banner banner banner
Эдуард Стрельцов. Памятник человеку без локтей
Эдуард Стрельцов. Памятник человеку без локтей
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Эдуард Стрельцов. Памятник человеку без локтей

скачать книгу бесплатно


И он с юности сохранял себя для максимального выражения в тех эпизодах, где его влияние на игру могло стать решающим. Кроме того, в игровых паузах – иногда он в этом признавался, а иногда отмахивался и смеялся, когда такие предположения от нас слышал, – Эдик словно фотографировал в игрецком мозгу расстановку сил на «поляне», ее динамику.

Откуда и происходило прославившее Стрельцова в более поздние времена видение поля.

Стрельцов крайне редко (а в трезвом виде вообще никогда) не разглагольствовал подолгу, тем более о своей игре.

Его жанр в беседах – застольных и прочих – смешная реплика или иногда короткая история, тоже обычно веселая. Я никогда и не пытался расколоть Эдика на длинный рассказ, но что-то в одном из наших разговоров о футболе его задело – и он высказался достаточно пространно, а я по горячим следам, не доверяясь памяти, записал этот монолог:

«Вот сколько играл я в футбол, столько и приходилось слышать упреки – за то, что стою.

Причем говорили бы, кто ничего не понимает про игру – ладно: чего им возражать? Но говорят же и люди опытные, которых ценю, – туда же. Мол, если бы он еще не стоял – остальное их, слава богу, устраивает…

Но я же мог отстоять и сорок минут, и сорок пять, но вот за каких-нибудь пять или даже за одну минуту вступления, включения в игру мог сделать то, чего от меня требовали и ждали.

Я ведь, случалось, или в самом начале игры, или в самом ее конце – не важно – забивал гол, становившийся решающим.

Вот, пожалуйста, вспомни: в пятьдесят восьмом году, когда играли против Румынии, я почти все время оставался в стороне от главных событий – ни в одной комбинации не участвовал. И румынские защитники про меня забыли. Но, когда уже играть всего ничего оставалось – а мы проигрывали 0:1 – я вдруг увидел возможность с левого инсайда догнать уходящий за лицевую мяч. Догнал – и под очень острым углом пробил мимо вратаря, который мне навстречу выскочил. Мяч о дальнюю штангу ударился – и отскочил прямо в сетку.

Я часто заставал защитников врасплох – значит, бывал эффект неожиданности в том, что я на поле чудил. А все равно потом про меня говорили: лень, поза…

Возможно… Но из такой вот лени или позы я иногда выскакивал как из засады.

Потом, я же тебе говорил: не все знали – а мне зачем признаваться, пока играл? – у меня плоскостопие. После тяжелой игры я еле плелся – шаг, бывало, лишний сделать больно. И кроссы в предсезонный период старался не бегать.

Я обычно мог хорошо отыграть игру лишь в своем, для себя найденном режиме – и к нему себя готовил, правда, иногда не то чтобы сачковал, но, дело прошлое, подходил несерьезно. Хотя неготовый лучшим образом в отдельных случаях играл даже лучше, чем перетренированный.

В игре я искал момент – то есть находил в большинстве случаев такие ситуации, в которых мое непременное участие только и могло привести к голу.

За мячом, с которым не видел возможности что-либо конкретное сделать, я и не бежал, как бы там трибуны нервно на это ни реагировали.

Но за тем мячом, с которым знал, что сделаю для необходимого в игре поворота, для внезапного хода, я бежал, уж бедных своих ног не жалея, и к такому мячу редко опаздывал. Мои партнеры на меня реже обижались, чем сидящие на трибунах специалисты и зрители. Правда, и партнеры не всегда меня понимали. Но я на них в обиде не бывал. Иногда только сердился. Но про себя.

Я стоял – берег силы. Но берег-то для момента, в который мог сам забить или отдать такой пас партнеру, чтобы он больше не жалел о времени, потраченном на ожидание от меня мяча.

Все, что возможно, что казалось мне возможным сделать на поле, я уж пытался, скажу тебе, сделать на совесть, что бы там ни говорили: стоит, мол, он, и прочее…»

С другой стороны, некоторая вялость – в молодости иногда и душевная – коренилась в самом складе характера Эдуарда.

Бобров как-то сказал мне, что ненавидел себя, когда не мог сделать задуманного. И я понял, что это касается не только игры – мы разговаривали в красногорском госпитале незадолго до кончины Всеволода Михайловича.

