
Полная версия:
Убийца
– Такого не знаем…
– Но, помилуйте, ведь он двадцать лет пьянствует запоем: неужели не приходилось вам его видеть?!
– Вам нужно кличку его знать, а иначе не найдете.
– Да где же я узнаю его кличку?!
– Не могу знать! А вам зачем, собственно, понадобился какой-то пропойца? Какой толк от него?
– Нужно…
Павлов не хотел вступать в пространные объяснения при толпе любопытных слушателей и вышел из кабака.
Оставалось еще шесть притонов около Орла и затем четыре на шоссе.
– Не лучше ли, барин, вернуться вам теперь, – предложил извозчик, – а то ночное время наступает, как бы греха не вышло! Бродяги нарочно заведут с вами спор, а после…
– Что после?
– Оберут, а нет, так и укокошат! Тут это недолго! И концов опосля не сыщешь. Смотрите: в эту пору никого здесь проезжих не бывает!
Павлов согласился. Действительно, ночью трудно производить поиски. У него есть еще два дня. Лучше он заедет к Куликовой и осведомится насчет клички-псевдонима ее мужа. Повидается с сыщиком, посоветуется.
– Ну, поезжай в город, – приказал он, – а завтра пораньше подай утром, мы опять сюда приедем.
Извозчик ударил кнутом и поехал полной рысью. Ему самому хотелось выбраться из этого глухого квартала, где и для извозчика небезопасно. Оборванные бродяги ходят группами, толпами и нередко нападают на проезжающих и проходящих. Павлов вернулся в номер гостиницы. Сыщик еще не спал и окликнул его:
– Ну что, нашли?
– Больно скоро хотите, – произнес недовольным тоном Павлов и, не вступая в дальнейший разговор, начал укладываться.
Наутро, чуть свет, Павлов проснулся. Утро было чудное, ясное, теплое. Дружный хор певцов природы разбудил его. Ему не спалось, и душа рвалась скорее, скорее на поиски, а затем в Петербург, где с таким нетерпением ждет его она. Странно, как это до сих пор он не замечал, что она ему дороже всего, что она наполняет его мысли и все существо! Как ни заглушал он этого чувства, казавшегося ему преступным, как ни боролся он со своим увлечением при помощи старинных поучений святых отцов церкви, все-таки страдальческое личико Гани рисовалось в его воображении и заставляло его думать о «чужой жене».
Сыщик крепко спал еще, когда Павлов вышел из гостиницы и направился к хижине Куликовых. Дуры-бабы он не застал уже дома. Она была на поденщине.
– Опять неудача! Судьба сама меня преследует! Нехорошее, видно, дело я задумал! Чужую жену у мужа отбиваю! Господи! Да разве я отбиваю?! Ведь я одного слова никому не сказал! И не видел Гани с тех пор, как она невестой стала другого! Из мыслей выкинул совсем! Вот пусть будет воля Божия! Объеду все кабаки, побываю везде и обратно в Питер. Судьба – так судьба! Забуду и думать о ней! Непременно забуду!..
Павлов вернулся в гостиницу, где ждал его уже извозчик. Он молча сел и велел ехать.
День начинался жаркий, почти знойный. Солнышко палило, но Павлов не замечал его. В нем происходила внутренняя борьба, заставлявшая его сильно страдать. Многолетние убеждения, привычка, голос совести, веры, религии боролись с каким-то щемящим чувством сердца, которое помимо его воли рисовало образ Гани. Одно из течений его внутреннего «я» должно было пожрать, уничтожить другое, а между тем оба чувства ему были одинаково дороги и расставаться с ними было невыразимо тяжело. Интересуясь «чужою женою» (слово «люблю» пугало его), он грубо нарушал основы своей церковной миссии начетчика и пастыря староверов. Отказаться же от Гани он был не в силах. Компромиссы не давались его прямой, честной натуре. Обманывать он не умел ни себя, ни других.
