Читать книгу Чтение на лето. Переходим в 5-й класс ( Сборник) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Чтение на лето. Переходим в 5-й класс
Чтение на лето. Переходим в 5-й класс
Оценить:
Чтение на лето. Переходим в 5-й класс

3

Полная версия:

Чтение на лето. Переходим в 5-й класс

Тридцать три раза пропел он одно и то же и не устал. Все были не прочь послушать его ещё раз, да тут император сказал, что теперь должен спеть немного и настоящий соловей.

Но куда же он делся? Никто и не заметил, как он выпорхнул в открытое окно и улетел в свой зелёный лес.

– Что же это такое? – сказал император, и все придворные возмутились и назвали соловья неблагодарным.

– Всё равно тот соловей, что остался у нас, лучше, – сказали они, и искусственному соловью пришлось петь опять, и все в тридцать четвёртый раз услышали одну и ту же песенку. Однако придворные так и не запомнили её наизусть, такая она была трудная. А капельмейстер знай нахваливал искусственного соловья и утверждал даже, что он лучше настоящего не только нарядом и чудесными алмазами, но и внутренним своим складом.

– Изволите видеть, ваше величество, и вы, господа, про живого соловья никогда нельзя знать наперёд, что он споёт, а про искусственного можно! Именно так, и не иначе! В искусственном соловье всё можно понять, его можно разобрать и показать человеческому уму, как расположены валики, как они вертятся, как одно следует из другого!..

– И я тоже так думаю! – в голос сказали все, и капельмейстер получил разрешение в следующее же воскресенье показать искусственного соловья народу.

– Пусть и народ послушает его! – сказал император.

И народ слушал и остался очень доволен, как будто вдоволь напился чаю – это ведь так по-китайски. И все говорили: «О!» – и поднимали в знак одобрения палец, и кивали головами. Только бедные рыбаки, слышавшие настоящего соловья, говорили:

– Недурно и очень похоже, да вот чего-то недостаёт, сами не знаем чего.

Настоящего соловья объявили изгнанным из пределов страны, а искусственный занял место на шёлковой подушке у постели императора. Вокруг него лежали преподнесённые ему подарки, а сам он был возведён в звание «певца ночного столика его императорского величества номер один слева», потому что самым почётным император считал место, где расположено сердце, а сердце расположено слева даже у императоров. А капельмейстер написал об искусственном соловье учёный труд в двадцати пяти томах, полный самых трудных китайских слов, и придворные говорили, что прочли и поняли его, не то они показали бы себя дураками и были бы биты палками по животу.

Так прошёл год. Император, придворные и все прочие китайцы знали наизусть каждое коленце в песне искусственного соловья, но как раз поэтому он им и нравился. Теперь они и сами могли подпевать ему. «Ци-ци-ци! Клюк-клюкклюк!» – распевали уличные мальчишки, и то же самое напевал император. Ах, что за прелесть!

Но вот однажды вечером искусственный соловей пел во всю мочь, а император лежал в постели, слушая его, как вдруг внутри соловья что-то щёлкнуло, колёсики побежали впустую, и музыка смолкла.

Император сейчас же вскочил с постели и послал за своим лейб-медиком, но что тот мог поделать? Призвали часовщика, и после длинных разговоров и долгих осмотров он кое-как подправил соловья, но сказал, что его надо поберечь, потому как шестерёнки поистёрлись, а поставить новые, так чтобы музыка шла по-прежнему, невозможно. Ах, какое это было огорчение! Теперь соловья заводили только раз в год, и даже это казалось чересчур. А капельмейстер произнёс краткую речь, полную всяких умных слов, – дескать, всё по-прежнему хорошо. Ну, значит, так оно и было.

Прошло пять лет, и страну постигло большое горе: все так любили императора, а он, как говорили, заболел, и жить ему осталось недолго. Уже подобрали и нового императора. На улице стоял народ и спрашивал первого министра, что с их прежним повелителем.

– П! – только и отвечал министр и покачивал головой.

