бы только была живая.
Какой-то мальчишка, на другой грех, тут оказался и вызвался править: и отвалила перегруженная народом лодка, и поплыла, едва не зачерпывая бортами, на стремнину.
И пяти саженей не отплыли от берега, как лодка, накренившись, черпнула воды одним бортом. С визгом шарахнуло к другому борту девичье стадо, и в миг один на самой быстроте перевернулась лодка и, как яблоки спелые в бурю, попадал народ в омут вешняго половодья.
Батюшки-светы, родимые мои! Что ж тут только было! Одно слово: великая кара грозы гнева Божьего. Не пощадил Господь святыни Своей: Светлого Своего Праздника не пощадил… Стоном застонала, криком закричала быстрая Жиздра от стону да от крику утопающих. Увидели на Оптинской колокольне страх этот, стали бить сполох: выбежали с иконами – бегут все к берегу, кричат: «Народ тонет, тонет православный народушко!» Пока бежали да добрались до берега, – по Жиздре уж только мертвые, дубелые от холодной воды молодые тела плывут девичьи, да кружится над омутом между льдинами кверху дном лодка, а на лодке верхом – одна молодая бабенка; за края лодки душ пять-шесть девок в воде держатся; и все они кричат:
– Христос воскресе! Христос воскресе! Христос воскресе!
Только и спаслись эти, что «Христос воскресе» кричали.
Шестнадцать молодых девичьих душ со Светлого Праздника отошли из царства земного в Царство Небесное. Тела одних разыскали, других же, сколько ни искали, так и не нашли: быстра, многоводна и омутиста весенняя Жиздра!
Долго не забудет пасхального этого утра святая Оптина пустынь. Не забудут его и окрестные крестьяне, особливо те, у кого на Пасху справлялись поминки по утопленникам.
III
С 1903 по 1907 год мне ни разу не довелось быть в Оптиной, но духом и в письменном общении я был с нею неразлучно до тех пор, пока Господу не было угодно призвать меня вновь в это святое и великое гнездо старчества, духовного окормителя многих православных и особенно женских обителей. Первого октября 1907 года, на Покров Пресвятой Богородицы, Господь призвал меня не только посетить эту дорогую моему сердцу пустынь, но и поселиться в ней на жительство во внешней монастырской ограде. Отвели мне, страннику и пришельцу, любвеобильные и богомудрые старцы оптинские уютный домик и благословили жить и работать во славу Божию, пока живется да пока Бог грехов терпит. И поселились мы с женой в этом всех обуреваемых отишии, не помня себя от радости, что укрыл нас Господь от молвы и злобы обезумевшего мира.
Еще с первых моих посещений Оптиной, когда я был довольно богатым помещиком, у меня завелись добрые отношения с окрестными жителями и, в их числе, с одним захудалым мужичком из соседней с Оптиной деревни Стениной.
Звали его Сергеем, был он хлебопашцем, а в подспорье коренному своему делу, которое плохо стало кормить и мужика, и барина, занимался извозным промыслом на паре заморенных от работы и бескормицы клячонках. Привязался этот Сергей к моей былой помещичьей тароватости и с первого знакомства принял в свою дружбу, величая меня «мой барин». Хотя и знал я цену Сергеевой дружбе, но по человеческой слабости уступал ее излияниям: и лошаденки Сергеевы были дрянь отменная, и сам он, как ямщик, никуда не годился, а вся снасть его дорожная была и того хуже, но я других ямшиков и знать не хотел и всюду по козельским святым местам – и в Оптину, и Шамордино[50] – разъезжал с Сергеем.
И в этот свой приезд в Оптину я вновь, когда мне понадобилось ехать в Шамордино, послал в Стенино за Сергеем. Не забыв старого хлеба-соли, мой Сергей явился немедленно, по первому зову, на знакомом мне полуразрушенном тарантасе, перевязанном во всех направлениях пеньковыми обрывками, и с той же парой заезженных, замученных ездой и голодом клячонок.
Не успели мы и полуверсты отъехать от Оптиной, как мой возница обернулся ко мне в пол-оборота с облучка и, по старой дружбе, стал мне выкладывать свои домашние скорби. Они у него были и прежде бесконечные: незадачливый был какой-то мужичонок.