– Пожалуйте, барин, кабак Судакина, – вывел его из раздумья извозчик, остановившийся у ворот полуразрушенного деревянного дома с запертыми ставнями.
– Да ведь он закрыт, – произнес Павлов, не выходя с дрожек.
– Нет, не закрыт, это они от жары закрывают… День сегодня знойный, – ответил извозчик и, соскочив с козел, постучал в ставни кнутом.
Ставня приоткрылась, и высунулась голова с густыми кудрями самого Судакина.
– Скажите, пожалуйста, – обратился к нему Павлов, – нет ли у вас Куликова Ивана, сапожника из Орла?
– Нет.
И голова скрылась.
– Теперь куда? – спросил извозчик.
– Дальше… Надо все кабаки и постоялые дворы объехать.
Извозчик почесал в затылке, дернул вожжи, чмокнул губами, и лошаденка потащилась. Жара становилась нестерпимой. Ехать приходилось по открытым местам. Пот крупными каплями выступал на лбу Павлова, но он не обращал ни на что внимания. Поочередно они останавливались у каждого вертепа, везде Павлов предлагал один и тот же вопрос, получая в ответ:
– Нет…
С покорным терпением велел он ехать на третью версту, потом седьмую и девятую.
«Сегодня же поеду в Курск, оттуда в Харьков и затем обратно в Петербург», – думал он.
Лошаденка тащилась под палящим солнцем почти шагом. На дороге не видно было ни проезжих, ни прохожих. По сторонам пыльной дороги шел мелкий кустарник и болотистые кочки. Три версты они тащились более часа.
– Барин, дозвольте здесь лошадку накормить, – взмолился извозчик, – совсем измучилась.
– Покорми. Сколько же тебе времени нужно?
– Часа три. Отдохнуть же надо, а то и поесть можете!
– Делать нечего. Но что я буду тут три часа делать?
Павлов вошел на постоялый двор, велел поставить себе самовар и дать закусить на вольном воздухе. Хозяин вынес столик на завалинку и предложил приготовить яичницу на молоке.
– Отлично, – согласился Павлов. – А что, любезный, не знаешь ты пропойцу башмачника из Орла, Куликовым звать?
– Не могу знать. Это вам, барин, лучше у товарищей его порасспросить. Тут у нас двое есть из Орла. Прикажете позвать?
– Позови, позови, голубчик.
Через несколько минут на столе появился самовар, яичница. Павлов с большим аппетитом принялся за завтрак. Хозяин привел двух оборванцев с подбитыми, припухшими физиономиями.
– Куликова из Орла они не знают, – произнес он, – у них по фамилии не зовут никого. Надо имя или прозвище знать.
– Имя Иван Степанов.
– И-ван? – протянули бродяги. – Такого не слыхивали.
– Башмачник он, – продолжал Павлов, – в Петербурге был, оттуда этапом выслан. У него жена, дети…
– В Пи-те-ре, постойте. Есть такой из Питера, башмачник, годов двадцать пьет.
– Вот, вот, он самый!
– Только его не Иваном, а Макаркой прозывают.
– Как Макаркой?!
– Так, его все Макаркой прозывают. Он, слышь, в этапе шел Макаркой, так потом и прозывать стали!
Павлов торжествовал.
– Он и есть! Он, он! Макаркой назвался, а по-настоящему Куликов. Где же он?
– Он там в пригороде у Судакина.
– У Судакина я спрашивал.
– Да вы спрашивали Ивана Куликова, а он Макарка.
– Голубчики мои, если бы вы сбегали к Судакину и привели его. Это три версты – вы мигом слетаете, а я подожду, лошадь ехать теперь не может. Я вам по три целковых дам!
– По три? С нашим удовольствием. Через полтора часа предоставим. Алеша, бежим? – обратился один бродяга к другому.
– Бежим.
– Так вы, барин, пообождете нас?
