
Полная версия:
Соленое детство в зоне. Том 1. Детство в ГУЛАГе
Наступало лето. Зеленый ковёр трав и деревьев так и прыскали в глаза своей свежестью! Всё цвело. Мы уцелели, преодолев эту жестокую зиму. Радость и веселье охватили всех: перемены в жизни к лучшему, новые люди, новая обстановка вокруг – всё это поднимало настроение. Нас замечали, мы были кому-то нужны, о нас заботились.
Везде висели портреты Сталина, даже в прачечной, куда мы теперь ежедневно ходили, и мы с благодарностью смотрели на них, радуясь вместе с матерью, которая говорила:
– Это всё он, дети! Сталин наш вождь! Это он спас вас! Если бы не Сталин, мы бы погибли! Молитесь на него и помните всю жизнь!
Боже, как смеялась мать через десять лет, вспоминая свои слова.
Детдом нам понравился сразу. Его порядки, дисциплина, много друзей и товарищей – всё было интересно. Утром по команде вскакиваем с чистой постели на деревянный выскобленный пол, выбегаем на зарядку в зал, а по теплу во двор, затем умываемся, прибираем постели, строимся в колонны по группам и с песней в столовую. Ефимия Лукушина – наш воспитатель. Бойкая, рыжеволосая, всегда весёлая, кричит:
– Дети, по ранжиру становись в колонну! Окишев! Ты самый высокий – первый! Шагом марш! Запеваем! Дети, все дружно подтягивайте!
И начинает громко и задорно:
Жил в Ростове Витя Черевичкин. В школе он отлично успевал. И в свободный час всегда обычно голубей любимых выпускал. Голуби, мои вы милые. Улетайте в солнечную высь.
Голуби, вы сизокрылые. В небо голубое унеслись.
Затем обязательно начинает свою любимую:
Ой, при лужке, лужке, лужке — на широком поле. При знакомом табуне — конь гулял по воле.
Всем сразу становится весело. Мы возбуждаемся, громко поём про то, как «красна девка встала, сон свой рассказала, правой ручкой обняла и поцеловала». Надо ли говорить, как и я полюбил русские песни, которые разучивали мы с воспитательницей! Разгорячённые песней, весёлые, мы по команде садимся за длинные рубленные столы и начинаем уплетать вареную свёклу, обваленную в жареной ржаной муке с подливой. Затем следует сладкий чай.
После завтрака наш инструктор по труду Шмаков и воспитатели Макарова, Татарникова, Лукушина распределяют всем обязанности. Часть старших отправляют на кухню к поварам Дусе Гладких и Киселёвой Любе помогать убирать, мыть посуду, чистить картошку, дрова пилить-колоть и т. д. Нескольким старшим девчонкам главный повар Ольга Шарандак рассказывала и учила, как готовить все блюда немудрящей детдомовской кухни. Малыши оставались на попечении двух нянь – Бобровой Люды и Нечаевой Натальи.
Летом обычно дети круглыми днями были на спортплощадке. Ну, а все остальные отправлялись на работы в приусадебном участке, где на грядках выращивали овощи для себя. Позже стали под руководством Шмакова Анатолия и пионервожатых Сметаниной и Гребенкиной выезжать на сенокос. Для двух быков и лошади надо было накосить 120 центнеров сена.
Покосы были на Уголках, в девяти километрах от Вдовино (ранее там был хутор). Для старших воспитанников Коржавин сделал на колхозной кузне маленькие литовки, а остальные переворачивали, гребли, метали в копны сено.
Осенью весь детдом от мала до велика работал на колхоз. Собирали колоски ржи на полях, дёргали лён, турнепс, свёклу и брюкву, копали и собирали картошку, горох, сгребали и грузили солому. Трудовое воспитание вошло в нашу детдомовскую жизнь с первых дней. Ну, а зимой все учились, занимались в кружках по труду, рисованию, пению, танцах и в художественной самодеятельности.
Вечером перед отбоем в зале проводилась линейка. Выстраивались все отряды, проводилась перекличка лично самим директором. Первого директора Ядовинова Ивана Григорьевича мы любили и не боялись. Это был добрый, лопоухий, курносый, с неизменной чёлкой и улыбкой дядька с бель-мом на левом глазу. Перекличку закончит, улыбнётся:
– Так! Все детки присутствуют? Никто не потерялся? Это хорошо. Драк не было? А я знаю всех хулиганчиков, мне докладывают. Но ничего, я думаю, ребятки исправятся. Не будем их наказывать. Как все поработали? Устали? Ничего, сейчас отоспитесь. Спокойной ночи, детки! Разойтись!