– А уж и скорбь же мне была в скорости после вашего отъезда[51]: ведь у меня на Пасху девка моя, Катька, утопла. Вспомнить, аж живот замирает! И девка-то какая была – прямо красавица, невеста!
В голосе Сергея при этих словах задрожали слезы; и тут он мне рассказал все то, что читателю уже известно.
– Так и не нашли девки, – продолжал он, едва перемогая волнение, – видно, ее илом затащило. И мне-то горе, но вдвое горше, кажоден[52] смотрю, как старуха моя по ней убивается: глаз не осушая, второй год по дочке плачет. Аж жуда нападает слушать, как она голосит!
Я старался чем мог утешить, а утешить могла только вера: о ней я и заговорил.
– Жалко мне тебя, Серега болезный, – говорил я, – а все ж не худо бы нам с тобой попомнить, что не век же нам тут всем жить; а на печи ли, на лавке ли, или под лавкой, а умирать каждому придется, как срок его, Богом положенный, выйдет… Говела постом твоя дочка?
– Как же! В Великий Четверг причащалась.
– Ну, разве тебе это не в радость? В Великий Четверг причастилась, а в первый день Пасхи Бог ее взял к Себе. А знаешь ли ты, чем Церковь-то наша святая утешает? Кто, сказывает она, помрет на Пасху, того душа прямо, минуя все мытарства, идет к Господу.
– Знать-то знаю; а все ж, сам посуди: каково это родительскому сердцу? Пуще же всего мне старуху свою жалко: она по девке совсем иссохла.
Жалко мне было Сергея, но утешить в таком горе может только Бог да время, а благодать Божественного утешения еще, видно было, не касалась сердца Сергея.
И пришлось мне перевести разговор на другое, чтобы дать иное течение Сергеевым мыслям. Прием этот удался как нельзя лучше, но и переменив разговор, не напали мы с Сергеем на веселые речи: издавна тяжела доля крестьянская, а теперь с разными свободами да своевольством деревенской молодежи, с дорогой и вольной водкой и того хуже. Не стало никакого порядку в деревне, пропала правда-матушка, да к тому же и веры поубавилось, а где и вовсе в крестьянском быту вера пропала. Не жизнь, а адово преддверие стала жизнь крестьянская. Помоги только, Господи, ее вытерпеть!
Жалко мне было родительского сердца Сергея, но не было мне жаль Сергеевой дочки, Кати.
IV
Как переселил меня Господь на Покров в Оптину, так и стал ко мне Сергей похаживать, то за делом по своей извозной части, а то просто так, не без тайной, однако, надежды: не перепадет ли ему от барина полтинничка на нужду его крестьянскую?…
В конце мясоеда, перед самым Филипповым постом, затеял Сергей играть свадьбу своего второго сына; а незадолго до этого его старший сын, тоже недавно женившийся, чуть не убил их со старухой; затеял с женой от стариков отделиться и отделился, а при дележке отцовского достояния едва-едва не покончил насмерть своих родителей.
– Только я ему сыграл свадьбу, – жаловался тогда Сергей, – потратился из последнего да еще призанял у добрых людей, а они, вишь, как меня отблагодарили! Спасибо, что хоть живым-то оставили; а все-таки, сам-друг с невесткой здорово меня потрепали. Вот они, детки-то, ныне стали! И жаловаться некому!.. Прежде хоть розги боялись, а нынче никого понимать не стали.
Просил, конечно, Сергей у меня денег на новую свадьбу, но у меня на ту пору денег не случилось, да, прости Господи, и были бы, так не дал бы из боязни: для Сергея на мои деньги нового раздела со вторым сыном и с новой невесткой.
Так и ушел от меня Сергей, не получив поддержки.