– Еще бы! Разумеется, обожду.
Бродяги убежали. Хозяин, довольный, услуживал Павлову.
– Удивительно, барин, какое такое дело у вас может быть до Макарки. Это самый непутевый человек: он в этапе паспорт даже продал и Макаркой прозвался; вот его теперь так и прозвали. Горе с ним семье-то. Дочь его, слышь, шестнадцати-семнадцати лет, сбилась с пути и теперь тоже пьет. В отца, знать, пошла. А жена с малютками из сил выбивается на поденщине. Цены-то у нас на бабьи руки дешевы. Больше гривенника платы не дают за день, а как на гривенник с малыми ребятами просуществуешь. Угол пятак стоит. Да и гривенник-то не кажинный день заработаешь.
– Неужели никто не поможет ей?
– Кому помогать-то? Народ у нас бедный, сами перебиваются, а у ней все-таки муж есть, должен попечение иметь.
– Нельзя разве его заставить работать, наказать?
– Некому наказывать. У мещан никакого начальства нет и взыскать некому.
– А старшина их?
– Старшина, управа только для сбора повинностей существуют. Больше им дела ни до чего нет. Они не входят в жизнь своих мещан. И сколько у нас, барин, таких жен и дочерей, как Куликовы! Измор один, а не жизнь! В двадцать пять лет старуха старухой! Лица нет! Кожа да кости!
– Несчастные!
– А вам зачем же, барин, Куликова-то надо?
Павлов рассказал всю историю с Макаркой-душегубом, назвавшимся Куликовым.
– Ишь дела-то какие! И у вас в Питере-то, знать, живут не лучше нашего! Эх, за грехи, видно, Господь прогневался на Русь православную.
24
На жизнь и на смерть
Тимофей Тимофеевич сидел у себя в кабинете с Ганей и Степановым, когда прибежал запыхавшийся околоточный надзиратель с ключом от квартиры Куликова и рассказал прискорбное происшествие с его зятем, которого чуть не задушил Илья Ильич Коркин.
Старик Петухов с испугом и тревогою выслушал полицейского.
– Надо скорее ехать к нему в клинику! – проговорил он со слезами в голосе и встал.
– Постойте, Тимофей Тимофеевич, – остановил его Степанов, – настало время открыть вам истину. Не тревожьтесь жалеть вашего зятя. Если его задушил Коркин, то надо радоваться, а не сокрушаться.
– Что вы говорите?! Я ничего в толк не возьму. Радоваться, что зятя задушили?!
– Слушайте… – И Степанов подробно рассказал старику про их поиски с Павловым, про поездки в Орел, про начавшееся дознание. Степанов не знал еще, какие веские улики собраны были Ягодкиным, и не знал, что Густерин переменил уже свое мнение о Куликове. Но и того, что он знал, было слишком много для старика. Тимофей Тимофеевич слушал с напряженным вниманием, уставив глаза на Степанова, и на лице его отражался ужас. Он не прерывал говорившего ни одним вопросом, хотя многое показалось ему чем-то сказочным, легендарным, фантастическим, невозможным.
Когда Степанов кончил, Петухов все еще продолжал его слушать и смотреть на него тем же пристальным взглядом. Он как бы застыл в одном положении, не будучи в состоянии ориентироваться и сообразить то, что ему сообщили. Ганя испуганно бросилась на шею отца и зарыдала.
– Дочь моя! – простонал старик. – Во сне все это я слышу или наяву?! Правду он говорит?
Ганя не могла ничего ответить сквозь рыдания. Степанов продолжал:
– С минуты на минуту мы ждем телеграммы от Павлова. Как только они привезут настоящего Куликова, ваш зять будет арестован. Начальник сыскной полиции Густерин сомневается еще, точно ли Иван Степанович – это Макарка-душегуб, но во всяком случае он самозванец, скрывающийся под чужой фамилией!
