Читать книгу Убийца (Николай Николаевич Животов) онлайн бесплатно на Bookz (17-ая страница книги)
bannerbanner
Убийца
УбийцаПолная версия
Оценить:
Убийца

4

Полная версия:

Убийца

– Надо бросить лечение, – твердо решил Петухов и, не говоря ничего зятю, стал прятать лепешки, вместо того чтобы принимать. Через неделю ему стало гораздо лучше, хотя общая слабость не покидала его. Он начал вставать. Пробовал даже выходить погулять на солнечной стороне. Куликов находился почти безотлучно при нем, но дочь он видел редко. То она хворала и лежала, то доктора запрещали ей выходить, опасаясь преждевременных родов. Когда Тимофею Тимофеевичу стало лучше и он выразил намерение посетить дочь, то Куликов обещал сегодня же прийти с женой. И, действительно, вечером он привел Ганю.

Несмотря на то, что в комнате был полумрак, старик, увидев дочь, вскрикнул в ужасе и, бросившись в ее объятия, зарыдал.

– Господи помилуй! – шептал он. – Да ты ли это, Ганя?! Ты ли это?

Ганя тихо плакала и ничего не отвечала.

– Свят, свят, свят! С нами крестная сила, да не ослеп ли я?! Не сошел ли с ума?! Ванечка, что же это такое?!

– Что, папенька? Я говорил ведь вам, что жена очень больна. Доктора говорят, что у ней какая-то женская болезнь.

– Но у нее синяки на лице, опухшая вся голова, посмотри, гной в волосах какой-то. Да ведь ее узнать нельзя!

– Падает все, папенька, вы думаете, мне легко это переносить?! Я исстрадался, глядя на нее! Жена, говори.

– Исстрадался он, папенька! Я счастлива. Болезнь, что ж делать. Пройдет. Я очень за вас, папенька, мучилась. Ваня говорил, что вам…

– Что вам скоро лучше будет, – перебил Куликов, – и вот не ошибся. Все мои лепешки.

– Нет, Ваня, не лепешки; воля Божья…

– А если бы не принимали лепешек, вам не стало бы лучше.

– Сказать тебе, Ваня, правду? Я твоих лепешек давно не брал, бросал их, и вот мне лучше стало!

Куликов изменился в лице. Это заметила и Ганя, которую он уверил, что отцу не встать с постели, и обещал повести ее проститься, когда он отходить будет. Как ни умоляла Ганя позволить ей посмотреть на больного, умирающего отца, он отвечал на ее просьбы пощечинами, от которых она не могла удержаться на ногах.

Куликов, впрочем, скоро пришел в себя.

– Тем и лучше, если обошлись без лекарств, но я уверен, что если бы вы принимали лепешки, то были бы совсем здоровы!

– Как же, Ваня, ты говорил?.. – заикнулась Ганя. Он метнул на нее взгляд и перебил:

– Я и говорил, что не сегодня-завтра папенька к нам придет здоровый.

Тимофей Тимофеевич взял в руки голову дочери, долго, долго смотрел на нее с любовью и опять зарыдал.

– Господи! Мог ли я думать, что ты так изменишься! Ганя, Ганя…

И слезы градом текли из глаз старика.

Трогательная сцена свидания отца с дочерью мучила Куликова, который всегда возмущался такими нюнями.

– Ну, папенька, нам пора, пойдем, жена.

Старик встал, выпрямился и почти грозно произнес:

– Ваня, я оставляю дочь при себе на несколько дней. Я не могу с ней расстаться.

– Папенька! Но как же наш дом?

– Какой там у вас дом – три комнаты! Нечего ей там делать; я хочу, чтобы она погостила у меня. Желаешь – оставайся и ты. Я не отпущу ее!

– Ваша воля, папенька, – проговорил сквозь зубы Куликов и стал рвать в руках носовой платок. Он в эту минуту готов был задушить их обоих и делал сверхъестественные усилия, чтобы сдержаться.