От Эдуарда Анатольевича, с которым я общался несравнимо чаще и продолжительнее, чем с Бобровым, я ничего подобного и не ожидал услышать.

Недовольство собой или другими из него выплескивалось в редчайших случаях. Но уж с такой непосредственностью! Однажды в молодые годы он самовольно ушел с поля во время матча, а изумленному и возмущенному Маслову буркнул: «Вы лучше всех остальных научите играть!» А вообще-то к промахам партнеров был поразительно для премьера терпелив. Наоборот, успокаивал – помню, как из-за удара Геннадия Шалимова мимо ворот из выгоднейшей позиции в Киеве торпедовцы лишились ничьей с лидером, необходимой им для турнирного куража в сезоне шестьдесят восьмого, и неудачник в слезах твердил, что бросит теперь футбол, а Эдуард сердито, что лучше всяких утешений, сказал ему: «Перестань! Что за дела? Со мной, что ли, такого не бывало? Какие я мячи не забивал – ты бы посмотрел! Из таких положений – лучше не бывает».

Стрельцов как спортсмен проигрывает в сравнении Боброву. Но, уступая Бобру в спортивном величии, Эдик в чисто футбольных возможностях, в том проникновении в игровую суть, которая отличала осень его карьеры, был, по моему разумению, выше.

«Мощь» – слишком общее слово для выражения стрельцовской индивидуальности в сезонах первого его пришествия. Но на этой мощи, скорее всего отвлекающей от иных несомненных достоинств, без которых нет великого футболиста, задерживается буквально каждый из современников, кто берется характеризовать преимущества Стрельцова перед всеми в самой ранней стадии признания.

Уже упомянутый Борис Батанов, склонный видеть в игре, как правило, тонкости и нюансы – подробности, недоступные взгляду неспециалиста, – когда его спросили, уверен ли он, что Эдик – фигура, превосходящая природным даром Пеле, привел пример, лишний раз утверждающий гулливерский статус одноклубника. Борис вспомнил, как обманутый маневром Стрельцова неуступчивый киевский защитник Виталий Голубев, некогда сыгравший и за сборную страны, изловчился все-таки и отчаянным рывком вцепился в майку обошедшего его и набравшего паровозную скорость Эдика.

И тот протащил его за собой, не снижая темпа…

Голубев сначала волочился, скользил по траве, а затем растянулся в горизонтальном полете. Стрельцов же дошел до штрафной площадки – и пробил. Мяч врезался в штангу, но выскочивший из-под земли Валентин Иванов довел прорыв своего партнера до гола.

Батанову вторит Белаковский. Он считает, что Эдику – такому, каким он был накануне мирового чемпионата пятьдесят восьмого года, – Пеле заметно уступал и в скорости, и в физических возможностях.

И в своеобразии игровых ходов.

Боброва и Стрельцова выделяют еще и как два наиболее былинных характера в футбольной истории, льстящих расхожему народному чувству.

И все равно я бы их полностью не отождествлял.

При всей ощутимой трибунами вольнице Боброва и на поле, и вне поля, при нескрываемой разухабистости была в нем и офицерская дисциплина – военная солидность, с примесью, конечно, гусарства по-советски, не поощряемого впрямую ПУРом, но допустимого в народившемся типе официального спортсмена, в демократическом противовесе возомнившим о себе – и за то наказуемым – братьям Старостиным, слишком уж кичившимся породистым егерским аристократизмом.

Нет, порода и в Боброве чувствовалась, но вызова режиму никто из вышестоящих не хотел в ней видеть. Предполагалось, что, прежде чем облачиться в красную фуфайку армейского клуба, он стянул через голову военную гимнастерку.

А вот в стрельцовской развальце за версту виделась разболтанность, расхлябанность – и бдительным начальникам так и чудилось, что в футболку сборной СССР переодевается стиляга, сбросивший длиннополый стиляжный пиджак и узкие брюки и переступивший в бутсы бомбардира из модных мокасин. Впечатления парня, прибывшего на торпедовскую базу в поношенном ватнике, превратившийся в знаменитого футболиста Эдуард не производил.

Вальяжность его на поле смотрелась повадкой барина в халате.

Правда, когда он хотел играть, он сбрасывал эту вальяжность, словно уже боксерский халат, вступая в матч яростным тяжеловесом…

Бобров и в застолье любил верховодить, пил красиво и тосты умел говорить. Неприятности из-за очевидной нетрезвости и с ним изредка случались, но Стрельцов в умении искать приключений на свою задницу в пьяном виде превосходил и Боброва, и всех прочих.

