Читать книгу Записки о революции (Николай Николаевич Суханов) онлайн бесплатно на Bookz (70-ая страница книги)
bannerbanner
Записки о революции
Записки о революцииПолная версия
Оценить:
Записки о революции

4

Полная версия:

Записки о революции

Но как бы то ни было, пока решили отвергнуть ультиматум. И такое решение мне оставалось только приветствовать.

До нового совместного заседания, назначенного часов в шесть или в семь, мы пошли в ресторан обедать. Попали в пресловутую «Вену», битком набитую посетителями. Отдельного кабинета не оказалось. Нас отвели в маленькую комнатку, где мы, однако, оказались не одни. Но все же пришлось продолжать политические разговоры. Налицо – не знаю, каким путем – оказался Кузьма Гвоздев. Все очень нервничали и были мрачны. Церетели бегал к телефону… Мы, больше вероятно по инерции, продолжали строить комбинации. Но уже ум заходил за разум.

Говорили, главным образом, почему-то о министре труда. Скобелев зачем-то все-таки был переведен в морские министры. Может быть, затем, чтобы получить третьего социал-демократического министра. Вернее, затем, чтобы ввести в коалицию рабочего. Но хорошо не помню, в чем было дело.

В министры труда теперь назначали Гвоздева, потом отменяли: Гвоздев слишком непопулярен среди рабочих. Назначили рабочего Смирнова, будущего заграничного делегата; Гвоздева же определяли в товарищи. Кто-то из Таврического дворца, кажется какой-то служащий, совершенно случайно вошел к нам и принял участие в беседе. Он назвал какого-то третьего кандидата в министры труда. Он показался подходящим. Тогда и Гвоздева, и Смирнова назначили при нем товарищами. Потом снова все отменили и снова пожаловали Гвоздева в министры… Гвоздев сидел тут же, нервно краснел и молчал, изредка отвечая на прямые вопросы:

– Как хотите, товарищи, мне все равно. Как хотите…

Ум заходил за разум.

Часам к восьми отправились в квартиру Львова. Армия репортеров по-прежнему бодрствовала на своем посту… В кабинете министра-президента шло совещание буржуазных министров. Мы вяло и сумрачно разгуливали по соседней зале.

А в Морском корпусе в это время снова собрался Совет и уже ждал не меньше часа… Пришлось вторично распустить его после долгого бесплодного ожидания. Эту миссию взял на себя Гоц, принявший на свою голову гром и сарказм небольшой кучки советских большевиков.

Открылись двери кабинета и нас пригласили на заседание. Кажется, оно было очень кратко и состояло только в том, что министры выслушали наше заявление об отказе уступить Шингареву портфель продовольствия. После этого был объявлен перерыв, и, снова предоставив нам кабинет, министры удалились во внутренние покои. Слово было теперь за ними.

Наши лидеры были мрачнее ночи и при малейшем поводе срывали злобу на левых. Помню, мы с Каменевым и с кем-то третьим от нечего делать затеяли спор о Ленине и большевизме. Каменев доказывал постоянную правильность исторического прогноза большевиков, он вспоминал о «неурезанных лозунгах» и «ликвидаторах» 1914 года и утверждал, что история подтвердит и настоящие, современные позиции их партии; мне казалось, что он замазывает свою неудачную попытку борьбы и свою недавнюю капитуляцию перед Лениным…

По мере того как решение затягивалось, нашими лидерами, видимо, завладевали сомнения. Сведения о взаимных настроениях кабинета и столовой так или иначе просачивались через залу… Проходя в переднюю к телефону, я застал в зале Керенского в конфиденциальной беседе с Гоцем. Становилось известно, что министры держат твердый курс, склонны не уступать и поговаривают о коллективной отставке кабинета… Нервное напряжение достигало последних градусов.