Велика была радость Гани, хотя она ни одним звуком не смела проявить своих чувств. На несколько дней она избавлена от невыносимых мучений и проведет эти дни со своим отцом, в своей девичьей комнате, вспомнит минувшие светлые дни своей жизни.

– Что же, Ваня, ты остаешься с нами?

– Разумеется, папенька, куда же я пойду один! Не разлучить же вы хотите меня с нею?

– Боже упаси! Что ты, Ваня, как не грех тебе! Я не видал дочки больше месяца, она на себя не похожа стала, мученица какая-то, а ты упрекаешь, что я…

– Нет, папенька, я не упрекаю. Ваша воля…

– Спасибо, сынок. Вели себе приготовить девичью комнату Гани, а она в моей ляжет…

– Папенька, позвольте уж нам вместе… Ганя, ты как хочешь? – спросил Куликов.

Ганя молчала.

– Нет, Ваня, я не расстанусь с ней! Господи, да на кого она похожа стала! В гроб краше кладут! – И старик опять заплакал.

А Куликов совсем уже изорвал несчастный платок и дрожал от злобы на Ганю, которая осмелилась не ответить на его вопрос и не просить отца отпустить ее к мужу. А она лежала на груди отца и тихо плакала, боясь, чтобы муж не заметил ее слез…

– Ганичка, дитятко мое родное, солнце мое красное, да скажи же мне, что у тебя болит, чем ты страдаешь?! Страдаешь ты?! Правда?!

– Право, папенька…

– Открой мне душу твою! Ганя, ведь я отец тебе, отец, души в тебе не чающий! Возьми жизнь мою, возьми до капли всю кровь мою, только будь здорова!.. Боже, боже, какой у тебя вид!

Слезы душили старика. Он с трудом поднялся и повел дочь в другую комнату. Иван Степанович пошел сзади.

– Ваня, – обернулся Петухов, – оставь нас наедине… Я хочу поговорить с дочерью… Ты иди в свою комнату или останься здесь…

– Папенька, разве я помешаю вам?

– Не помешаешь, сын мой, но я хочу один на один поговорить с дочерью… Пойдем, Ганюшка, ангел мой…

Они скрылись за дверьми. Если бы Петухов увидел теперь своего зятя, он понял бы все. Это был зверь, у которого вырвали из рук добычу и оставили его голодным…

3

В пути

Елена Никитишна только весной добралась до Саратова. Большую часть зимы она провела в пересыльных тюрьмах: сначала Москвы, где два месяца пролежала в лазарете, а после в Нижнем Новгороде, где пришлось ждать открытия навигации. Горе, болезнь, тюремные скитания и тяжелый этапный путь совершенно исковеркали и подорвали здоровье молодой женщины. Она поседела и состарилась.

От Петербурга до Москвы этап ехал в товарных вагонах Николаевской дороги, и арестанты были скорее нагружены, чем размещены. Сорок часов такой дороги разбили Елену Никитишну так, что ее сдали прямо в лазарет, где она и пробыла почти до рождественских праздников. Больше всего ее мучила неизвестность относительно Ильи Ильича. Она не видала его с самого момента разлуки, и, несмотря на ее просьбы, ей не разрешали свидания. Да и как могло бы состояться свидание, когда Илья Ильич находился в больнице для душевнобольных, а жена его – в пересыльной тюрьме? Состояние Ильи Ильича внушало врачам серьезные опасения. Из разряда буйных он перешел в так называемые меланхолики и ни разу не пришел в себя, оставаясь в убеждении, что его преследуют враги за намерение занять болгарский престол. О жене у него исчезло всякое представление. В большинстве случаев буйные, после минования острых приступов, приходят в память, к ним возвращается рассудок, и они постепенно выздоравливают. Но если буйное состояние переходит в меланхолию, то такие больные считаются почти неизлечимыми.