Бледный и похолодевший лежал император на своём пышном ложе. Все придворные решили, что он уже умер, и каждый спешил на поклон к новому владыке. Слуги выбегали из дворца поболтать об этом, а служанки приглашали к себе гостей на чашку кофе. По всем залам и проходам расстелили ковры, чтобы не слышно было шума шагов, и всюду было так тихо, так тихо… Только император ещё не умер. Закоченевший и бледный лежал он на пышном ложе под бархатным балдахином с тяжёлыми золотыми кистями. А с высоты в открытое окно светила на императора и искусственного соловья луна.

Бедняга император дышал с трудом, и казалось ему, будто на груди у него кто-то сидит. Он открыл глаза и увидел, что на груди у него сидит Смерть. Она надела его золотую корону и держала в одной руке его золотую саблю, в другой – его славное знамя. А вокруг из складок бархатного балдахина выглядывали диковинные лица, одни гадкие и мерзкие, другие добрые и милые: это смотрели на императора все его злые и добрые дела, ведь на груди у него сидела Смерть.

– Помнишь? – шептали они одно за другим. – Помнишь? – И рассказывали ему столько, что на лбу у него выступил пот.

– Я об этом никогда не знал! – говорил император. – Музыки мне, музыки, большой китайский барабан! – кричал он. – Не хочу слышать их речей!

А они продолжали, и Смерть, как китаец, кивала головой на всё, что они говорили.

– Музыки мне, музыки! – кричал император. – Пой хоть ты, милая золотая птичка, пой! Я одарил тебя золотом и драгоценностями, я собственноручно повесил тебе на шею свою золотую туфлю, пой же, пой!

Но искусственный соловей молчал – некому было завести его, а иначе он петь не мог. А Смерть всё смотрела и смотрела на императора своими большими пустыми глазницами, и было так тихо, страшно тихо…

И вдруг раздалось чудесное пение. Это пел живой соловей. Он сидел за окном на ветке, он прослышал про болезнь императора и прилетел утешить и ободрить его своей песней. Он пел, и призраки всё бледнели, кровь всё убыстряла свой бег в слабом теле императора, и даже сама Смерть слушала соловья и повторяла:

– Пой, соловушка, пой ещё!

– А ты отдашь мне золотую саблю? И славное знамя? И корону?

И Смерть отдавала одну драгоценность за другой, а соловей всё пел. Он пел о тихом кладбище, где цветут белые розы, благоухает сирень и свежая трава увлажняется слезами живых. И Смерть охватила такая тоска по своему саду, что она холодным белым туманом выплыла из окна.

– Спасибо, спасибо, чудесная птичка! – сказал император. – Я не забыл тебя! Я изгнал тебя из страны, но ты всё же отогнала от моей постели ужасные призраки, согнала с моей груди Смерть. Как мне наградить тебя?

– Ты уже вознаградил меня! Я исторг у тебя слёзы в первый раз, когда пел перед тобою, – этого я никогда не забуду! Нет награды дороже для сердца певца. Ну а теперь спи и просыпайся здоровым и бодрым! Я спою для тебя.

И он запел, и император заснул сладким сном. Ах, какой спокойный и благотворный был этот сон!

Когда он проснулся, в окно уже светило солнце. Никто из слуг не заглядывал к нему, все думали, что он умер. Один соловей сидел у окна и пел.

– Ты должен остаться со мной навсегда! – сказал император. – Будешь петь, только когда сам захочешь, а искусственного соловья я разобью вдребезги.

– Не надо! – сказал соловей. – Он сделал всё, что мог. Пусть остаётся у тебя. Я не могу жить во дворце, позволь лишь прилетать к тебе, когда захочу. Тогда я буду садиться вечером у твоего окна и петь тебе, и моя песнь порадует тебя и заставит задуматься. Я буду петь о счастливых и несчастных, о добре и зле, укрытых от твоих глаз. Певчая птичка летает повсюду, наведывается и к бедному рыбаку, и к крестьянину – ко всем, кто живёт далеко от тебя и твоего двора. Я люблю тебя за твоё сердце больше, чем за корону. Я буду прилетать и петь тебе! Но обещай мне одно…

– Всё что угодно! – сказал император и встал во всём своём царственном убранстве – он сам облёкся в него, а к груди он прижимал свою тяжёлую золотую саблю.