– Господи! С нами крестная сила! Да как же это может быть?! Ганя, Ганечка, дитя мое!! – И, склонив свою седую голову над рыдавшею дочерью, Тимофей Тимофеевич тихо заплакал.
– Вот возмездие за грехи мои! Но за что ты, дитя мое, несешь этот крест?! Неужели за грехи родителей Господь карает детей? О! Ганя, не может этого быть! Господь справедлив и милосерден! Ты вынесла испытание и отныне будешь свободна! Я задушу злодея собственными руками, как душил его Коркин, если только он останется жив!
Свидетель этой тяжкой семейной сцены Степанов сидел, боясь пошевельнуться, чтобы не нарушить горестной тишины. Такое ужасное семейное горе, которое переживал в эти минуты старик Петухов, требует свободы, чтобы излить свои чувства, и только тогда можно получить облегчение. Степанов хотел даже тихонько уйти, но старик жестом просил его остаться.
– Вы не чужой нам, – прошептал он, – вы более чем родственник, и словами нельзя передать вам благодарность. Ах, отчего не посвятили вы меня в свои тайны раньше?! Отчего не сказали всего этого раньше?!
Степанов молчал.
– Папенька, – проговорила Ганя, – разве мы не можем вернуть прежнюю жизнь? Не можем жить опять, как жили?! Посмотрите, я совсем оправилась, чувствую себя бодро, хорошо. Вы тоже здоровы. Нам остается благодарить только Бога.
– Ганя, милая, ты носишь в себе наследника и потомка Куликова; ты законная жена этого злодея, и еще одному Богу известно, как мы с ним разделаемся. Конечно, я своей грудью защищу тебя, отдам всю кровь до последней капли за тебя! Но долго ли я буду с тобой?! Не сегодня-завтра ты можешь остаться одна с ним! Одна!! Понимаешь ли ты это?!
– Но, папенька, неужели брак нельзя расторгнуть, если он самозванец?
– Зовут ли его Петром или Иваном, ведь ты с ним венчалась! Ты его жена! Только, когда окажется, что он беглый каторжник, ты будешь свободна, но докажут ли это? Сам Густерин не верит! Не верится и мне.
– А может, он помрет теперь после петли Коркина?
– Дал бы Бог! А кто, Ганя, вернет тебе пережитое? Ты думаешь все это не отзовется на тебе в будущем? Увы! Вернуть твою веселость, цветущее здоровье, радостный дух так же трудно, как воскресить мертвого! Разве ты теперь прежняя Ганя, беззаботная, порхающая, довольная?! Этот год стоит двадцати лет жизни!
И он поник головой, а по морщинистым щекам медленно катились, одна за другой, крупные слезинки.
Весь этот день Тимофей Тимофеевич просидел над плачущей дочерью. Оба они ясно сознавали свое безысходное горе, облегчить которое никто не мог.
На следующий день Степанов переехал со всем семейством на завод Петухова и вступил в управление делами. Он навел справки о состоянии здоровья Куликова и узнал, что тот поправляется, опасность миновала. Это известие очень его опечалило тем более, что от Павлова до сих пор не было телеграммы. Неужели опять он явится поздно, явится, когда выздоровевший Куликов, по праву мужа, силой увезет Ганю, увезет в глухую провинцию и там доконает?! О, несчастная дочь Петухова!
Степанов долго не мог решиться сказать Гане о выздоровлении ее мужа. Бедняжка надеялась, что петля Коркина сделает ее свободной и все мучения ее окончатся. Она не смела даже самой себе признаться в этих жестоких мечтах; ей казалось преступлением желать смерти даже такому лютому врагу своему, как муж, но… инстинкт самосохранения, незажившие еще раны на всем теле, ужас будущего, непреоборимое отвращение к злодею – все это брало верх над чувством человеколюбия.
Ганя несколько уже раз спрашивала:
– Что, умер он?
