Читать книгу Записки о революции (Николай Николаевич Суханов) онлайн бесплатно на Bookz (40-ая страница книги)
bannerbanner
Записки о революции
Записки о революцииПолная версия
Оценить:
Записки о революции

4

Полная версия:

Записки о революции

Но я выражал уверенность в том, что наши мирные выступления принесут реальные плоды, что они будут поддержаны германским пролетариатом, что мы подорвем ими бургфриден во враждебной коалиции и общими усилиями со всем пролетариатом Европы мы достигнем демократического мира. Я говорил, что на эту точку зрения должны стать и оборонцы, ибо это не только путь ко всеобщему миру, это не только путь Интернационала, но и действительного патриотизма, это наиболее надежный путь к национальной защите, к действительной обороне страны.

Все эти довольно простые соображения я потом в течение целого полугодия десятки, если не сотни, раз развивал устно и печатно… Но я не думаю, чтобы в данном заседании мое выступление было удачно, хорошо построено, толково изложено, вообще убедительно. Это не мешало ему вызвать большое возбуждение.

После меня на ту же тему говорил Ларин, затем помню Гриневича, Стучку, Юренева; вообще циммервальдский блок усердно записывался к слову. Но говорить в защиту мирной кампании левые предпочитали после речей оппонентов… И оппонент не заставил себя ждать.

Это было первое выступление Церетели, и оно, конечно, стало в центре дальнейших дебатов.

Стоя, по обыкновению, вполоборота к противнику и глядя ему в грудь, Церетели обрушился на меня со всей силой и страстью. Он волновался и был полон негодования; в таких случаях его прекрасный голос звенел, а поперек лба вздувалась синяя жила. Церетели в укор мне также ссылался на манифест 14 марта, который он прочел в дороге как «благовест, подсказанный гением революции»; он попрекал меня моими брошюрами, где я обнаруживал понимание того, что ныне мне стало недоступно; сейчас же мое выступление, как и предложенную резолюцию, он считал нелепым недоразумением и пагубной затеей.

Долгое время я слушал филиппику, не понимая, в чем дело. Но Церетели наконец объяснился. Он недоумевал и негодовал по поводу того, что ни в резолюции, ни в докладе нет ни слова о вооруженном отпоре внешнему врагу, о поддержке армии, о работе на оборону в тылу, о мобилизации всех живых сил на защиту революции от внешнего разгрома.

Казалось бы, спор действительно можно было считать основанным на недоразумении. О поддержке армии, о дисциплине и боеспособности, о работе на оборону и об отпоре внешнему врагу мы ежедневно говорили и всегда заботились совершенно достаточно. По этим вопросам в Исполнительном Комитете уже существовал твердо установленный взгляд, который мог бы вполне удовлетворить Церетели. Как новый человек, не бывший в курсе комитетских течений, Церетели впал в естественное недоразумение и заговорил невпопад о вооруженной обороне, когда на очереди стоял другой вопрос – о способах борьбы за мир… Казалось бы, речь Церетели можно было считать не возражением, а продолжением того, что говорилось мною и другими. И тогда это соединение борьбы за мир с поддержкой боеспособности армии давало бы в результате общую позицию Совета по отношению к войне, вытекающую из манифеста 14 марта. Однако дело обстояло не так. Весь характер выступления Церетели был иной и на всех произвел совсем иное впечатление. «Циммервальдец» Церетели не только перенес весь центр тяжести на сторону вооруженной обороны, но совершенно устранял, как несущественный и нежелательный момент, внутренние политические выступления в пользу мира, то есть выбрасывал целиком все специфическое содержание Циммервальда. И именно в этом смысле он предложил практическую революцию вместо моей: о мирных выступлениях там не было ни слова, а был призыв к мобилизации тыла и фронта на дело обороны.

Таких резких и прямолинейных выступлений в этом смысле у пас доселе не бывало: даже наш крайний правый фланг умел «применяться» к господствующему циммервальдскому течению. Громовое выступление авторитетнейшего «циммервальдца» с законченным и прямолинейным оборончеством было неожиданно, необъяснимо и, конечно, ошеломляло всех… «Мамелюки» встрепенулись. А чуть ли не вся левая половина собрания запросила слова. Взволнованный Чхеидзе, не знающий, куда направить свои мысли и чувства, кричал:

– Я прошу, пожалуйста, подавать записки! Я не могу всех помнить! 11е подавший записки не получит слова!

Начались долгие бурные прения. Я помню, однако, больше правых ораторов. «Мамелюки» сразу почувствовали новую конъюнктуру в Исполнительном Комитете. Они сразу увидели: вот кого им недоставало, чтобы княжить и володеть ими, чтобы сплотить их в целостную группу, чтобы образовать из них новое советское большинство, чтобы задавить нечленораздельной массой мужиков и обывателей гегемонию кучки пораженцев, чтобы говорить от лица советской демократии, от имени всей революции! Им недоставало знаменитого социал-демократа, сибирского «циммервальдца» Церетели… Он поведет за собой меньшевиков-оборонцев и, конечно, социал-демократов «болота». Не его вина, а его удача, если серая и интеллигентская солдатчина составит для него пьедестал. Они на это готовы! И если у этого социал-демократа нет и не может быть иного, настоящего, пролетарского пьедестала, то тем больше оснований им чувствовать себя героями дня.