Из Москвы этап, с которым назначили и Коркину, отправили в Нижний Новгород опять по железной дороге, в таких же вагонах, как и по Николаевской дороге. В Нижнем пришлось несколько ждать, пока пошли первые товарно-арестантские пароходы Курбатова. Светлый праздник Пасхи Елена Никитишна встретила почти радостно, покинув ужасную обстановку старой пересыльной тюрьмы. В ней принял живое участие известный тюремовед-литератор и местный товарищ городского головы Галицкий, состоявший попечителем пересыльной тюрьмы. Ознакомившись из бумаг с делом Коркиной, он приказал привести ее к себе и долго с ней беседовал. Один вид арестантки, добровольно одевшей халат с бубновым тузом и безропотно переносящей все этапные муки, тронул почтенного филантропа. Но сочувствие его еще больше возросло, когда он узнал от нее подробности начатого дела.

– Что же заставляло вас губить себя? – спросил Галицкий задумчиво.

– Я не сумею ответить вам на этот вопрос. Мне предлагали свободу, я отказалась, потому что не могла принять ее! Не подумайте, что мне не нужна была свобода! О! Мой несчастный муж, томящийся в больнице для умалишенных, был бы, может быть, теперь здоров, если б я получила свободу! Я отдала бы ему всю жизнь! Но мне нужна свобода та, которую ни следователь, ни вы не в состоянии мне дать. Свобода совести перед памятью моего первого мужа, Онуфрия Смулева.

Галицкий ничего не возразил.

– Скажите, – спросил он ее после некоторого молчания, – что сделалось с вашим домом, имуществом, капиталами, лавками.

– Право ничего не знаю.

– А с собой есть у вас деньги?

– Ни копейки.

– Но это невозможно! Я буду телеграфировать в Петербург, наведу справки, а пока позвольте мне ссудить вам рублей сто.

– Но на что мне деньги?

– Как на что? Вы ведь не осужденная преступница, вы пользуетесь всеми правами гражданства, кроме личной свободы, как меры пресечения способов уклониться от суда. Но я дам вам и эту свободу! Я беру вас на поруки. До отправления пароходов я предлагаю вам комнату в своем доме! Согласны?

– Помилуйте. Я не знаю, чему приписать ваше великодушие, не знаю, как благодарить вас!

Галицкий в полчаса выполнил все формальности и отправил Елену Никитишну прямо в… баню, где приготовили ей все новое белье и платье. Елена Никитишна больше всего страдала в этапе от мириадов насекомых и грязи, покрывавшей слоями всех ее спутниц, а в конце концов и ее. Вернувшись из бани не в тюрьму, а в уютную комнатку скромной квартиры Галицкого, она первый раз после своего ареста вздохнула свободно. Завтрак с рюмкой вина показался ей давно неиспытанной роскошью. Со слезами благодарности она пожала руку маститого филантропа и легла отдохнуть. Бедная женщина спала почти двое суток, и когда встала со своей постели, то ей показалось, что она воскресла в новой жизни; к ней вернулись силы, бодрость, свежесть головы, энергия. Галицкий получил ответ на свою телеграмму. Все имущество супругов Коркиных сохранено судебным приставом, и, так как никаких исков или претензий не предъявлено, то Елена Никитишна Коркина может располагать им по собственному желанию, тем более, что капиталы принадлежат ей лично, а дом куплен на ее имя.

– Что вы думаете делать? – спросил ее Галицкий, показывая ответную телеграмму.

– Право, мне решительно все равно.

– Конечно, все может остаться так до окончания вашего дела и все будет цело, но вам следует взять себе известную сумму на расходы. Возьмите тысячи три и переведите их в Саратов на текущий счет. Деньги будут необходимы вам, потому что, по всей вероятности, и саратовский следователь оставит вас на свободе. Я послал вчера прокурору письмо о вас.

– Ах, приведется ли мне когда-нибудь выразить вам свою признательность.