В нашей комнате внезапно появился духовный прокурор Львов. Остановившись посреди кабинета, он громко провозгласил, протянув руку по направлению к столовой:

– Там сумасшедший дом, и здесь сумасшедший дом…

Поистине, это была невеселая свадьба. Ощущение было такое, что коалиция гниет на корню… Между тем стало известно, что министерство Львова окончательно склоняется к отставке. Шингарев и стоящие за ним не уступали. Министры стали уже рассуждать о том, как оформить свою отставку, кому вручить ее и т. д. Вызвали даже ученых знатоков государственного права. Это было уже в двенадцатом часу…

Но в это время среди нашей делегации появился Керенский. Он потребовал, чтобы мы открыли официальное заседание, и взял слово. Долго и нудно он агитировал нас по части ужасного положения страны и рисовал страшные перспективы. Он утверждал, что правое крыло сказало свое последнее слово: оно больше уступить не может и не уступит. Между тем не достигнуть соглашения – значит развязать гражданскую войну. Если Совет не хочет принять на себя весь одиум грядущей анархии и разрухи, то он должен уступить. Тем более что спор идет о совершенных пустяках.

Стали высказываться по очереди все члены делегации. Против уступки, помню, высказался Чернов. Некоторых – не могу припомнить. Но большинство как будто только и ждало Керенского и, можно сказать, с энтузиазмом поддерживало уступку… Должен сказать, что мне, дикому и безответственному человеку, предмет спора также казался пустяковым и недостойным не только проблематической гражданской войны, но и неизбежных действительных затруднений, хотя бы и небольших. Повторяю, я не особенно хорошо понимал, что заставляет наших лидеров, снявши голову, так сокрушаться по волосам.

И когда до меня дошла очередь, я попытался поставить вопрос иначе: о портфеле продовольствия, сказал я, спорить не стоит, его можно и уступить; но при этом надо признать и объявить, что коалиция, как ее понимал Исполнительный Комитет, вообще не осуществилась; образуемый при данных условиях кабинет мы не можем признать искомым правительством…

Разумеется, на меня закричали, замахали руками, злобно засверкали глазами. Это было, с моей стороны, по обыкновению бестактно и неуместно…

Но к сожалению, я не мог более оставаться в заседании ни минуты. Я уже несколько раз манкировал выпуском «Новой жизни» и сегодня дал обязательство быть в типографии около полуночи. Я должен был уйти немедленно, не дождавшись близкого конца. Я вышел на улицу в самый «трагический» момент.

Остальное было без меня, но оно было неожиданным. Из типографии по телефону я узнал, что, пока шло наше заседание с Керенским, в последний момент, поговорив с прибывшим вестником кадетского центрального комитета Набоковым, уступил Шингарев. Он согласился взять портфель финансов – при условии, что он закончит начатые им продовольственные операции.

К двум часам ночи все было готово. Портфели были распределены быстро, а все сомнительные пункты были разрешены так: Керенский получил и военное министерство, и морское, и Переверзева в министры юстиции; Пешехонов получил портфель продовольствия, Скобелев – труда, Церетели – почт и телеграфа.

Коалиция была создана. Формальный союз советского мелкобуржуазного большинства с крупной буржуазией был закреплен в «писаной конституции».

Совершилось неизбежное. Ну, что ж! Пусть история, что суждено ей, делает скорее… Теперь оставался только последний акт, заключительный аккорд, апофеоз. Это была санкция Совета – пустая формальность, простое поздравление с законным браком.

Но сначала новые министры пошли « прикоснуться к земле». Крестьянский всероссийский съезд наконец официально открылся. Хозяева земли русской заполнили собой огромный партер Народного дома и уже начали произносить одно за другим свои увесистые слова… В зале Народного дома сейчас можно было воочию наблюдать будущее большинство Учредительного собрания. Да и вообще этот съезд большинства нации стоил внимания. Но любопытно: сюда явились только министры-социалисты. Ни один из их буржуазных коллег, ныне формально с ними связанных, не пришел поклониться черноземной России.

Все министры-социалисты призывали к поддержке нового коалиционного правительства. Чернов говорил о внутреннем строительстве; Пешехонов говорил об анархии и единении; Скобелев говорил о защите страны; Керенский, отрекомендовавшись военным и морским министром (до санкции Совета), говорил о «чести и независимости русского народа» и о железной дисциплине в войсках, которую он установит. Увы, газетные отчеты не передали нам ни полслова о мире и братстве народов…

Я не был на этом торжественном заседании. Но в Совет я собрался пойти. Он был опять созван вечером… А днем в Исполнительном Комитете передо мной промелькнула новая фигура. Знакомые колючие глаза, знакомые волнистые волосы, но незнакомая бородка… Ба! Это – Троцкий. Он незаметно приехал во время всей этой кутерьмы. Пятнадцать лет тому назад, в 1902–1903 годах, в Париже я часто встречал его и слушал его рефераты. Но знаком с ним не был. До революции он кое-что присылал нам в «Летопись», а сейчас числился сотрудником «Новой жизни». Но именно во избежание разговоров о его работе в «Новой жизни» я не подошел и не представился Троцкому. Сначала надо было познакомиться на деле с его позициями.