«Мамелюки» встрепенулись. Я не помню выступлений «марксистов-оборонцев», в частности Либера и Элиха, подписавших левую резолюцию. Не помню также, говорил ли что-нибудь наш президиум – болотные Чхеидзе и Скобелев. Но восторг «мамелюков» чрезвычайно возрос, когда в поддержку Церетели против мирных выступлений заговорил Стеклов. Это было также совершенно неожиданно. Правые окончательно чувствовали себя победителями… Крикам негодования и издевательствам слева не было конца.

Правые на все лады разыгрывали тему о несвоевременности, о непатриотичности, об опасности для фронта, о пользе для одних немцев борьбы за мир внутри революционной России. Помню, «профессор фортификации» Станкевич говорил о том, что солдат, существующий для войны, вообще никак не может, ни в каких случаях не должен произносить слова «мир». А нам предлагают, чтобы солдаты участвовали в мирной кампании!..

Особенно много говорили о позиции германской социал-демократии, которая ничего не делает для мира, а защищает деспота Вильгельма. А нам предлагают внутреннюю борьбу за мир при господстве демократии! Вообще Церетели развязал языки. Море обывательской пошлости, заимствованной из бульварных газет, переливалось через край в Исполнительном Комитете…

В разгар прений Брамсон потребовал слова для внеочередного заявления. Несмотря на протесты, Брамсон, хотя и не получил слова, успел все же, в высшей степени кстати, сообщить о тяжелом поражении, только что полученном нашими войсками. Это было дело на Стоходе… Самому настоящему «пораженческому» злорадству правых и их «патриотическому» негодованию на циммервальдцев не было пределов…

Закончить прения в этот же день оказывалось невозможным. Было решено продолжить их завтра… Я успел, однако, в тот же день еще раз воспользоваться словом. Идя навстречу Церетели, я объяснял, почему в левой резолюции затронута только одна сторона военной проблемы: оборона революции для нас сама собой разумеется, и мы уже прилагаем к ней усилия; для борьбы же за мир не сделано ничего, и именно это стало очередной, насущной проблемой… Когда мне не хватило 10 минут, раздались голоса, требующие увеличения моего срока как докладчика. По этому поводу Либер заявил, что, подписав левую резолюцию, он тем не менее, подобно некоторым другим, совершенно не уполномочивал меня выступать докладчиком от имени какой-либо группы. Это было совершенно верно. Докладчиком от группы подписавших я не был. И срока речи мне, между прочим, не продлили.

Заседание 21 марта было достойно заключено выступлением Н. В. Чайковского.

– Я слышал тут много речей, – сказал маститый бывший революционер, в настоящем «кооператор», а в будущем бутафорский премьер бутафорского архангельского правительства. – Но только один оратор стоит здесь на государственной точке зрения. Это товарищ Церетели… Тут нам говорят о мире, когда враг занял десятки наших губерний. Сначала мы должны сломить бронированный кулак и осуществить великие цели, поставленные нашими союзниками. Нам говорят о завоеваниях, об Армении, о Дарданеллах. Да какие же это завоевания? Разве это завоевания? Это… небольшое разве только округление. Только и всего… Единственно приемлемая точка зрения – это товарища Церетели…

Неистовый, искренний хохот, поднявшийся слева, несколько смутил опьяненную успехами правую половину. Трудовики вскоре после этого отставили Чайковского. Но сейчас его выступление, поставившее все точки над «и», не могло серьезно нарушить победного торжества «мамелюков». Возбужденные, радостные, с нежданно свалившимся лидером, с новыми чарующими перспективами, они долго не расходились, обменивались впечатлениями и предавались сладким мечтам.

Уходя из дворца, я случайно в канцелярии встретил Церетели, устало и мрачно сидевшего на стуле, в шубе, в ожидании кого-то из товарищей. Вероятно, он видел, что в конце концов что-то неладно. Он обратился ко мне:

– Так вы не поддерживаете мою резолюцию?..

– Нет, не поддерживаю, – ответил я и хотел продолжить мое объяснение в том смысле, что его резолюция, правильная по существу, охватывает только половину вопроса, и притом менее важную в данный момент.

Но Церетели решительно не хотел меня слушать.

– Ах, не поддерживаете! – довольно странным тоном произнес он и чуть ли не отвернулся, сделав вид, что все остальное ему ясно без объяснений.

«Однако это довольно неприятный субъект!» – подумал я, выходя на улицу с самыми мрачными мыслями по поводу всего происшедшего.

На другой день перед заседанием Церетели подошел ко мне с бумагой в руках.