«Из-за водки и весь скандал, – говорила его мама Софья Фроловна, – я его Христом-Богом просила, Эдик…» О чем матери просят, многим из нас, к сожалению, известно.

Для тех, кто близко не знал Стрельцова, скажу, что был он из тех стеснительных натур, кого водка раскрепощает в быту, кому помогает высказать ближним (и дальним) то расположение, на какое в трезвом виде в полной мере человек не способен. Для таких людей и муки совести с похмелья всего острее – совесть они не пропивают. Талант, как показывает судьба Эдика, тоже.

Он извинял себе пренебрежение спортивным режимом, лучше других, наверное, представляя, каким талантом одарен.

Кто-нибудь возразит мне, напомнив о нередких случаях, когда пьющий человек обманывался, излишне положившись на природный дар.

Стрельцов пострадал, не дар свой переоценив, а только добрые к себе чувства.

В быту водка помогала Эдику из свойственной ему склонности к молчаливой прострации резко перейти к активности общежитейского состояния, в иных обстоятельствах – к активности, резко противоречащей его мягкой натуре.

Футбол был самой естественной средой обитания Эдуарда Стрельцова.

В ожидании Стрельцова

Аксель Вартанян жил в пятидесятые годы в Тбилиси и школьником (он на два года старше меня и на год моложе Стрельцова) на запасном поле местного стадиона «Динамо» увидел Эдика, вернее, специально пришел на него посмотреть, сбежав с уроков.

Московский футболист, о котором еще до первой игры его в начале апреля уже шла молва (их тысячи три собралось в непогоду на торпедовской тренировке) среди тбилисских болельщиков как о вундеркинде, показался будущему знаменитому статистику каким-то по-особенному чистеньким, светленьким.

На каждое удачное движение не по годам рослого и длинноногого голубоглазого блондина – финт ли, рывок ли, удар – разбиравшаяся в футболе публика отзывалась восторженным гудением.

Он подбежал к трибунам за укатившимся мячом – и, зардевшись, заулыбался, когда ему зааплодировали. Возвратившись на поле, он словно в благодарность за такое к себе отношение пробил под невероятно острым углом в дальнюю девятку.

Вспоминая, как он оказался в двух-трех шагах от прибежавшего за мячом Эдуарда, Аксель говорил: «Настолько близко я никогда больше его не увижу». Вартанян так и не познакомился со Стрельцовым, хотя и переехал потом в Москву. Но дал нам в итоге исчерпывающий статистический портрет Эдика. А я от строчки в спортивной газете, всколыхнувшей фантазию, дошел- таки до личного знакомства с Эдуардом – и прикалываю теперь листочки разрозненных мемуаров к частоколу уточненных цифр.

Я отправился впервые взглянуть на Стрельцова в самом что ни на есть рядовом календарном матче – и смотрел на Эдуарда с полупустой Южной трибуны.

Матч не удался ни Стрельцову, ни «Торпедо».

Но, по-моему, сила впечатления от «нулевого» Эдика и позволяла мне теперь самому судить о степени магнетизма, которым привлекала к себе всех его индивидуальность.

Я вслед за ним пропустил мимо себя игру, не удостоенную им сколько-нибудь заметного участия, – и безотрывно наблюдал все девяносто минут за Эдуардом.

На поле, разделенном вдоль на пепельную тень от трибуны и засвеченную зелень газона, он выглядел словно нарочно укрупненным для досконального рассмотрения: от прогулочной поступи до носа, добродушно вздернутого, до веселого кока блондина. Среди искаженных гримасами борьбы лиц он выделялся домашним выражением на детской физиономии, соединившей простодушие с ленивой лукавостью врожденного артистизма, выглядел баловнем, входящим во вкус (им же и генерируемого) обожания, баловнем, то зазря, то многообещающе вызывающим азарт зрителя своей безучастностью.

Перед ним – да и передо мной – простиралась в своей биологической упоительности жизнь.

И невозможно тогда было представить себе край этой жизни – вообразить, что через тридцать шесть лет мы будем сидеть у Стрельцова дома, в креслах друг напротив друга, – и он, с улыбкой спрятанной боли, с гипсово-бледной печатью смертельной болезни, спавший с лица до неузнаваемости, будет спокойно говорить о предопределенности близкого финала, а я запутаюсь в жалко неестественных словах ободрения…

Но то, что судьба Стрельцова имеет некое касательство и к моему будущему, я откуда-то знал. Что-то метафорически созвучное тревожно мерещилось мне уже тогда.