В Совете, который наконец дождался разрешения тяготевших над ним вопросов, Скобелев сделал длинный доклад. Затем Чхеидзе огласил резолюцию, содержавшую три пункта: 1) Совет признает, что члены Исполнительного Комитета должны вступить в правительство, 2) что новые министры, делегированные Советом, ответственны перед ним впредь до созыва Всероссийского съезда Советов, 3) Временному правительству в его новом составе выражается полное доверие, и все демократические силы страны призываются оказать ему полную поддержку.

Фракционные ораторы Дан, Гоц, Станкевич призывают голосовать за эту резолюцию единогласно. Представитель большевиков заявляет, что их фракция в Исполнительном Комитете голосовала против коалиции… Но официальные ораторы не вызывают большого интереса.

Во время их речей я, сидя за столом на эстраде, в поте лица трудился над передовицей к завтрашнему номеру «Новой жизни» – об отношении к новому правительству. У меня, однако, ничего не выходило… Случайно обернувшись, я увидел позади себя Троцкого. Не в пример тому, как Чхеидзе поступал со своими друзьями, он не пожелал отметить появление Троцкого и не предложил приветствовать выдающегося деятеля революции, к тому же прибывшего из плена. Но на Троцкого уже указали, и из зала раздались возгласы: «Троцкого! Просим товарища Троцкого!»

Знаменитый оратор появился впервые на трибуне революции. Его дружно приветствовали. А он, со свойственным ему блеском, произнес свою первую речь – о русской революции, о ее влиянии в Европе и за океаном. Троцкий говорил о пролетарской солидарности и международной борьбе за мир. Но он коснулся и коалиции. В мягких и осторожных, не свойственных ему выражениях, Троцкий указывал на практическую бесплодность и принципиальную ошибочность ныне совершаемого шага. Он называл коалицию буржуазным пленением Совета. Но оратор не придавал большого значения этой ошибке, полагая, что от нее не погибнет революция.

Троцкий заметно волновался при своем первом дебюте, под нейтральным взором неведомой массы и под враждебными возгласами двух-трех десятков социал-предательских глаз. На сочувствие своей речи он заведомо не рассчитывал. А тут на грех… из-под рукава оратора ежеминутно выскакивала манжета, рискуя упасть на головы его ближайших слушателей. Троцкий водворял ее на место, но непокорная манжета выскакивала снова и отвлекала, и сердила его.

С Троцким полемизировали министры-социалисты. Были бледны Пешехонов и Церетели. Кокетничая напропалую, танцевал на эстраде Чернов, прося и умоляя не отдавать его в плен. Демонический Скобелев произнес свою сакраментальную формулу о горячем сердце и холодном рассудке. А Керенский… конечно, не явился вовсе.

Я в поте лица трудился над передовицей. Но у меня ничего не выходило. Я никак не мог придумать и выразить «отношение к новому правительству». Поскольку-постольку. Это уже было по отношению к другому. Полное и безоговорочное доверие? Но ведь ни тени подобного доверия у меня не было к советскому большинству. Сказать, что коалиция мертва при своем рождении, гнила и эфемерна. Но этого мало, это можно сказать и завтра. Сейчас это говорить не хочется. Хочется хоть что-нибудь придумать положительное, бодрящее. Но ничего не выходит.