– Меньше всего я жду благодарности от тех лиц, которым приходится часто помогать не только советом, влиянием, положением, но и материальными средствами.

Коркина встретила в доме Галицкого Пасху. Она много лет не была в церкви. Молиться дома тоже не умела.

В Софийском храме, торжественно иллюминованном в Святую ночь и переполненном народом, Елена Никитишна приютилась между задними колоннами и опустилась на колени. Священник, исповедовавший ее во время болезни, отказал ей в святом причастии, и она, как отлученная от церкви, как оглашенная, не смела поднять глаз к разверзшимся вратам Небесного Царя. Она не дерзала даже мысленно обратиться к Престолу Всевышнего и, как великая грешница, припала к каменным плитам церковного пола.

Крестный ход вернулся в предшествие клира, и своды храма огласились радостным «Христос Воскрес». Сердце Коркиной забилось так сильно, что готово было разорваться. Оно переполнилось безотчетным радостным чувством почти мгновенно, и в эту минуту она забыла все: и смерть Смулева, и сумасшествие мужа, и пересыльную тюрьму, этап с ее страшными спутницами-товарками. Все, все она забыла, все исчезло, испарилось, и душа переполнилась одним «Христос Воскрес». Это восклицание она часто повторяла в жизни и раньше, особенно христосуясь с многочисленными знакомыми, но теперь это был не простой звук, не восклицание, а подавляющая все существо сила, всепоглощающая власть, светлая, великая, славная, всеобъемлющая истина, альфа и омега всякого бытия. Какими мелкими, ничтожными, пустыми, вздорными кажутся все жизненные заботы перед этим событием – «Христос Воскрес!»

– О, Боже!! Не все ли мне равно, идти на каторгу, в тюрьму, на эшафот, когда «Христос Воскрес» и я это чувствую, понимаю, ощущаю, сознаю!

Коркина очнулась, когда в храме никого уж не было, огни были потушены и сторож тихонько тронул ее за плечо.

– Сударыня, уходить пора.

– Как уходите? Пора?! Куда?! Отчего?! Разве нельзя остаться здесь долго, долго, всегда, всю жизнь.

– Поздняя обедня в десять часов, пожалуйте…

– Обедня?.. Ах, да… Служба отошла… Да…

Она вышла. Трепетное чувство, поглотившее все ее духовное существо, не покидало ее.

– Господи, если бы это чувство не покинуло меня навсегда… Если бы всю жизнь звучали в ушах эти ангельские звуки: «Христос Воскрес»… О! Как хорошо, как хорошо, – шептала она, приближаясь к дому.

Квартира Галицкого была освещена… Семья его разговлялась. Елену Никитишну поджидали, и жена Галицкого начинала уже тревожиться.

– Смотри, удерет твоя арестантка, будет тебе после горе с поручительством! Ты постоянно рискуешь!.. Говорила я не раз тебе не соваться по этапам… Какие это люди!

– Не беспокойся, никуда она не скроется… Не сделалось ли ей дурно?

В это время Елена Никитишна тихонько позвонила.

– Ну, вот видишь, – обрадовался Галицкий, которого тоже смущало отсутствие Елены Никитишны.

– Пойдемте разговляться, – пригласил он Коркину и ввел ее в залу.

Жена Галицкого первая подошла к «арестантке» христосоваться, за нею муж и дети.

– Знаете ли, – произнесла Елена Никитишна, – мне кажется, что я нахожусь теперь не на земле, а в каком-то райском уголке. Как тихо, мирно и покойно вы живете! В Петербурге не живут так!