V
– Уж и горький же этот мужичонка, – сказывала мне по уходе Сергея живущая у меня на покое одна раба Божия, тридцать семь лет, по благословению старца Амвросия Оптинского, несшая великий и тяжкий подвиг странничества, – одна беда за другой на него сыпятся. Давно ли одного сына на каторгу за чужой грех сослали! Там дочь утонула; там, вишь, в семье какая идет завируха: делятся, дерутся, никак не разделятся. А что делить?…
Ну и времена! Доколе же только, Господи, Ты им терпишь?… А тут ему и от старухи своей ни днем, ни ночью покою нет: все по дочери голосит, да ведь как голосит-то! Иду я нынче, полету как-то, уж поздно вечером из Шамординой в Оптину: прошла Стенино да и пробираюсь тихонько со своей палочкой по берегу Жиздры. Темнеть уже стало. Вдруг в кустах, у речки кто-то около меня как застонет, как взвоет, да в голос, у меня аж мурашки в спине закопошились. С нами сила крестная! Я в сторону, давай только Бог ноги: уже не дорезывают ли, думаю, какую душу христианскую? А то сила, думаю, нечистая не тошнует ли в омуте?… Смотрю: мальчишки деревенские – мне навстречу… Что-то, спрашиваю, мальчонки, у вас тут на речке точно кто стонет? Слышите?… А, говорят: да это стенинского Сергея жена каждый вечер сюда на реку по своей девке голосить ходит… Тут я осмелела, пошла к ней, стала утешать бабу; да где утешить-то, когда у нее от тоски все нутро выболело? И Сам Господь ее утешал: сколько раз она во сне свою дочь, как живую, видела, и дочь ей наказывала: «Не плачь, – говорит, – маменька, – мне хорошо у Господа». А она и после этого, знай свое, голосит. Жалко бабу, а Сергея еще жалче, беднягу!
«Да, – подумал я, – где ж тебе, матушка, утешить, когда и Сам Господь, по ее маловерию, не утешит!..»
VI
Не прошло и двух недель со дня последнего посещения Сергея, как мне пришли сказать, что у него умерла его старуха, и что сам Сергей меня дожидается на кухне. На этот раз уж не на свадьбу пришел он просить помощи, а на похороны.
Тут отказу не было.
– Как же это у тебя горе такое стряслось? – спрашиваю.
– Да на свадьбе, должно быть, простудилась моя старуха. Свадьбу-то мы ведь сыграли. А после свадьбы и трех ден не вышло, как свалилась совсем моя баба; неделю похворала да и померла.
На том наш разговор и кончился. А вечером я от своей прислуги и той же старушки-странницы услыхал, что не просто умерла Сергеева старуха, а с великим утешением отдала свою исстрадавшуюся душу Господу.
– Вы ушли от Сергея, как дали ему на похороны, а мы его задержали на кухне чайком попоить, – хоть чем-нибудь утешить. Дивно ведь умерла его старуха!
Сказывал он нам: в день смерти и до самой кончины была она в полной памяти, причастилась Святых Таин Христовых; а за час или полчаса до смерти она вдруг поднялась на печке, где лежала, лицо все просияло, да и говорит: «Здравствуй, Катечка, дочка моя родимая! Да в каком же ты сарафане-то хорошем! Как же это ты, моя девочка, иль ты не утопла?… Ведь утопла ж ты? А сарафан-то на тебе, гляди, новешенький… Как не истлел он в речке-то?…» – «Мы, – говорит Сергей, – думали, что это она в бреду говорит – кончается, значит. Что, мать, – спрашиваем, – аль помираешь?» – «Помирать-то, – говорит, – помираю: вон и Катя за мной пришла…» – «Какая, – спрашиваем, – Катя?» – «Да наша Катя, – говорит, – да неужто ж вы ее не видите?…» Она говорит, а мы все думаем, что она уж не в своем разуме; только – нет: сказала это и стала тут же со всеми прощаться.
«Прощайте, – говорит, – теперь уж на этом свете нам больше не видеться. Только знайте, что утешил меня Господь, и отхожу я от вас в радости: въяве была сейчас у меня моя Катенька и сказывала, что за мной пришла. Теперь, – сказала она, – идем ко мне, маменька! Я близко от Господа, и у нас всегда Пасха, и все Христос воскресе поют. А как поют-то! Хорошо у нас, маменька, не так, как у вас!» Простилась со всеми старуха и с тем кончилась. Вот ведь как померла жена Сергея. Дивны дела Твои, Господи!