Ничего не вышло. «Новая жизнь» на другой день, 6 мая, появилась без передовицы о новом правительстве. Это сознание своего бессилия было тягостно. Да и вообще вся эта история с коалицией была тягостна…

После заседания в томлении духа, поздно вечером я направлялся из Совета в типографию. В пустынных узких переулках Петербургской стороны было тихо – точно не было никакой революции. Только издали слышалось какое-то странное пение, похожее на рев большого зверя. Я понуро брел по мертвому переулку и повернул за угол. По другой стороне улицы, навстречу мне, размахивая руками, нетвердо двигалась долговязая фигура и выводила октавой, под протодиакона:

– О ми-ире всего ми-ира, без аннексий и контрибуций, Го-осподу помолимсяа-а!..

Август-октябрь 1919 года

Книга четвертая

Первая коалиция против революции

6 мая – 8 июля 1917 года

1. Вокруг коалиции

Революция достигла точки. – Поверхность и недра. – Коалиция и кадеты. – Коалиция и эсеры. – Коалиция и меньшевики. – Всероссийская конференция меньшевиков. – Оборонцы и интернационалисты. – Приезд левых лидеров меньшевизма. – Д. Б. Рязанов. – Ю. О. Мартов. – Горе от ума. – Раскол меньшевиков. – Коалиция и большевики. – Коалиция и Исполнительный Комитет. – Гнилые подпорки. – В Исполнительном Комитете. – «Звездная палата». – Министерства и советские «отделы». – Министры-социалисты и их товарищи. – Исполнительный Комитет умирает. – Церетели – комиссар Временного правительства при Совете. – Раскассирование редакции «Известий». – «Отчеты» министров-социалистов. – Крылатые слова и демагогия Троцкого. – Тревожные признаки.

В начале мая, в разгар весны, когда над чудесной северной столицей совсем не сгущалась больше ночная тьма, дни революции стали гораздо короче. Это не были, конечно, ничтожные мгновенья «органической эпохи», летящие незаметно и бесследно. Это были по-прежнему дни революции, из которых каждый неизгладимо врезывался в народную жизнь и в историю человечества. Но это уже стали дни, похожие в общем один на другой, дни без собственной у каждого физиономии. Из них выделяются в памяти единицы. Остальные сливаются в сплошные неделимые полосы и совсем не кажутся ни месяцами, ни даже неделями теперь, через три почти года.

Начиная с 6 мая «дела и дни» семнадцатого года уже невозможно припомнить, как прежде, и не было бы никакого смысла в том, чтобы их с прежней подробностью описать. Новое содержание прибавлялось к истории революции теперь уже не днями, а разве только неделями – и то небольшими дозами сравнительно с предыдущими эпохами, из коих первая была эпохой единого демократического фронта под знаком Циммервальда, а вторая – эпоха образования единого буржуазного фронта под знаком борьбы с Циммервальдом и с пролетарской революцией.

С появлением на свет божий коалиционного правительства события замедлили темп, утратили прежнюю головокружительность. Как ни стремительно продолжала нестись вперед история, но революция стала топтаться на месте, увязая в болоте оппортунизма и «соглашательства», «государственности и порядка» – до самого Октября…

Правда, события не стали менее бурны, менее красочны, менее интересны и изумительны в своем драматизме. Незабвенное лето семнадцатого года так же сверкало и переливалось всеми цветами радуги, как и ранняя весна. Но смысл этих событий с момента рождения коалиции уже довольно легко поддается краткому резюме. С мая по октябрь проходили огромные события, но революция не меняла фаз и составила единый период. Линия развития событий была в этот период пряма, как стрела. И две попытки переломить ее, свернуть ее в сторону пробили бреши в этой прямой, завязали на ней узлы, но не изменили ее направление: революция немедленно и легко возвращалась в прежнее русло и после июльских дней, и после корниловщины.

Это, по-видимому, означает, что к началу мая «общественные отношения» в революции вполне определились, кристаллизовались, приобрели своего рода устойчивость, дойдя до какой-то точки… Конечно, меньше всего тут может идти речь об устойчивости первого коалиционного кабинета. Нет, эта «комбинация» стала гнить уже на корню и не подавала ни малейших надежд хотя бы на самую относительную долговечность. Речь идет не об этом случайном, конкретном выражении фактического соотношения классов и сил. Речь идет о том, что к маю окончательно определились взаимоотношения общественных групп и классов в революции, определился курс каждого из них и определилась политика революционной власти, воплощенной в коалиции имущих классов с мелкобуржуазной демократией. Блок крупной и мелкой буржуазии стал совершенно устойчивым, незыблемым и даже формальным – с начала мая до Октября, а прямая линия политики единого буржуазного фронта была линией удушения пролетариата, Циммервальда и всей революции. Она вела прямой дорогой к ликвидации.