– Об одном прошу я тебя: не говори никому, что у тебя есть маленькая птичка, которая рассказывает тебе обо всём. Так дело пойдёт лучше.

И соловей улетел.

Слуги вошли поглядеть на мёртвого императора – и застыли на пороге, а император сказал им:

– С добрым утром!

Василий Жуковский

Спящая царевна

Жил-был добрый царь Матвей;Жил с царицею своейОн в согласье много лет;А детей всё нет как нет.Раз царица на лугу,На зелёном берегуРучейка была одна;Горько плакала она.Вдруг, глядит,Ползёт к ней рак;Он сказал царице так:«Мне тебя, царица, жаль;Но забудь свою печаль;Понесёшь ты в эту ночь:У тебя родится дочь». —«Благодарствуй, добрый рак;Не ждала тебя никак…»Но уж рак уполз в ручей,Не слыхав её речей.Он, конечно, был пророк;Что сказал – сбылося в срок:Дочь царица родила.Дочь прекрасна так была,Что ни в сказке рассказать,Ни пером не описать.Вот царём Матвеем пирЗнатный дан на целый мир;И на пир весёлый тотЦарь одиннадцать зовётЧародеек молодых;Было ж всех двенадцать их;Но двенадцатой одной,Хромоногой, старой, злой,Царь на праздник не позвал.Отчего ж так оплошалНаш разумный царь Матвей?Было то обидно ей.Так! но есть причина тут:У царя двенадцать блюд,Драгоценных, золотых,Было в царских кладовых;Приготовили обед,А двенадцатого нет(Кем украдено оно,Знать об этом не дано).«Что ж тут делать? – царь сказал.– Так и быть!» – И не послалОн на пир старуху звать.Собирались пироватьГостьи, званные царём;Пили, ели, а потомХлебосольного царяЗа приём благодаря,Стали дочь его дарить:«Будешь в золоте ходить;Будешь чудо красоты;Будешь всем на радость тыБлагонравна и тиха;Дам красавца женихаЯ тебе, моё дитя;Жизнь твоя пройдёт шутяМеж знакомых и родных…»Словом, десять молодыхЧародеек, одаривТак дитя наперерыв,Удалились; в свой черёдИ последняя идёт;Но ещё она сказатьНе успела слова – глядь!И незваная стоитНад царевной и ворчит:«На пиру я не была,Но подарок принесла:На шестнадцатом годуПовстречаешь ты беду;В этом возрасте своёмРуку ты веретеномОцарапаешь, мой свет,И умрёшь во цвете лет!»Проворчавши так, тотчасВедьма скрылася из глаз;Но оставшаяся тамРечь домолвила: «Не дамБез пути ругаться ейНад царевною моей;Будет то не смерть, а сон;Триста лет продлится он;Срок назначенный пройдёт,И царевна оживёт;Будет долго в свете жить;Будут внуки веселитьВместе с нею мать, отцаДо земного их конца».Скрылась гостья. Царь грустит;Он не ест, не пьёт, не спит:Как от смерти дочь спасти?И беду чтоб отвести,Он даёт такой указ:«Запрещается от насВ нашем царстве сеять лён,Прясть, сучить, чтоб веретёнДуху не было в домах;Чтоб скорей как можно пряхВсех из царства выслать вон».Царь, издав такой закон,Начал пить, и есть, и спать,Начал жить да поживать,Как дотоле, без забот.Дни проходят; дочь растёт;Расцвела, как майский цвет;Вот уж ей пятнадцать лет…Что-то, что-то будет с ней!Раз с царицею своейЦарь отправился гулять;Но с собой царевну взятьНе случилось им; онаВдруг соскучилась однаВ душной горнице сидетьИ на свет в окно глядеть.«Дай, – сказала наконец, —Осмотрю я наш дворец».По дворцу она пошла:Пышных комнат нет числа;Всем любуется она;Вот, глядит, отворенаДверь в покой; в покое томВьётся лестница винтомВкруг столба; по ступенямВсходит вверх и видит – тамСтарушоночка прядётИ за пряжею поёт:«Веретенце, не ленись;Пряжа тонкая, не рвись;Скоро будет в добрый часГостья жданная у нас».Гостья жданная вошла;Пряха молча подалаВ руки ей веретено;Та взяла, и вмиг оноУкололо руку ей…Всё исчезло из очей;На неё находит сон;Вместе с ней объемлет онВесь огромный царский дом;Всё утихнуло кругом;Возвращаясь во дворец,На крыльце её отецПошатнулся, и зевнул,И с царицею заснул;Свита вся за ними спит;Стража царская стоитПод ружьём в глубоком сне,И на спящем спит конеПеред ней хорунжий[2] сам;Неподвижно по стенамМухи сонные сидят;У ворот собаки спят;В стойлах, головы склонив,Пышны гривы опустив, Кони корму не едят,Кони сном глубоким спят;Повар спит перед огнём;И огонь, объятый сном,Не пылает, не горит,Сонным пламенем стоит;И не тронется над ним,Свившись клубом, сонный дым;И окрестность со дворцомВся объята мёртвым сном;И покрыл окрестность бор;Из терновника заборДикий бор тот окружил;Он навек загородилК дому царскому пути:Долго, долго не найтиНикому туда следа —И приблизится беда!