– Отчего же? Везде есть…

– Нет, таких семей там нет! Там люди не живут, а горят, рвутся, мечутся, топят друг друга, рвут один у другого. Не проходит дня без каких-нибудь историй, приключений, неприятностей… Всем есть до других дело, все суются в чужие дела, сплетничают, пересуживают, роют ямы для друзей. А посмотрите, как светло на душе и в доме у вас?! Вы, как добрые гении, боитесь даже в мыслях кого-нибудь обидеть, желаете словом и делом всем добра, счастья… Зато сами наслаждаетесь безмятежной счастливой жизнью! Если на том свете существуют рай и ад, то я представляю их себе именно в таком виде: рай – ваша семья, вот эта зала, этот домик над обрывом Волги. Петербург же это настоящий ад кромешный, со всеми пытками и мучениями, какие только можно себе представить! Пытки, которые люди устраивают не только для других, но и сами для себя. Если что-нибудь нарушает райский покой вашего дома, то это только отголоски ада – Петербурга. Такой отголосок, например, мое пребывание у вас… С какой стати вы дали мне приют, причинили себе беспокойство, заботы?

– Не обижайте себя! Право, вы совсем не олицетворяете в себе кромешного ада!

– Я не считаю себя петербургской обитательницей. Я тоже провинциалка, хотя далеко не такая счастливая, как большинство! Что делать! И на солнце есть пятна! Вот я такое пятно провинции!

– А знаете ли, – перебил Елену Никитишну хозяин, – вчера получена телеграмма из Астрахани – Волга вскрылась уже там… Еще неделя и…

– Что ж, мой рай кончится! Я готова на все; я мечтаю только, чтобы проведенные в вашем доме дни остались навсегда моей путеводной, спасительной звездой; под сенью этого дома я нашла то сокровище, которое в тысячи тысяч раз дороже всяких земных благ! Вы могли бы прибить к вашим дверям золотую вывеску: «Блажен всякий, сюда входящий!»

Елена Никитишна опустилась на колени перед Галицким и ловила его руку. Он поспешил поднять ее.

– Пожалуйста, что вы, не делайте этого!

– Вы не знаете, чем я вам обязана!

Вся светлая неделя была воистину светлой для Елены Никитишны. Как бы в довершение счастья она получила очень утешительную телеграмму от директора больницы для душевнобольных. Здоровье Ильи Ильича начало поправляться. Четыре тысячи, которые потребовала Елена Никитишна, были ей немедленно переведены в Саратов, и оттуда она получила через банк 500 рублей для расчета в Нижнем и для дороги.

Первый пароход отправлялся в среду на Фоминой неделе, и Галицкий предложил Елене Никитишне ехать с этим пароходом.

– Но ведь я должна ехать с этапом!

– Видите ли: строго говоря, да. Но если вы явитесь к прокурору лично раньше прихода этапа, то это не может иметь серьезного значения.

– В таком случае я предпочитаю все-таки ехать с этапом. Благодаря вам, я теперь сильна, здорова и легко перенесу эту дорогу.

– Нет, уж если вы непременно желаете соблюсти закон, то я вам устрою отдельный «конвой» из переодетого урядника. Вы заплатите стоимость «конвоя», и он официально доставит вас по месту назначения. По моему мнению, это лишняя формальность, но все же это лучше этапа.

– Спасибо. Так я с урядником поеду на первом пароходе в среду.

– Хорошо. Мы все приготовим.

Широко разлилась матушка Волга; весь правый берег утонул в привольных волнах, и потоки великих вод затопили луга, поля, долины. Местами Волга имела вид огромного озера, если не залива. Лед почти прошел. С первым пароходом отправлялось много пассажиров. «Каспий» развел уже пары, шкипер дал свистки. На палубу вышла Елена Никитишна и позади нее седенький старичок с бегающими глазками. На пристани стоял Галицкий и приветливо кивал ей головой.

– Счастливого пути!

Пароход отвалил. Пассажиры замахали платками. Шумя колесами, взбудораживая воду и поднимая волны, «Каспий» поплыл, огибая Нижний со стороны Оки, и вышел на Волгу. Долго еще Галицкий стоял на высоком берегу города у памятника Минину и Пожарскому, следя глазами за исчезающим «Каспием».