– Не знаю еще, нет ответа, – уклонялся Степанов.
Наконец он должен был сознаться.
– Не надейтесь, Агафья Тимофеевна, врачи сказали, что он поправляется.
– Поправляется, – повторила она с дрожью в голосе, – что ж, видно такова воля Божия. А от Павлова нет телеграммы?
– Нет.
– Опять, – простонала она, – хоть бы умереть! Как тяжело, как тяжело! Я не перенесу, Николай Гаврилович, чувствую, что не перенесу! Последние ночи я не смыкаю глаз. Боли в животе невыносимые! Не говорите только папеньке.
– Агафья Тимофеевна, лучше послать за доктором. Вам нужны теперь силы. Так нельзя.
– Силы? На что мне силы! Я мечтаю о смерти как о высшем благе! Часто думаешь, отчего другие накладывают на себя руки и ничего. А я боюсь, боюсь. Не смерти боюсь, нет, а противления воле Божией. Дерзновения предстать пред Ним удавленницей! Какое я право имею самовольно перейти в тот мир. Господь карает меня за слабую веру. С тех пор, как я повенчалась, не была в церкви, не молилась.
– Молитва подкрепляет нас в горе.
– Как молиться? У меня дня не было без плети, без побоев. Он бил головой моей о стену и совсем разум забил. Голова точно в чаду постоянно, не соображает ничего, не думает; теперь только я опять стала сознавать все, как прежде. Верите ли, иногда ходила совсем как помешанная. А он бьет и бьет.
– Злодей! Не беспокойтесь, Агафья Тимофеевна, теперь папенька все знает и не отдаст вас больше в его руки.
– Легко сказать не отдаст, если все поиски ни к чему не приведут, да он еще узнает, что на него жаловались, следили за ним. Мороз по коже продирает при одной мысли, что тогда будет!
Степанову хотелось успокоить несчастную женщину, но он не находил, что сказать ей. В самом деле, если Павлов, как и первый раз, опоздает, Густерин прекратит дознание, что тогда делать? А Густерин говорил, что он знаком с Куликовым. Он может рассказать ему про заявление, жалобу.
И Степанов волновался не меньше Гани. Старик Петухов тоже спрашивал раз пять о здоровье Куликова и, когда узнал, что он поправляется, значительно упал духом.
– Сказать ему все? Назвать его прямо Макаркой-душегубом? Выгнать вон? Но какие могут быть последствия?! Ганя даже паспорта не имеет, и он прикажет ей следовать за собой. Ехать жаловаться, просить? Куда, к кому? Если Густерин отказывается, кто же поможет?! Попробовать сойтись на мирных условиях. Предложить ему еще 50 тысяч отступного. Предложить сто тысяч за разводную. Все, все отдать – и завод и деньги, только откажись от Гани!..
– Пожалуй, это лучше и вернее всего! – раздумывал старик. – Но во всяком случае он не возьмет у меня дочери иначе как перешагнув через мой труп! Пока я жив, он не прикоснется больше к Гане!
Весь этот день, как и накануне, все трое провели в печали, почти не разговаривая друг с другом и не переставая думать о близком выздоровлении их общего врага. Степанов понимал, что его водворение на заводе должно ожесточить Куликова против него, хотя и раньше их отношения были натянутыми. Ганя пуще всего боялась, не узнал бы муж про их розыски, потому что тогда он способен забить ее до смерти; хорошо, если бы он сразу убил, но он будет долго наслаждаться ее мучениями, может быть, годы.
Рано утром Петухов послал человека в больницу за справкой. Тот вернулся и объявил, что Куликов сегодня выходит, совсем здоров. Как громом поразила всех эта роковая весть.
– Надо готовиться к визиту, – проговорил старик. – Ты, Ганя, не выходи из своей комнаты. Я сам переговорю с ним и постараюсь кончить.