Это была лицевая сторона «коалиционного» периода. Тыловая сторона была не чем иным, как огромным ростом недовольства народных масс, возглавляемых столичным пролетариатом. Измученные войной, голодом и разрухой, разочарованные политикой революционной власти, жаждущие результатов своих побед, народные массы сплачивались в борьбе за революцию и готовились к новым решительным битвам. Здесь, на тыловой стороне истории семнадцатого года, столь же рельефно обозначалась столь же прямая и неуклонная линия развития. Этой тыловой стороны не видели, не хотели видеть официальные сферы того времени, как не видел ее и обыватель… Однако здравомыслящим людям она лезла в глаза. Кто видел политику «коалиции», тот видел и успехи Ленина. Ибо это были две стороны единой медали. И в среде подлинных революционеров, в лагере действительных работников пролетарской классовой политики говорили уже с начала мая: «Большевистский крот, ты славно роешь!»

Не стану, впрочем, рассуждать, не стану предвосхищать событий. Буду рассказывать, что помню и что вспоминаю при просмотре газет.

Чахлое дитя коалиции, появившееся на свет после трудных родов, было встречено гораздо больше равнодушием, иронией и скепсисом, чем народным энтузиазмом. Даже те, кто ex officio[89] бил в барабаны, не надеялись в душе на долгий век нового, кое-как сшитого кабинета. Но таких «восторженно приветствовавших» было немного. Это был, во-первых, несознательный обыватель, руководимый обывательско-бульварной прессой. А во-вторых, межеумочные, праводемократические группы, возглавляемые «Днем» или частью эсеровской печати. Все же более сознательные элементы – и справа, и слева – смотрели на дело настолько трезво, что не желали скрывать своих сомнений даже тогда, когда формально обещали новому правительству свое полное доверие и поддержку…

Как известно, вся российская плутократия вскоре после мартовского переворота консолидировалась в партии кадетов. Кадеты же в бытность Милюкова министром, конечно, являлись вполне правительственной партией: дифференциация внутри кадетов выражалась тогда извне лишь в степени остервенения по отношению к демократии и к Совету.

После апрельских дней, с ликвидацией Милюкова, с образованием коалиционной власти дело изменилось. Коалиция как-никак явилась внешним (хотя и слабым, хотя и искаженным) выражением того, как изменилось соотношение сил в революции, как далеко продвинулась революция вперед. Коалиция была создана против воли руководящих кадетских сфер. И кадеты, стало быть, уже, по существу дела, не могли быть по-прежнему правительственной партией. Они были оставлены ходом вещей позади официальной власти. Они стали оппозицией справа. Они стали официально реакционной, контрреволюционной силой. И дифференциация внутри кадетской партии ныне выражалась извне уже в степени оппозиции правительству.

Правда, в кабинете еще оставались члены партии – и не только кадетская белая ворона, левый Некрасов, но и совсем махровые Мануйлов и Шингарев. Расстаться с официальной властью кадеты не могли и не хотели. Сейчас, когда взрыв кабинета был им уже не под силу, когда бойкот их был уже ничуть не опасен для революции, положение обязывало кадетов цепко и до последней крайности держаться за власть. А оставив в кабинете своих членов, кадетские сферы не могли явно и открыто разорвать с новым правительством. Оппозиция их могла быть только скрытой, «дипломатично» замаскированной. Хотя бы и с недвусмысленно кислой миной, они должны были обещать новому кабинету свое доверие и поддержку. Но, по существу дела, тут не могло быть и речи о настоящей поддержке по той причине, что не было доверия.