– Бедная, – прошептал он и мелкими шажками поплелся в свой райский уголок, где ждал его новый этап арестантов.

4

Двойник Куликова

Что же делали друзья Гани, Павлов и Степанов?

Читатели помнят, что Степанов обещал съездить из Москвы нарочито в Орел, чтобы собрать там, на родине Куликова, достоверные о нем справки и подробные сведения об его прошлом. Степанов имел очень серьезные собственные дела в Москве по расколу и старообрядчеству, но оставил их и поехал в Орел. Прежде всего он обратился здесь к старосте мещанского общества, пожилому и малограмотному мужику. Рассказал сущность дела.

– Это надо справки навести в канцелярии. Обратитесь к делопроизводителю, – прогнусавил староста.

Степанов пошел в грязную, затхлую комнатку, в которой сидели и копошились три обтрепанных, в засаленных казакинах, субъекта.

– Что вам? – поднял голову субъект постарше. Степанов рассказал.

– Зайдите через недельку.

– Помилуйте, как через недельку?! Я приезжий, мне завтра нужно уезжать обратно в Петербург. Пожалуйста.

Обтрепанный субъект смилостивился.

– Пожалуйте сюда, я вам покажу все дела, реестры…

Они вошли в смежную комнатку наподобие кладовочки. Делопроизводитель разрыл несколько пачек и вытянул связку с литерой К.

– Как вы говорили его фамилия?

– Куликов, Иван Степанов…

– Ку-ли-ков, есть, есть, вот пожалуйте… Да… Куликов, Иван Степанов, 46 лет, волосы русые, глаза серые, лицо чистое, подбородок обыкновенный, особых примет нет… Он?

– Похож, ну дальше?

– Женат на нашей мещанке…

– Женат, – воскликнул Степанов.

– Женат, даже имеет четверо детей, старшей дочери 17 лет. Ее зовут…

– Мне этого не нужно, какие еще есть у вас сведения о Куликове?

– А это вы потрудитесь обратиться к моему помощнику, он заведует этим участком и наверняка знает Куликова.

Степанов, как ужаленный, выскочил в канцелярию и, не спрашивая, сунул помощнику десятирублевку…

– Ради бога, прошу вас, дайте мне все сведения о Куликове… Скорее, скорее…

Помощник начал разбирать бумаги, искать что-то в книгах.

– Есть… Вот он… Куликов… Находится под надзором полиции… Доставлен этапом из Петербурга за бесписьменность и бродяжничество. Живет на Бугорках, в доме Нелаптеева со своею семьею…

– Еще, еще, – горел нетерпением Павлов.

– Больше нет сведений… Если вам угодно, я сведу вас вечером к самому Куликову и его семье!.. Расспросите их сами.

– О! Конечно, конечно, хочу! Пожалуйста.

Павлов немедленно пошел на телеграф и дал Степанову известную уже нам телеграмму. С трудом дождался он вечером прихода помощника делопроизводителя, и они вместе отправились к Бугоркам. На самой окраине города, в крошечной покосившейся избушке, среди грязи и нищеты проживало семейство Ивана Степановича Куликова, горького пьяницы и забулдыги. Когда посетители вошли через закопченные двери в тесную, душную комнату, их обдало нестерпимой вонью и специфическим букетом промозглой нищеты с сивухой… На полу возились ребятишки, около печки суетилась полная, старая женщина, а на лежанке храпел мужик.

– Куликов дома? – спросил чиновник, ни к кому не обращаясь и не снимая шапки.

– Дома, родимый, сейчас пришел, пьяница, завалился спать на печь.

– Иван, Иван, вставай, господа пришли, – расталкивала она мужика.

С печи поднялся рыжеватый мужик, с окладистой бородой и сонными глазами.

– Чаво? – произнес он и, увидев помощника делопроизводителя, быстро соскочил с печи и поклонился в пояс.