Петухов напускал на себя храбрость, но чувствовал, что в ожидании этого визита у него подкашиваются ноги, мерещится в глазах.
– Умоляю вас, папенька, – просила Ганя, – не ссорьтесь с ним, не говорите про то, что мы знаем. Постарайтесь мирно разойтись. Пусть даст мне паспорт, ведь я не могу, не могу с ним жить.
Слезы подступили к горлу, и Ганя не могла больше ничего сказать.
– Хорошо, хорошо, только ты не беспокойся! Что бы ни случилось, ты со мной не расстанешься! Я пойду в суд, к прокурору, к царю-батюшке пойду, а не отдам тебя.
И он отвернулся, чтобы скрыть навернувшиеся слезы. Он плохо верил в то, что говорил, и трусил не меньше дочери. Отчего он трусил? Откуда взялась эта трусость, которой он никогда не знал в жизни? Куда девалась его твердая решимость, не покидавшая его всю жизнь? Увы! Старик видел, что он ставит на карту все, а противник его, ничем не рискуя, имеет много шансов впереди! Борьба не равна, а исход борьбы стоит жизни его дочери!
– Иван Степанович приехали, – доложил слуга.
Старик вскочил.
– Боже, да будет воля твоя!
25
Бутыль кваса с красной ниткой
Куликов вошел в кабинет на цыпочках и, переступив порог, остановился у дверей в позе кающегося грешника. В его фигуре было столько смирения, кротости и раскаяния, что Тимофей Тимофеевич, ожидавший бури, почувствовал облегчение. С минуту длилось молчание. Заговорил Куликов чуть слышно, голосом, прерывающимся от волнения.
– Тимофей Тимофеевич! Вы знаете, вероятно, что я чуть не сделался жертвою сумасшедшего. Богу угодно было спасти мою жизнь. Ни вы, ни жена не сочли нужным даже навестить меня в больнице, проститься перед смертью! Увы, может быть, я принял то, что заслужил, не смею спорить, но во всяком случае обманывать себя было бы напрасно – у меня нет жены, нет тестя. Да будет воля Всевышнего! Я покорно понесу свой крест и пришел проститься с вами, может быть, навсегда! Простите меня окаянного. – Куликов грузно опустился на колени и положил земной поклон.
Ничего не понимая, удивленный и обрадованный Петухов не знал, что сказать. Зять продолжал:
– Увидев перст Божий в моем спасении, я решил замаливать свои грехи. Я отправляюсь в далекое странствование к святым местам, на богомолье. Пойду в Иерусалим. Желание имею постричься где-нибудь в монастырь и остаться там навсегда. Не откажите в вашем отцовском благословении! Грешен я перед вами, перед Ганей, но теперь все кончено. Я даю ей полную разводную, возвращаю вам приданое, и, по всей вероятности, мы никогда больше не увидимся. Благословите! – И он опять повалился в ноги.
Добрый старик был совершенно растроган. Он забыл в эту минуту все, что ему рассказали про зятя, и видел перед собой близкого человека, несчастного, раскаивающегося.
– Бог тебя простит, Ваня, я ничего худого тебе не сделал и не желал тебе зла! Ты сам не умел устроить свою жизнь. Мне жаль тебя, но еще пуще жаль дочь! Поверь, нелегко мне переживать все это! Сходи к гробу Господню, помолись, может быть, все и устроится по-хорошему! Я душевно желаю тебе всего лучшего.
Куликов крепко тер глаза кулаком и, встав с колен, подошел к тестю.
– Я решил, Тимофей Тимофеевич, завтра же отправиться в путь. Позвольте мне сегодня покончить все наши счеты. Я напишу вам бумагу об отречении от вашей дочери и о своем согласии на расторжение брака. Ваши пятьдесят тысяч, в тех же бумагах, в каких я получил, хранятся в государственном банке; я напишу вам доверенность на получение вклада и передам квитанцию. Квартиру я запру и ключи передам вам. Пусть Ганя делает с нею, что хочет.