Но вскоре доброго Ядовинова сменил злой Микрюков и мы все это почувствовали. Борис Дмитриевич всегда был аккуратно одет в костюм с галстуком (это в глуши-то!). В то время, кроме него, в деревне никто не носил галстуков. Молодой, крепкий, черноволосый, красивый мужчина с широким лицом, неизменно холодный и строгий в обращении со всеми – он внушал мне страх. В первый год я не попадал на тяжёлые работы (шёл девятый год) и у меня было сравнительно много свободного времени.
Плохое в жизни быстро забывается, и я привык к детдому. Кроме того, был необычайно хулиганист, энергичен, криклив и драчлив. Я с такими же друзьями убегал от воспитателей и пропадал целыми днями на пруду, речке, болотах, в лесу и к вечерней поверке прибегал весь исхлюстанный, ободранный, в синяках, с вечно мокрыми и грязными до колен штанами. Только в зале опомнишься, глядя на себя – грязнулю, и спрячешься в самом заднем третьем ряду за товарищами. Но Микрюков с первых дней «раскусил» меня. Зычно кричит:
– Углов, Алихнович, Захаров, Желонкин, Воропаев – три шага вперёд! Арш! Кругом! Посмотрите, товарищи воспитанники на этих лоботрясов! Государство их одевает, обувает, кормит, учит. Чем они отвечают на заботу государства? Чем они отвечают на заботу о них товарищу Сталину? Как вам не стыдно! После отбоя все будете мыть зал! Всё! Разойтись!
После его нравоучений и «распеканий» я давал себе слово:
– Всё! Больше не полезу в болото, в воду и грязь! Завтра надо прийти на поверку сухим!
Но приходил вечер и я с ужасом оглядывал себя: штаны опять порваны и захлюстаны ещё выше, чем вчера.
Как-то мы со своей группой проходили через спортплощадку, где суровая, черноволосая, как наши кавказцы, воспитательница Макарова распекала за что-то Шурку. Тот ревел, утирал сопли и слюни, а она продолжала гневно долбить бедного Шурку. Во мне что-то шевельнулось, стало до горечи жалко его и я, не сдерживая больше эмоций, выскочил из строя, толкнул Макарову, заорал, заплакал изо всей силы:
– Ты злая тётка! Оставь его!
От неожиданности та оторопела, растерянно и сердито посмотрела на меня, и выругалась:
– Т-ю-ю! Ещё один недотёпа! Маленький какой, а злой! Жалко ему! Сверчок!
– и ушла в сторону, оставив в покое Шурку.
Мы ежедневно забегали к матери в прачечную, провалившуюся до окон от ветхости избу. В прачечной сыро, грязно, темно, копоть на стенах, всё в дыму, пару. В ванне на ребристой алюминиевой доске водой с чёрным мылом целыми днями мать ширкала бельё, стирая до крови пальцы на руках. Затем сушила его на верёвках во дворе и гладила паровым утюгом.
На чердаке прачечной под соломенной крышей с маленьким окошком я, Шурка, Талик Нестеров и Тырышкин организовали «тайную явку», куда приносили остатки с обеда – кусочки хлеба и сахара, картошку и морковь с детдомовских грядок. Мы готовились к побегу из детдома. На чердаке развешивали на верёвке и сушёных гальянов – чёрных, похожих на пескарей рыбок. Их мы вылавливали в соседнем пруду на мордушку, украденную у кого-то из местных сибиряков. По одному, чтобы никто не заметил наш «штаб», мы пробирались на чердак, выгружали из карманов добытое, осматривали и проверяли запасы, шептались, строили планы побега из детдома.
Самый старший Тырышкин, наконец, назначил дату побега:
– Завтра вечером после отбоя не спать! Как все задрыхнут, тихо собираемся и выходим. Пусть поищут нас! Пусть Микрюков позлится!