Птица там не пролетит,Близко зверь не пробежит,Даже облака небесНа дремучий, тёмный лесНе навеет ветерок.Вот уж полный век протёк;Словно не жил царь Матвей —Так из памяти людейОн изгладился давно;Знали только то одно,Что средь бора дом стоит,Что царевна в доме спит,Что проспать ей триста лет,Что теперь к ней следу нет.Много было смельчаков(По сказанью стариков),В лес брались они сходить,Чтоб царевну разбудить;Даже бились об закладИ ходили – но назадНе пришёл никто. С тех порВ неприступный, страшный борНи старик, ни молодойЗа царевной ни ногой.Время всё текло, текло;Вот и триста лет прошло.Что ж случилося? В одинДень весенний царский сын,Забавляясь ловлей, тамПо долинам, по полямС свитой ловчих разъезжал.Вот от свиты он отстал;И у бора вдруг одинОчутился царский сын.Бор, он видит, тёмен, дик.С ним встречается старик.С стариком он в разговор:«Расскажи про этот борМне, старинушка честной!»Покачавши головой,Всё старик тут рассказал,Что от дедов он слыхалО чудесном боре том:Как богатый царский домВ нём давным-давно стоит,Как царевна в доме спит,Как её чудесен сон,Как три века длится он,Как во сне царевна ждёт,Что спаситель к ней придёт;Как опасны в лес пути,Как пыталася дойтиДо царевны молодёжь,Как со всяким то ж да то жПриключалось: попадалВ лес, да там и погибал.Был детина удалойЦарский сын; от сказки тойВспыхнул он, как от огня;Шпоры втиснул он в коня;Прянул конь от острых шпор.И стрелой помчался в бор,И в одно мгновенье там.Что ж явилося очамСына царского? Забор,Ограждавший тёмный бор,Не терновник уж густой,Но кустарник молодой;Блещут розы по кустам;Перед витязем он самРасступился, как живой;В лес въезжает витязь мой;Всё свежо, красно пред ним;По цветочкам молодымПляшут, блещут мотыльки;Светлой змейкой ручейкиВьются, пенятся, журчат;Птицы прыгают, шумятВ густоте ветвей живых;Лес душист, прохладен, тих,И ничто не страшно в нём.Едет гладким он путёмЧас, другой; вот наконецПеред ним стоит дворец;Зданье – чудо старины;Ворота отворены;В ворота въезжает он;На дворе встречает онТьму людей, и каждый спит:Тот как вкопанный сидит;Тот не двигаясь идёт;Тот стоит, раскрывши рот,Сном пресекся разговор,И в устах молчит с тех порНедоконченная речь;Тот, вздремав, когда-то лечьСобрался, но не успел:Сон волшебный овладелПрежде сна простого им;И, три века недвижим,Не стоит он, не лежитИ, упасть готовый, спит.Изумлён и поражёнЦарский сын. Проходит онМежду сонными к дворцу;Приближается к крыльцу;По широким ступенямХочет вверх идти; но тамНа ступенях царь лежитИ с царицей вместе спит.Путь наверх загорожён.«Как же быть? – подумал он.Где пробраться во дворец?»Но решился наконец,И, молитву сотворя,Он шагнул через царя.Весь дворец обходит он,Пышно всё, но всюду сон,Гробовая тишина.Вдруг глядит: отворенаДверь в покой; в покое томВьётся лестница винтомВкруг столба; по ступенямОн взошёл. И что же там?Вся душа его кипит,Перед ним царевна спит.Как дитя, лежит она,Распылалася от сна;Молод цвет её ланит[3];Меж ресницами блеститПламя сонное очей;Ночи тёмныя темней,Заплетённые косойКудри чёрной полосойОбвились кругом чела[4];Грудь, как свежий снег, бела;На воздушный, тонкий станБрошен лёгкий сарафан;Губки алые горят;Руки белые лежатНа трепещущих грудях;Сжаты в лёгких сапожкахНожки – чудо красотой.Видом прелести такойОтуманен, распалён,Неподвижно смотрит он;Неподвижно спит она.Что ж разрушит силу сна?Вот, чтоб душу насладить,Чтоб хоть мало утолитьЖадность пламенных очей,На колени ставши, к нейОн приблизился лицом;Распалительным огнёмЖарко рдеющих ланитИ дыханьем уст облит.Он души не удержалИ её поцеловал.Вмиг проснулася она;И за нею вмиг от снаПоднялося всё кругом:Царь, царица, царский дом;Снова говор, крик, возня;Всё как было; словно дняНе прошло с тех пор, как в сонВесь тот край был погружён.Царь на лестницу идёт;Нагулявшися, ведётОн царицу в их покой;Сзади свита вся толпой;Стражи ружьями стучат;Мухи стаями летят;Приворотный лает пёс;На конюшне свой овёсДоедает добрый конь;Повар дует на огонь,И, треща, огонь горит,И струёю дым бежит;Всё бывалое – одинНебывалый царский сын.Он с царевной наконецСходит сверху; мать, отецПринялись их обнимать.Что ж осталось досказать?Свадьба, пир, и я там былИ вино на свадьбе пил;По усам вино бежало,В рот и капли не попало.