– Отчего же ты вдруг так заспешил. Устроил бы все сам. Лишние два-три дня ничего не значат.
– Не хочу, опостылело мне все, ничего не надо мне теперь! Одна только просьба к вам. Дозвольте проститься с Ганей, получить ее прощение, ведь, может, не увидимся более. Она за другого выйдет, счастлива будет. И еще…
– Что еще?
Куликов опять стал тереть глаза и опустил голову.
– Вы знаете, я готовился стать отцом. Я мечтал, надеялся. Не погубите дитя, не оставьте! – И он опять повалился в ноги.
– Господь с тобой, Ваня, да неужели ты сомневаешься, что я могу внука обидеть, а Ганя – своего собственного ребенка!
– Лишил я младенца отца! Будьте вы его отцом! – говорил Куликов, не поднимая головы с полу.
– Полно, Ваня, съезди к святым местам, может быть, все устроится, обойдется! Помолись мощам угодников, поклонись Гробу Господню. А теперь пойдем к Гане.
Куликов поднялся. Глаза его были красны, голова низко опущена, движения медленны, нерешительны.
Ганя была в своей комнате, когда дверь отворилась и она увидела отца, который вел за руку точно сейчас вытащенного из воды зятя. На нее муж произвел такое же впечатление, как и на отца: кроткого, кающегося грешника. И странно: в таком виде этот злодей даже у нее вызвал чувство сострадания.
– Ганя, Иван Степанович пришел проститься с нами, он завтра уходит на богомолье, к святым местам.
Ганя молчала. Она не поздоровалась с мужем, но зато и не испугалась его появления, как раньше всегда было. Она набралась храбрости даже смотреть на него, тогда как прежде не рисковала поднимать головы в его присутствии. И у нее легче сделалось на душе.
– Скажи же, Ганя, прощаешь ты его? Он просит отпустить ему грехи, – продолжал старик.
Ганя боялась ответить. Она не питала к мужу никакой злобы, не искала никакого мщения, но если это «прощаешь» вызовет его возвращение и совместное жительство, то эта перспектива все-таки казалась ей страшной. Она могла простить, но забыть была не в состоянии. Отец как бы угадал ее мысли.
– Он дает тебе полную разводную и просит только не оставить его будущего ребенка. Да что же ты сам не говоришь, – обратился он к зятю.
Куликов молчал, так же как и Ганя. Прошло несколько минут.
– Простите, Агафья Тимофеевна, – произнес наконец Куликов, – забудьте прошлое, оно миновало безвозвратно… Вы выйдете за другого, будете счастливы…
О! Если бы отец и дочь могли видеть, что происходило в это время в душе Куликова!.. Как клокотала в нем бешеная злоба и какую страшную ненависть скрывал он в себе! Почти нечеловеческих усилий стоило ему сдерживаться и разыгрывать эту комедию. Не надеясь на себя, он все время прятал голову на груди, изо всех сил тер глаза кулаком и старался почти не говорить… Вид «любовницы Степанова» и ее «выжившего из ума старика» бесил Куликова… Ему бы развернуться, показать им, «где раки зимуют», а тут надо разыгрывать роль благочестивого странничка… Но роль эту недолго ему играть! Скоро он откроет свои карты, а пока… только бы не выдать себя…
– Что же, Ганя, ты молчишь? – произнес с оттенком раздражения старик. Ему упорство дочери казалось странным, при таком полном искреннем раскаянии мужа.
А Ганя не в состоянии была собраться с мыслями. Это поведение мужа, которого она привыкла видеть не иначе, как со сжатыми кулаками или с плетью в руке, казалось ей настолько странным, что она не могла с ним освоиться и не знала, как отвечать… Случалось и раньше, что он напускал на себя такой вид, шутки ради, но эти шутки всегда предвещали особенно жестокие истязания…