И дальше были матчи великолепные, и снова матчи, откровенно им проваленные, но отчего-то тоже памятные – и важные для понимания и Стрельцова, и его зрителя, щедро вознагражденного за терпение.

Тогда играли с пятью нападающими.

И все пять форвардов «Спартака» без проблем претендовали на основной состав олимпийской сборной, нацеленной на Мельбурн.

Но первое мая пятьдесят шестого года стало днем торпедовской атаки.

Точнее, бенефисом Стрельцова – притом что Валентин Иванов, как всегда, изобретал, комбинировал, исполнял, завершал – словом, действовал в своем стиле.

Эдик, однако, затерзал, затаранил, запугал стойких спартаковских защитников до того, что на внимание к стрельцовским партнерам их не хватало.

Эдуард не забил «Спартаку» ни одного из двух безответных мячей.

Тем не менее говорили после матча только о нем, его одного превозносили, забыв про труд одноклубников.

Персонально против Стрельцова играл герой исторического матча советской сборной с ФРГ Анатолий Маслёнкин. На разборе игры Николай Петрович Старостин попенял ему: «Посмотри, Толя, как грамотно сыграл Борис Хренов против нашего Симоняна – и опережал при приеме мяча, и вообще…» Маслёнкин перебил основателя клуба: «Да против Никиты я бы тоже сыграл».

Так Эдуард открывал в Москве сезон, завершившийся поздней осенью победой на Олимпиаде в Мельбурне.

* * *

В рассказе Батанова о том, как Стрельцов тащил на себе киевлянина Голубева чуть ли не полполя – после чего Борис всю жизнь и отдает Эдику предпочтение перед Пеле, – безо всякого выражения произнесена была фраза о том, что попавший все-таки в штангу мяч превратил в гол Иванов.

Уточнение, однако, во всех смыслах весьма существенное.

Стрельцову, вполне возможно, и простили бы незабитый гол за испытанное потрясение от мощного продвижения его к воротам. А Иванов обязан забивать – с него иной, без каких бы то ни было любовных послаблений, спрос.

Не представляю теперь переложения судьбы и жизни Стрельцова на драматургическую колею без непременного поиска соучастия в судьбе этой и жизни его великого тренера – Валентина Иванова, чья собственная история кому-то, может быть, и кажется обедненной отсутствием катастрофических перепадов, какие узнал в отношении к себе властей и части публики Эдик.

Не уверен, что жизнь Стрельцова на протяжении всего пути смотрелась бы так неослабевающе остросюжетно, не возникни занимающей всех параллели с Ивановым. И, очевидно, параллель увлекает некоторых из нас больше, чем пересечение…

На фуршете, организованном после открытия памятника Стрельцову при входе на стадион его имени, Валентин Козьмич отсутствовал, хотя на самой церемонии привлек повышенное внимание журналистов разных поколений, одинаково взиравших на него как на реликт.

Я вообще заметил, что Иванов из всех ветеранов своей поры наиболее узнаваем – вероятно, внешнему забвению отчасти воспрепятствовала его активность на тренерской скамейке, растиражированная телеоператорами, когда он четверть века (с вынужденными перерывами) тренировал «Торпедо».

Отсутствие Иванова не осталось незамеченным группой торпедовских футболистов, выступавших с ним в середине шестидесятых (я оказался у банкетного стола рядом с ними), причем вызвало немедленный отклик-комментарий. «А Кузьмы нет?» – оглядел зал один из этих несправедливо, в общем, позабытых господ. «А разве надо объяснять – почему?» – с иронически сочувственной улыбкой проговорил другой, сделавший карьеру на несколько неожиданном для полузащитника дипломатическом поприще.

Из его недоговоренности посвященным следовало понять, что Валентину Козьмичу нелегко перенести посмертный триумф Эдика, превратившегося в монумент.

Но сами того, наверное, не сознавая, подшучивающие над кажущейся слабостью Иванова, они высказывали тем самым наивысший комплимент: кто же, кроме него, мог позволить себе пусть и ревниво-ранимо, но соотнести себя с натурой для изваяния? Кто же еще достоин соседствовать с ним в футбольной истории – пусть и не вполне, как показало беспощадное время, конкурентоспособно?