Творчество русских писателей XIX и XX веков

Леонид Андреев

Ангелочек

I

Временами Сашке хотелось перестать делать то, что называется жизнью: не умываться по утрам холодной водой, в которой плавают тоненькие пластинки льда, не ходить в гимназию, не слушать там, как все его ругают, и не испытывать боли в пояснице и во всём теле, когда мать ставит его на целый вечер на колени. Но так как ему было тринадцать лет и он не знал всех способов, какими люди перестают жить, когда захотят этого, то он продолжал ходить в гимназию и стоять на коленках, и ему казалось, что жизнь никогда не кончится. Пройдёт год, и ещё год, и ещё год, а он будет ходить в гимназию и стоять дома на коленках. И так как Сашка обладал непокорной и смелой душой, то он не мог спокойно отнестись ко злу и мстил жизни. Для этой цели он бил товарищей, грубил начальству, рвал учебники и целый день лгал то учителям, то матери, не лгал он только одному отцу. Когда в драке ему расшибали нос, он нарочно расковыривал его ещё больше и орал без слёз, но так громко, что все испытывали неприятное ощущение, морщились и затыкали уши. Проорав сколько нужно, он сразу умолкал, показывал язык и рисовал в черновой тетрадке карикатуру на себя, как орёт, на надзирателя, заткнувшего уши, и на дрожащего от страха победителя. Вся тетрадка заполнена была карикатурами, и чаще всех повторялась такая: толстая и низенькая женщина била скалкой тонкого, как спичка, мальчика. Внизу крупными и неровными буквами чернела подпись: «Проси прощенья, щенок», – и ответ: «Не попрошу, хоть тресни». Перед Рождеством Сашку выгнали из гимназии, и, когда мать стала бить его, он укусил её за палец. Это дало ему свободу, и он бросил умываться по утрам, бегал целый день с ребятами, и бил их, и боялся одного голода, так как мать перестала совсем кормить его, и только отец прятал для него хлеб и картошку. При этих условиях Сашка находил существование возможным.