Стемнело. Все собрались у прачечной, забрали все запасы, вышли за деревню, обошли пруд и с обратной стороны детского дома, стараясь не ломать камыш, гуськом вышли на сухой островок – пятачок в камышах, который присмотрели ранее. Было необычайно тепло, тонко звенели комары, но нам было не до них, мы радовались свободе. Нарвали камыша, зарылись в него и всю ночь проговорили обо всём, глядя на яркие звёзды в небе. Талик философствовал:
– Видели, как у магазина гуляют фронтовики? Целыми днями пьют, ругаются, дерутся, а потом обнимаются. Я слышал, один говорит, что война в Германии и Японии не закончилась. Там против наших воюют бендеровцы – лесные люди и какие-то харакеристы, что ли, привязанные цепями. Давайте в следующий раз накопим больше припасов и убежим на войну помогать нашим?
Мы все дружно поддержали его. Жизнь была прекрасна – она только начиналась! Мы мечтали, строили планы, было удивительно хорошо, мы клялись в вечной дружбе и верности! Где-то рядом ухал филин, тонко бормотала сплюшка, на воде слышны были постоянные всплёски – это щука гонялась за карасями. Под утро мы уснули. Только к середине дня мы услышали, как ищут нас, кричат вдалеке и даже стреляют из ружья. Так мы прожили два дня, а на третий, когда кончились припасы, мы вышли на расправу к «дирику». Микрюков просто неиствовал, собрав весь детдом на экстренную линейку:
– Хулиганьё! Ишь, что удумали! Как вам не совестно смотреть в глаза товарищей, которые два дня искали вас? Всех четверых в карцер! Без ужина! Завтра всех на Уголки! Лишаю ежемесячной конфеты!
Это было уж слишком! Мы окончательно невзлюбили Микрюкова. О конфете мы все много говорили, мечтали, когда подойдёт первое число. На торжественной линейке каждому воспитаннику вручали эту блестящую, крупную – весом 100 грамм – конфету в обёртке из хрустящей, жёлтой, с переливом, бумаге. Твёрдая, сладкая до изнеможения коричневая конфета – и вдруг лишиться такого удовольствия?
Через пятьдесят лет седой, старый, больной Микрюков прилетел из Новосибирска в Кисловодск. Я встретил его на вокзале, посадил в свою чёрную служебную «Волгу» и шофёр повёз нас на дачу. Мы сидели у камина, пили хороший коньяк, играли в бильярд. Опять пили, я обнимал Микрюкова и мы оба плакали, вспоминая, вспоминая прожитое. Я ни одним словом старался его не ранить и не поминать плохое.
Ну, ладно. Хмурые, угрюмые мы на телеге приехали на следующий день на Уголки. Поразила высокая, выше нашего роста трава. Красота неописуемая! Цветов уйма, гудят пчёлы, шмели, воздух напоен ароматом подсыхающего сена. Поляны и лес чередуются и уходят к горизонту. Всеми листьями шумит осинник. Лакомимся черёмухой, кислицей и уже поспевающей малиной. Спим в огромном шалаше – стоге сена, готовим обеды на костре, носим воду из ручья, помогаем мыть посуду, убирать, ворошим, переворачиваем сено.
Вечерами сидим у костра, взрослые что-нибудь рассказывают. Запомнился рассказом Шмаков:
– Видели? Ходит здесь много медведей – следы кругом, кал свежий. Они сейчас сытые и избегают людей. Вот в прошлом году был со мной случай. Как-то утром решил рано утром, пока все спят, нарвать ведро малины. А малинники здесь кругом, видели, огромные. Есть в двух, трёх километрах отсюда вообще сплошной малинник. С полкилометра шириной и уходит далеко, далеко в тайгу! Так вот – попил я водички, пошёл вдоль ручья, собираю малину. И вдруг на повороте – бац! Лежит мишка, правда, небольшой первогодок, должно быть, и спит, не слышит меня. А спит так сладко, аж хрюкает! Дай, думаю, напугаю его. Как заору изо всех сил, застучу палкой в ведро! Он спросонок, как сиганёт рядом со мной! Еле успел отскочить! А он бежит быстро и от страху оправляется, поносит! Я сам очухался и давай хохотать!
Мы все тоже рассмеялись, но все дети подвинулись поближе к костру, со страхом поглядывая в черноту леса.