Новое правительство представляло ныне все основные течения и партии страны, по крайней мере течения и партия «государственные». С формальной стороны трудно было представить себе более «общенациональное» правительство, выражающее интересы не групп и классов, а всего государства. Казалось бы, «надклассовым», «общенародным» кадетам нечего было больше желать и надлежало преклониться перед новым правительством. Но, разумеется, это пустяки. «Надклассовой» властью, способной к «беспартийной» политике, кадеты, конечно, могли признать только власть своей партии, власть империалистской буржуазии. Коалиция как-никак была вынуждена проводить линию политики левее кадетов и, во всяком случае, объявила таковую программу. И Центральный Комитет кадетской партии в день рождения новой власти выпустил манифест, в котором объявил официально, хотя и не без фиговых листков, что новую власть кадеты будут поддерживать « постольку-поскольку».

Фактически же уже одни овации по адресу выброшенного за борт Милюкова на вышеупомянутом «частном совещании Государственной думы» не оставляли сомнений в крайней подозрительности и в априорной неприязни к новой власти кадетских сфер. Через несколько дней, на втором (в революцию) кадетском партийном съезде Милюков, не сомневаясь в настроении своей аудитории, смело излагал историю своего ухода из правительства: он знал, что здесь он будет принят не в качестве неприглядной жертвы грандиозных событий и собственной несостоятельности, не в качестве обломка неизбежного крушения, а в качестве подлинного героя, потерпевшего от презренных и дерзких врагов родины, государственности и порядка. Резолюция же кадетского съезда гласит буквально, что партия поддержит коалицию, «преодолевая внутренние сомнения». Дело совершенно ясно.

В такие отношения к коалиции стала российская буржуазия. Здесь была непреложная логика событий семнадцатого года, и здесь был залог того, что впоследствии получило имя корниловщины.

Кадеты – это была крупная буржуазия с услужающими ей слоями либеральных профессий. Удельный вес этой партии был, конечно, очень велик. Именно с этими слоями вступила в коалицию революционная демократия. И отношение их к новой власти, конечно, было существенно и характерно.

Самой большой партией, однако, тогда были, как известно, эсеры. Это была мелкобуржуазная демократия – мужик, лавочник, кооператор, разночинец, «третий элемент», огромные массы неимущей интеллигенции, расшевелившихся обывателей, встрепенувшихся межеумков. Интеллигентные эсеровские группы, очень громко кричавшие «земля и воля», опирались в городах на толстый слой землеробов-солдат и даже рабочих, недостаточно выварившихся в фабричном котле. А в деревне монопольный эсеровский лозунг уже монополизировал все крестьянство…

Вообще в нашей мужицкой стране эта мужицкая партия заняла свое законное место и, казалось, уже заложила основы своего будущего господства. Выросши к началу коалиции подобно огромному снежному кому, она в это время стала последним криком моды и стала далеко переливаться за свои естественные границы, захватывая сферы, совершенно не свойственные ни «социалистам», ни «революционерам». В самую большую партию потянулись и иные темпераментные крупные буржуа, и иные экспансивные либеральные помещики, а за популярнейшим Керенским, новым военным министром, в эсерство стали переходить компактные массы военных людей, кадровых офицеров и… даже генералов. Из сих последних каждый, надо думать, без колебаний собственноручно пристрелил бы или отдал бы палачу любого встречного, в ком он заподозрил бы социалиста-революционера – два с небольшим месяца тому назад. Но – боже мой! – чего не сделают с человеком «общественное мнение» и бескорыстная преданность долгу!

И вот эта самая большая, самая могучая партия революции в лице своего большинства всем своим весом, и на словах, и на деле оказывала новому правительству свое доверие и поддержку… Промежуточные интеллигентские слои, как мы знаем, с первых дней революции настаивали на коалиции. Теперь их мечты сбылись, и обыватель упивался своей «победой», межеумок утопал в благодушии. Коалицию они готовы были притом поддерживать не только за совесть, но и за страх перед анархией…

В партии эсеров, самой большой и самой могучей, образовалось тогда два центра – более правый и более левый. Одним был Керенский, другим Чернов. Кроме того, далеко налево, на отлете, был крошечный центрик в лице большевистствующего Камкова. Но подобные ему элементы были еще по-прежнему не заметны простому глазу среди безбрежного моря эсеровской обывательщины. Первые же два центра притягивали всю эту массу к новому министерству. Ибо и Керенский, и Чернов были министрами… Самая большая партия, законно собравшая под свои знамена большинство нашей мелкобуржуазной страны, отдавала всю себя на поддержку новой власти.

bannerbanner