В пятницу, накануне Рождества, Сашка играл с ребятами, пока они не разошлись по домам и не проскрипела ржавым, морозным скрипом калитка за последним из них. Уже темнело, и с поля, куда выходил одним концом глухой переулок, надвигалась серая снежная мгла; в низеньком чёрном строении, стоявшем поперёк улицы, на выезде, зажёгся красноватый, немигающий огонёк. Мороз усилился, и, когда Сашка проходил в светлом круге, который образовался от зажжённого фонаря, он видел медленно реявшие в воздухе маленькие сухие снежинки. Приходилось идти домой.

– Где полуночничаешь, щенок? – крикнула на него мать, замахнулась кулаком, но не ударила. Рукава у неё были засучены, обнажая белые, толстые руки, и на безбровом, плоском лице выступали капли пота. Когда Сашка проходил мимо неё, он почувствовал знакомый запах водки. Мать почесала в голове толстым указательным пальцем с коротким и грязным ногтем и, так как браниться было некогда, только плюнула и крикнула:

– Статистики, одно слово!

Сашка презрительно шморгнул носом и прошёл за перегородку, где слышалось тяжёлое дыханье отца, Ивана Саввича. Ему всегда было холодно, и он старался согреться, сидя на раскалённой лежанке и подкладывая под себя руки ладонями книзу.

– Сашка! А тебя Свечниковы на ёлку звали. Горничная приходила, – прошептал он.

– Врёшь? – спросил с недоверием Сашка.

– Ей-богу. Эта ведьма нарочно ничего не говорит, а уж и куртку приготовила.

– Врёшь? – всё больше удивлялся Сашка. Богачи Свечниковы, определившие его в гимназию, не велели после его исключения показываться к ним. Отец ещё раз побожился, и Сашка задумался.

– Ну-ка подвинься, расселся! – сказал он отцу, прыгая на коротенькую лежанку, и добавил: – А к этим чертям я не пойду. Жирны больно станут, если ещё я к ним пойду. «Испорченный мальчик», – протянул Сашка в нос. – Сами хороши, антипы толсторожие.

– Ах, Сашка, Сашка! – поёжился от холода отец. – Не сносить тебе головы.

– А ты-то сносил? – грубо возразил Сашка. – Молчал бы уж: бабы боится. Эх, тюря!

Отец сидел молча и ёжился. Слабый свет проникал через широкую щель вверху, где перегородка на четверть не доходила до потолка, и светлым пятном ложился на его высокий лоб, под которым чернели глубокие глазные впадины. Когда-то Иван Саввич сильно пил водку, и тогда жена боялась и ненавидела его. Но когда он начал харкать кровью и не мог больше пить, стала пить она, постепенно привыкая к водке. И тогда она выместила всё, что ей пришлось выстрадать от высокого узкогрудого человека, который говорил непонятные слова, выгонялся за строптивость и пьянство со службы и наводил к себе таких же длинноволосых безобразников и гордецов, как и он сам. В противоположность мужу она здоровела по мере того, как пила, и кулаки её всё тяжелели. Теперь она говорила, что хотела, теперь она водила к себе мужчин и женщин, каких хотела, и громко пела с ними весёлые песни. А он лежал за перегородкой, молчаливый, съёжившийся от постоянного озноба, и думал о несправедливости и ужасе человеческой жизни. И всем, с кем ни приходилось говорить жене Ивана Саввича, она жаловалась, что нет у неё на свете таких врагов, как муж и сын: оба гордецы и статистики.