К концу недели из Вдовино приехала подвода. К телеге на верёвке был привязан крупный бычок. Детдом купил его у колхоза для нас, т.к. все запасы на покосах закончились и осталась только картошка. Сторож сельпо Вахонин привёз его и сразу же привязал бычка к дереву. Коржавин с Мозолевским положили осиновую оглоблю на спину бычка, а Вахонин приставил большой нож между рогами сверху и вдруг резко, с криком, ударил другой рукой по черенку ножа. И почти мгновенно бык упал на передние ноги, а Иван Афанасьевич и Мишка придавили оглоблей и повалили быка наземь. Вахонин также быстро перерезал горло бычку. Я от страха забежал в шалаш – меня бил озноб. Мне было жаль бычка, я отказался от аппетитного ужина, всю ночь не спал, ворочался и кричал. Наутро тот же Вахонин отвёз меня назад в детдом, в медизолятор, т. к. Шмаков решил, что я серьёзно заболел. В медизоляторе приветливая и ласковая Мария Леонидовна Щербинская (та, что ехала с нами на одной подводе при пересылке) ощупала, простукала, расспросила меня, засунула под мышку блестящий термометр, напоила какими-то лекарствами и я на следующий день был, «как огурчик»!
Мне шёл девятый год и, наконец, с опозданием, я пошёл в первый класс! С этого дня в мою жизнь надолго – на семь лет, вошла первая моя учительница и спасительница Ольга Федосеевна Афанасьева. Круглолицая, полненькая, с необычайно добрыми глазами, в неизменном сером, в полоску костюме. Первые четыре класса она преподавала практически все предметы: учила писать, читать, рисовать, учила арифметике и чистописанию, учила жизни, открывала глаза в необъятный мир.
Обычный школьный день первого класса. Чистописание. Сидим, высунув язычки, трудимся – выводим палочки, затем крючочки, а в завершение, через три месяца, первые буквы. Ольга Федосеевна ходит между рядами, заглядывает каждому в тетрадь и монотонно приговаривает:
– Ровнее, ровнее. Не забывайте про наклон палочек. Шестаков! У тебя крючки слишком большие! Вспомни свой крючок на удочке! Дети! Не спешите! Помните, что сейчас закладываются основы вашего письма. Будете неряшливы, и почерк будет у вас всю жизнь корявый!
А уже через три, четыре месяца другой разговор:
– Правильное чистописание – залог успеха в жизни! Сегодня начинаем писать буквы и слоги, изменяя нажим пера. Посмотрите на образец! Видите, как красиво написана фраза! В начале буквы и в конце, потоньше, т. е. волокнистая линия, а серединка толстая – будете нажимать сильнее перо.
И опять месяца два Ольга Федосеевна заботливо учит нас:
– Нажим, волокнистая! Нажим, волокнистая!
Именно с этих первых уроков практически у всех в конце концов получился красивый почерк. Просматривая через десятилетия свои детские дневники (а их было семь больших толстых тетрадей), я поражался, какой красивый почерк был у меня. Да и у Шурки ничуть не хуже! Так ли сейчас учат детей? Нет, конечно! И учителя и ученики теперь другие – гораздо хуже! В этом я твёрдо убеждён!
Учёба давалась мне легко, я был в отличниках без особого труда. Ко мне Ольга Федосеевна, мне кажется, благоволила больше всех! Выделяла, постоянно хвалила, впоследствии назначила председателем Совета отрядов пионеров.
Кстати, запомнилось, как нас принимали в пионеры. Хором выучили:
— Как повяжут галстук, береги его!
Он ведь с красным знаменем цвета одного!
Помню до сих пор торжественные сборы, дробь барабанов. Ольга Федосеевна командует:
– Звеньевым! Сдать рапорта председателю!
Звеньевые подходят ко мне по очереди и коротко докладывают свои рапорта (сколько пионеров в отряде, нет ли происшествий, больных, отличников и отстающих и т. д.).
– Рапорт сдал!
Отвечаю:
– Рапорт принял!
Я с поднятой рукой в пионерском приветствии, чеканя шаг, на виду отрядов иду к любимой учительнице и, задыхаясь от восторга и волнения, докладываю сводный рапорт.
Легко и быстро научившись читать, я очень полюбил книги и постоянно бегал в детдомовскую библиотеку. Ольга Федосеевна всегда на уроке литературы заставляла всех по очереди читать небольшие абзацы из произведений русских писателей, но больше всех доверяла мне, т. к. я научился читать с выражением. Мне нравилось, что весь класс, притихнув, слушает моё чтение и от волнения мой голос звенел.
Директором школы был Платонов, а завучем Вера Яновская. Впоследствии, когда заведующий больницей Маранс передал дела Карпухиной Анастасии, мать перешла в больницу поваром.
А в 1949 году детдом стал называться интернатом с новым директором Трескиной Галиной.