Христос воскресе! Христос воскресе!.. Кто в пучине холодной весенней Жиздры воспел в виду неизбежной смерти эту победную песнь торжества Христова, тот спасся; а кого поглотили в своей бездне вешние воды и кому, по неисповедимым судьбам Божиим, не было дано здесь на земле, в водах Жиздры, помянуть спасительное Христово Воскресение, тот за вечную славу Христовой Пасхи, за победный день Воскресения, поет и в веки веков бесконечно петь будет славу Воскресшему Господу там, на Небе, в Обителях райских Царя Небесного, радуясь о вечном своем спасении.
Христос воскресе! Христос воскресе! Христос воскресе!
Воистину Христос воскрес!
Оптина пустынь. Двадцать третьего ноября 1907 года.
Вражья сила
Еще в раннем детстве приходилось мне слышать жуткие рассказы о страшных проявлениях власти силы нечистой над людьми, поработившими волю свою служению греху и диаволу. Память до дней моих, склоняющихся теперь к своему закату, хранит в тайниках своих воспоминания тех впечатлений, которые отразились в ней под влиянием моей старой няни и тех Божиих старушек, для которых еще сравнительно недавно были открыты двери «девичьих» и «детских» в старинных русских дворянских домах, не порывавших еще вековечной связи с многомиллионной толпой простолюдинов, с их простой, бесхитростной детской верой. Какие только тайны невидимого не были открыты этой вере, чего только не было из того, потустороннего мира доступно зрению этих «младенцев»!.. Кто из нас, православных русских людей, какого бы он ни был звания или состояния, не ознакомился в годы зарождающегося сознания с тем таинственным, полным чудес и вместе страшным невидимым миром, где действовали на погибель православной душе силы нечистые? Кто не помнит всех этих, олицетворенных верою, а по мудрости века сего – фантазией русского простолюдина «леших», «водяных», «домовых» и их приспешников и рабов из рода людского – «колдунов», «ведьм» и всей им подобной нечистой собратии? Чье детское сердчишко не трепетало в вечернем сумраке осенней или зимней ночи, озаренной трепетным сиянием одинокой лампады, от этих страшных историй?… И как оно им верило!
Как билось от жуткого волнения – разорваться, казалось, могло бы, если бы не спокойная и торжествующая уверенность старушки-няни, что питомцу ее и слушателю нечего бояться, так как доступ к нему силы вражьей прегражден и его Ангелом-хранителем, и его детски-чистой душой, и ее молитвами, и, наконец, всей той неисчислимой благодатью, которой в виде – Крещенской святой воды, афонского ладанцу, святого маслица от мощей Божиих угодников и всякой другой святыни – была полна ее божничка, мерцающая огоньком неугасимой лампады. Да и могло ли детское сердце, чуткое ко всякой правде, не верить этим рассказам, когда и сама няня, и другие ее собеседницы и рассказчицы в них были уверены еще больше своих маленьких слушателей, а некоторые из них и сами бывали до полусмерти перепуганными свидетельницами того, о чем повествовали?
Верил и я ото всего своего детского сердца, пока дух времени, дух всяческого скептицизма не заглушил, было, в нем совсем всякой веры в то, что «умные» люди называют сверхъестественным, что обозвали они «бабьими сказками и бреднями» и чему они строго-настрого приказали не верить, пригрозив позорной кличкой «дикого обскуранта», а в худшем случае, и сумасшедшего. И пришлось мне подчиняться приказу «умных» людей и надолго на место детской своей веры в мир духовный поставить иную веру в иных богов и в иных кумиров, которым поклонялись и сами «умные» люди: и то сказать, кому была охота в век прогресса прослыть «обскурантом»?
Счет потерял я за время своей, так называемой, сознательной жизни всем этим кумирам и богам, которых за прожитые дни мои воздвигало, повергало и вновь воздвигало умное человечество, пока, к душевному своему томлению и разочарованию, не убедился, что и конца не предвидится этим бесконечным сменам богов, пока не признал, Божией милостью, той вечной истины, что тайны Свои Творец утаил от премудрых и открыл младенцам.
Но какой борьбы душевной стоили мне и разочарования мои, и обретение той вожделенной истины, которая так просто была дана и так просто воспринята «буими» мира в Православной вере: в Священном Писании, Предании и житиях Божиих угодников.