– Здравия желаю, Алексей Сергеевич, простите, выпил малость.

И он опять поклонился.

– Одевай картуз и пойдем с нами, – произнес чиновник.

Мужичонко в одну минуту был готов, и они втроем вышли, Павлов повел их в свой номер гостиницы, где они и заперлись, потребовав предварительно водки и закуски.

– Садись, Куликов, гостем будешь, на, выпей. Я хочу поговорить с тобой. Расскажи мне про жизнь твою в Петербурге.

Мужичонко присел на край стула, озираясь на чиновника, утер рот рукавом, перекрестился, жадно выпил рюмку и, откусив кусочек хлеба, опять вытер губы рукавом. Он имел очень жалкий вид забитого всеми человека.

– Расскажи, – повторил Павлов, наливая вторую рюмку, – долго ли ты жил в Питере, чем занимался и как уехал?

– Годов семь жил, – произнес сиплым голосом мужик, – в дворниках, а после чернорабочим и поденщиком.

– Ну?

– Пил, значит, вот и погубило вино меня.

– Ну?

– Забрали меня. Этапом отправили.

– Врешь, – перебил чиновник, – ты бродягой прикинулся, тебя доставили к нам для удостоверения личности.

– Я не прикинулся. В этапе бродяга какой-то был, не помнящий родства. Я за пять рублей и поменялся с ним кличками. Паспорт у меня в исправности был. Вот того бродягу с моим паспортом как раз доставили в Орел и выпустили, а меня прогнали с этапом дальше. В Перми я объявил, что я не бродяга, а Куликов, орловский мещанин. Меня вернули в Орел, удостоверили здесь и выпустили.

– А тот бродяга?

– А бог его знает. Он мне пять целковых отдал, больше я ничего не знаю.

– Как он выглядел бродяга, как его звали?

– Звали между товарищами Макарка-душегуб, а в этапе он шел под номером сто пять – не помнящий родства. Ему лет сорок было. Глазища такие страшные.

Павлов весь дрожал от волнения. Их подозрения более чем оправдались! Не подлежало больше никакому сомнению, что жених Гани был подложный Куликов и если не Макарка-душегуб, то во всяком случае самозванец и темная личность.

Павлов рассказал все, что знал про петербургского Куликова чиновнику мещанской управы и настоящему Куликову.

– Как вы думаете, что же теперь делать? Ваша управа не может телеграфировать в Петербург прокурору?

– Что же мы будем телеграфировать?

– Да вот-с то, что мы сейчас узнали!

– Но ведь это частный, не проверенный никем, разговор! Никому дела нет до нашего Куликова, никто из петербургских властей нас не спрашивал.

– Но вы слышите, что Куликов рассказал о подмене личности?

– Это известно было начальству. Он рассказал это в Перми, нам телеграфировали задержать бродягу номер сто пять, но где его задержать? Он не являлся вовсе к нам в управу. Зачем он явится?!

– А если я вам говорю, что в Петербурге этот бродяга скрывается под именем вашего мещанина Куликова?

– Это вам следует заявить в Петербурге. Если градоначальник или прокурор запросят нас, мы ответим, как есть.

– А вы мне можете дать официальное удостоверение, что Куликов живет здесь и в Петербурге нет никакого орловского мещанина с этой фамилией?

– Помилуйте! Да разве мы можем давать частным лицам подобные справки?

– Отчего же, если это правда?!

– Мало ли что!

– Ну, так вы сами телеграфируйте за мой счет прокурору, что вот до сведения управы дошло то-то и то-то.

– Да какое же нам дело до Петербурга?! Да хоть сто Куликовых там будет! Мы ни при чем, и до нас это не касается. Разве мы отвечаем за то, что делается в Москве, Петербурге, Одессе?! Нет, мы ничего не можем! Хлопочите сами в Петербурге.

Павлов задумался, опустил руки, и несколько минут длилось молчание.

bannerbanner