Пришла очередная зима, но в детдоме было сытно, хотя и не было мясных блюд, и интересно. На верстаках старшеклассники пилили, строгали, мастерили скамейки, столы, бочки, лыжи, сани. Девчонки постарше в другой комнате долгими зимними вечерами шили, латали одежду, вязали. Здесь же инструктор по труду Шмаков с Мозолевским ремонтировали, подшивали наши валенки – пимы. Для самых младших была комната, где мы художничали, вырезали из бумаги картинки, фигурные детали, колечки, раскрашивали их, готовясь к первому в моей жизни Новому году. Ну, и по графику выполняли свои обязанности по уборке, дежурстве на кухне, пилили, кололи дрова, убирали и расчищали дорожки от снега, который выпадал практически ежедневно.
Глава 11. Детдом
Там, где бури, вьюги хмуры восемь месяцев в году. Был томим одним вопросом — жив отец и или в раю?
Новая воспитательница (ссыльная из Пятигорска) Жигульская Мария Георгиевна вовлекла меня в художественную самодеятельность. Мы разучивали танцы: падеграс, краковяк и русский танец, готовясь к Перво-майскому концерту. Всю зиму мы тренировались, и всегда Марина ставила меня во второй паре за своим сыном Вовкой Жигульским.
Я ещё не догадывался, что Вовка станет моим основным другом и соперником на многие десятилетия и, пожалуй, ни один из моих друзей во всей жизни (а их было очень много) не оставит у меня так много впечатлений, размышлений и подражания. Вовка был польских кровей (отец поляк, мать русская) и очень этим гордился. Отец у него был лётчиком, его сбили и он попал, как и мой отец, в плен, а теперь его семья (мать, бабушка и Вовка) отбывали здесь, в Сибири «наказание». Вовка – красивый, сероглазый, светловолосый, гордый и прямой, как столб, холодно выводил «па» с изящной и симпатичной Стэлкой Невской, а я за ним терпел, сопел и ненавидел идущую со мной в паре белобрысую, некрасивую Зинку Зиновьеву. Стэлка также чувствовала ко мне симпатию ещё с пересыльного вагона. Я это ощущал по её взглядам и ей, видно, было страшно неприятно, как высокомерно обращался с ней Вовка. Мы уже довольно прилично научились танцевать – я до сих пор помню и могу исполнить начало па-деграса.
И вот он, праздник, и мы выступаем! Причёсанные, в белых рубашечках и чёрных брючках, а девочки все в белом – мы волнуемся и надо уже становиться в пары (всего их четыре). И вдруг Стэлка, глядя смело в лицо Марины, заявила:
– Мария Георгиевна! Я не буду танцевать с вашим сыном. Поставьте меня в паре с Колей!
Мария Георгиевна сначала опешила, затем начала убеждать Стэлку:
– Стэлочка! Как ты не можешь понять – всё может сейчас поломаться. Вы же привыкли друг к другу! Надо было раньше сказать мне об этом. Сейчас занавес откроется – не упорствуй, Стэла. Я тебя очень прошу!
Но Стэлка настаивала на своём. Вовка вспыхнул и закричал нервно:
– Мама, пускай идёт в паре с кем хочет! Коза-дереза! Возомнила из себя красотку!
Занавес раздвинулся. Марина кивнула Стэлке, сдавшись. Мы быстро стали в ряд. Я смешался, покраснел, и сразу забыл весь танец. Взялись за руки. Пяточка, носок, правой два раза, притопнули обеими ногами и пошли по кругу весело и задорно под гармонь. Я весь сиял, Стэлка тоже улыбалась, а во второй паре злой Вовка швырял угрюмую Зинку и всё старался наступить нам на пятки.
Жизнь в детдоме кипела, бурлила. Подъём, зарядка, умывание холодной водой во дворе из трубы, в которой сделаны самодельные соски – краны. Затем санитарный осмотр, где придирчивые дежурные девчонки обязательно проверят заправку постелей и заставят переделать, если сделано неряшливо. Затем проверят и самого – как одежда, обувь, ногти, стрижка. Перед входом в столовую ещё раз покажи руки ладошками вверх и вниз. В столовой тоже не шуми, не кричи, а то выгонят и будешь голодный до обеда. Порции очень маленькие, а так ещё хочется свеклы, обжаренной в чёрной муке или макарон на маргарине. Затем учёба, а после занятий обязательный общий хор, на котором Лукушина разучивала с нами новую песню про Ленина и Сталина:
Ой, как первый сокол, со вторым прощался,
Он с предсмертным словом, к другу обращался.