Через час мать говорила Сашке:

– А я тебе говорю, что ты пойдёшь! – И при каждом слове Феоктиста Петровна ударяла кулаком по столу, на котором вымытые стаканы прыгали и звякали друг о друга.

– А я тебе говорю, что не пойду, – хладнокровно отвечал Сашка, и углы губ его подёргивались от желания оскалить зубы. В гимназии за эту привычку его звали волчонком.

– Изобью я тебя, ох, как изобью! – кричала мать.

– Что же, избей!

Феоктиста Петровна знала, что бить сына, который стал кусаться, она уже не может, а если выгнать на улицу, то он отправится шататься и скорей замёрзнет, чем пойдёт к Свечниковым; поэтому она прибегла к авторитету мужа.

– А ещё отец называется: не может мать от оскорблений оберечь.

– Правда, Сашка, ступай, что ломаешься? – отозвался тот с лежанки. – Они, может быть, опять тебя устроят. Они люди добрые.

Сашка оскорбительно усмехнулся. Отец давно, до Сашкина ещё рождения, был учителем у Свечниковых и с тех пор думал, что они самые хорошие люди. Тогда он ещё служил в земской статистике и ничего не пил. Разошёлся он с ними после того, как женился на забеременевшей от него дочери квартирной хозяйки, стал пить и опустился до такой степени, что его, пьяного, поднимали на улице и отвозили в участок. Но Свечниковы продолжали помогать ему деньгами, и Феоктиста Петровна, хотя ненавидела их, как книги и всё, что связывалось с прошлым её мужа, дорожила знакомством и хвалилась им.

– Может быть, и мне что-нибудь с ёлки принесёшь, – продолжал отец.

Он хитрил – Сашка понимал это и презирал отца за слабость и ложь, но ему действительно захотелось что-нибудь принести больному и жалкому человеку. Он давно уже сидит без хорошего табаку.

– Ну, ладно! – буркнул он. – Давай, что ли, куртку. Пуговицы пришила? А то ведь я тебя знаю!

II

Детей ещё не пускали в залу, где находилась ёлка, и они сидели в детской и болтали. Сашка с презрительным высокомерием прислушивался к их наивным речам и ощупывал в кармане брюк уже переломавшиеся папиросы, которые удалось ему стащить из кабинета хозяина. Тут подошёл к нему самый маленький Свечников, Коля, и остановился неподвижно и с видом изумления, составив ноги носками внутрь и положив палец на угол пухлых губ. Месяцев шесть тому назад он бросил, по настоянию родственников, скверную привычку класть палец в рот, но совершенно отказаться от этого жеста ещё не мог. У него были белые волосы, подрезанные на лбу и завитками спадавшие на плечи, и голубые удивлённые глаза, и по всему своему виду он принадлежал к мальчикам, которых особенно преследовал Сашка.

– Ты неблагодалный мальчик? – спросил он Сашку. – Мне мисс сказала. А я холосый.

– Уж на что же лучше! – ответил тот, осматривая коротенькие бархатные штанишки и большой откладной воротничок.

– Хочешь лузьё? На! – протянул мальчик ружьё с привязанной к нему пробкой.

Волчонок взвёл пружину и, прицелившись в нос ничего не подозревавшего Коли, дёрнул собачку. Пробка ударилась по носу и отскочила, болтаясь на нитке. Голубые глаза Коли раскрылись ещё шире, и в них показались слёзы. Передвинув палец от губ к покрасневшему носику, Коля часто заморгал длинными ресницами и зашептал:

– Злой… Злой мальчик.

В детскую вошла молодая, красивая женщина с гладко зачёсанными волосами, скрывавшими часть ушей. Это была сестра хозяйки, та самая, с которой занимался когда-то Сашкин отец.

– Вот этот, – сказала она, показывая на Сашку сопровождавшему её лысому господину. – Поклонись же, Саша, нехорошо быть таким невежливым.

bannerbanner