Когда Эдик пришел в команду, двадцатилетний Иванов уже занимал в ней положение – и мог бы надуться высокомерно, выказывать свое старшинство и подчеркивать свою принадлежность к группе ведущих игроков. Но – к чести Кузьмы – он сразу разглядел Стрельцова. И я думаю, что поверил не только чутью тренера Маслова, но и своему игроцкому – в первую очередь. В сближении с Эдиком, которому не стукнуло и семнадцати, была наверняка и высокая корысть. Он разглядел в нем прежде всего необходимого себе партнера.

Но разве наилучшие партнеры становятся друзьями?

Обычно совсем наоборот.

Иванов же со Стрельцовым вместе проводили и все свободное время; их поселили в одном доме на Автозаводской – и даже фельетонист Нариньяни, прицеливаясь в Эдуарда, не спешил отвести острие ядовитого пера от Валентина.

Однажды в нетрезвом состоянии Стрельцов проговорился мне, что настоящего друга в жизни ему так и не удалось обрести.

Но из путаных его объяснений я все-таки понял, что в молодости – задолго до подведения жизненных итогов – он считал Кузьму другом.

Да и всем, кто знал их в середине пятидесятых, они представлялись единым целым, неразлучной – некуда и некогда было им разлучаться – парой, когда один был до смешного невообразим без другого. Они всегда вместе выходили из дому, шли к метро «Автозаводская», где в ожидании автобуса собирались торпедовцы. Всюду и бывали только вместе.

И на поле Эдик обязательно вставал на защиту менее крепкого физически Вали. Его и с поля как-то раз удалили за то, что он – не таясь – ударил защитника соперников, обидевшего Иванова.

В этой дружбе до определенной поры Иванов был ведущим, но вовремя понял, что внешне покладистый Эдик в общем-то неуправляем, а подчиниться стихийности его проявлений – значит погубить себя, не реализовать свою козырную возможность жить и рассуждать здраво.

Иванов был гораздо умнее Стрельцова в жизни, а в чем-то и на поле. Те озарения, что посещали Эдика в игре, Валентину – по его-то природе – и не требовались. Эти озарения адресовались тому мышечному дару, которым никто, кроме Стрельцова, в футболе не обладал.

Гениальность Эдуарда никак не заставляла Иванова комплексовать на поле, но на то всепрощение, на которое подсознательно надеялся Стрельцов, умный Валя не мог и не собирался рассчитывать.

Ум оберегал его и от ненужной зависти – он и не посягал на предназначенное партнеру.

Он проникся перспективой сотрудничества на поле – и очень правильно распорядился слитностью их силы в футболе.

Специалисты отмечали, что в своем дострельцовском премьерстве Иванов не дотягивался еще до мастеров уровня, скажем, Сальникова или Нетто, а при Стрельцове быстро приобрел игровую весомость – и теперь всякие сравнения, кроме как со Стрельцовым, чаще всего оборачивались в его пользу.

Иванов, как и положено большому игроку, не только максимально умел воспользоваться ситуацией на поле, выжав из нее все возможное, но и сам мог ее создать.

Однако Стрельцов одним своим присутствием в футболе являл ситуацию чрезвычайную – с образуемым его участием в матче форс-мажором примирились, словно со стихией.

Очень долго Кузьма (прозвище Иванова в команде) проявлял удивительную широту, когда вынуждали его на разговор, затрагивающий щекотливую тему дежурного сравнения со Стрельцовым, – и безоговорочно признавал превосходство стрельцовского гения над огромностью своего таланта, значение которого он готов был даже и принизить, дабы сказать об Эдике не сказанное другими вслух и вовремя.

Но, когда отошел он (по возрасту) от тренерства – и выкроилось больше времени на представительство и воспоминания, а Эдуарду уже успели воздать должное, мне показалось, что Валентина Козьмича стал раздражать не то чтобы культ Стрельцова, но обязательная привязанность ивановской жизни к стрельцовской – с бестактным минусом в оценке, неведомо кем выставляемой.

Почитатели Стрельцова, похоже, забыли, что Иванов сыграл семь сезонов без Стрельцова, выступил небезуспешно на двух чемпионатах мира, лидируя в национальной сборной.

Что так много, как Кузьма, никто для «Торпедо» и не сделал…

И я допускаю, что некая горечь от того, что вроде бы глупо прожитая жизнь Эдика постепенно превращалась в пример для назидания, слегка отравляла славное существование Валентина Иванова.