Сокол ты мой сизый, час пришел расстаться,
Все труды, заботы, на тебя ложатся.
А другой ответил: позабудь тревоги,
Мы тебе клянемся — не свернем с дороги!
И сдержал он клятву, клятву боевую.
Сделал он счастливой всю страну родную!
Затем обед, зимой «мёртвый час», два часа труда и перед ужином личное время – самое долгожданное, когда можно было исчезнуть от воспитателей во главе с вездесущим Микрюковым.
Наступила весна, и везде надо было мне побывать, т. к. уже места становились знакомые, обжитые. Шмаков поручил нашей группе ремонт и изготовление новых скворечников – их наделали больше тридцати. Я впервые в жизни изготовил сам скворечник, повесил его рядом с детдомом на дереве так, чтобы можно было наблюдать за ним из класса. С этих пор началась моя любовь к скворцам, которая не прошла и сейчас. Опять начались лесные палы – пожары, опять меня тянула речка с её ледоходом, пруд с его кишащими чёрными гальянами, мельница с водопадом, мокрые луга, кочки и лес, стеной подступавший к детдому со стороны Уголков. Возвращался мокрый, грязный, исцарапанный. И вот уже опять эта проклятая линейка, где никак не ускользнуть от Микрюкова.
Руки и ноги опять покрылись цыпками. Кожа покраснела, потрескалась, из рубцов сочилась кровь. Тихая и добрая няня Нечаева Наталья Ивановна ворчала, смазывая солидолом мои раны:
– Вот пострел, что натворил! Эк, угораздило! Где же тебя так носит? Зачем ты лезешь в воду? Смотри, что творится с руками, ногами?
– Ой, больно! Не надо так! Тихо, тише, очень больно!
– Всё, всё! Не дёргайся! Сейчас только перевяжу ноги вот этими кусками простыней. Старайся не елозить ногами, чтобы ночью не сорвать. К утру заживёт.
И, правда, утром было значительно легче.
Но наступал день, опять всё забывалось и я с Таликом, Алихновичем и Желонкиным опять лезли в пруд за мордушками, выслеживали лягушек и их икру между кочками в болотах. Лягушечья икра висела крупными шарами между кочками и мы любили ею кидаться в тёплой воде так, что к вечеру остатки икры были в ушах, на голове и на одежде. В лесу плюхались с высоких кочек, оступаясь, когда зарили гнёзда сорок и ворон. Опять я начал получать выговоры и наказания от Микрюкова и моя мечта попасть в поход со Шмаковым на озёра рухнула. Шурка стал писать стишки и маленькие рассказы в стенгазету – его стали хвалить.
К матери в прачечную мы забегали теперь реже. В тесном помещении всегда был пар, душно, влажно. Бельё везде лежало горками – и стиранное и грязное, мокрое, глаженое. Пахло щёлоком, мылом и дымом от печки. Мать заученными движениями на ребристой доске «ширкает» бельё правой рукой, придерживая левой снизу бельё и доску. Мыльная пена накапливается и мы хватаем её, пускаем пузырей. Зимой интересно было наблюдать, когда мать заносила мороженое бельё, которое топорщилось, занимало всю комнату. От белья исходил приятный свежий запах. Мать жаловалась, плакала, трясла озябшими руками и совала их к печке, ругала ужасный мороз и всю эту «проклятую жизнь». Поплакав, начинала нас угощать чем-нибудь немудрящим – картошкой, овсяным киселём, хлебом с комбижиром. Жаловалась, что Микрюков её «заедает», придирается, возвращает часто в повторную стирку абсолютно чистое бельё, унижает её досмотрами, ревизиями и проверками; маркирует каждый кусок мыла по нескольку раз в день. Ей трудно обстирывать почти 200 человек, а помощницу он не даёт, но зато следит, чтобы она не «ходила и не ела на кухню». Было жалко её, больно было смотреть на её слёзы, а иногда, после её громких причитаний навзрыд мы и сами ревели.
– Ой, да на кого же ты нас поки-и-и-нул, отец наш доро-о-о-гой! Ой, да где ж ты наш корми-и-и-лец? Ой, да за что же с детьми мучаю-ю-ю-сь?
Мать голосила так, что мы не выдерживали. Такие причитания, такое безутешное горе матери сразу нас «брало» – было жалко мать, себя, Шурку и мы тоже начинали плакать.