– А знаете, – сказал он, – я пришел к выводу, что наши резолюции можно соединить. Я вчера многое неправильно понял и нахожу, что обе части должны быть в резолюции – и военная защита, и борьба за мир. Вот посмотрите, я составил резолюцию из обеих частей и думаю, что она может быть приемлема для огромного большинства.

Одна неожиданность за другой! Что это, действительно ли опытный политик попался каким-то образом впросак, а искренний человек прямо и просто сознается в этом, открыто капитулируя и зачеркивая все содеянное? Или это дипломатический ход?.. Я взял резолюцию. Она действительно состояла из обеих частей: в ней говорилось и о необходимых шагах в пользу мира, и о поддержке вооруженного отпора внешнему врагу. После небольших поправок она была приемлема по существу. За нее можно было голосовать. Но она не заменяла нашей вчерашней резолюции, ибо в ней отсутствовали конкретные директивы относительно всенародной мирной кампании. Я отдал резолюцию Ларину, большому мастеру по этой части, и предложил ему выработать окончательный текст, приемлемый для обеих сторон. Ларин действительно и сделал это вместе с Церетели.

Началось заседание. Началось, во-первых, под впечатлением Стохода. Затем последовали дружные заявления от правых групп о том, что их партийные центры, обсудив вчерашние выступления в пользу мирной кампании в Исполнительном Комитете, со своей стороны поручили высказать свое резко отрицательное отношение к такого рода плану. То же заявил и Филипповский от имени представляемого им «совета офицерских депутатов»: «несвоевременно и неуместно».

Церетели взял слово, чтобы предложить новую резолюцию, и более или менее определенно признал ту ошибку, в какую он впал вчера. Новая резолюция, исходящая от Ларина и Церетели, была действительно по существу приемлема для левого крыла, по крайней мере для большинства его…

Собрание было снова в полном недоумении. Ораторы слева начинали с того, что они записались вчера для возражений Церетели, но сейчас в этом нет нужды. Правая же часть, немало разочарованная, продолжала полемику с пораженчеством. Ввиду академического характера прений они были скоро прекращены. Резолюция Ларина – Церетели была принята огромным большинством. Поставленный первоначально вопрос об упорядочении наших военных лозунгов как будто исчерпывался. Но вот тут-то и сказалась «дипломатия».

Ведь эта резолюция о мирных шагах носила также вполне академический характер. Она ни к чему не обязывала ни Временное правительство, ни Исполнительный Комитет, ни всю советскую демократию. Она была правильна по существу, но не имела никакого практического значения. Конечно, вопрос, стоявший в центре всей политической конъюнктуры, не мог быть «исчерпан» этой резолюцией. И так оставить дело было нельзя.

Вопрос о немедленных практических шагах Совета не только не исключался этой резолюцией, но продолжал ее и мог быть поднят именно на ее основе. В частности, это мог быть вопрос о той же всенародной мирной кампании. И вопрос этот был сейчас же поставлен. Левая в дополнение к принятой резолюции требовала официального постановления о кампании в пользу мира. И тогда Церетели в противовес этому внес другое предложение: кампания может быть открыта в любой момент, но сейчас в ней нет никакой нужды; сейчас Исполнительный Комитет в лице своей контактной комиссии должен обратиться к Временному правительству с требованием официального заявления об отказе новой России от всяких завоеваний и контрибуций. Обсуждения этих двух предложений уже не было или почти не было. Значительное большинство голосов собрало предложение Церетели.

Это постановление, сделанное голосами нового большинства, имело огромное значение, которое вполне оценить можно было только впоследствии. Для нового большинства это постановление, конечно, было компромиссом: еще только вчера оно надеялось совсем провалить вопрос о мире. Но для советского Циммервальда, для всей советской политики, для всей революции этот вотум был тяжким уроном.

Вопрос о мире был изъят из плоскости борьбы и был передан в плоскость келейного соглашения без всякого участия масс. Правда, теоретически говоря, к борьбе можно было всегда вернуться. Но практически не для того образовалось новое большинство и не для того оно сейчас уклонилось от апелляции к революционной демократии, чтобы завтра вернуться к мобилизации демократических сил для борьбы с буржуазией. Нет, это был особый, специфический метод действия, вытекавший из существа дела, из природы действующих групп, из положения нового, мелкобуржуазного большинства между пролетариатом и плутократией.

Дипломатия была ныне признана орудием мирной политики революции без надежды чем-либо подкрепить советское дипломатическое искусство. Контактная комиссия была призвана противостоять всей огромной мобилизации сил со стороны буржуазии. Все это имело высокую принципиальную важность. И этот двуединый факт – образованное новое большинство и отказ от апелляции к массам – имел неисчислимые последствия для всей истории революции.

Новое большинство возглавил вместе с Церетели наш болотный президиум, Чхеидзе и Скобелев, наконец благополучно выведенные из неустойчивого равновесия. К новому большинству примкнул также (пока) Стеклов, пытавшийся составить одно целое с лидирующей группой, а затем к большинству присоединились, конечно, и несколько человек – меньшевиков-оборонцев. Но все эти руководители большинства «руководили» заведомо мелкобуржуазной, солдатско-интеллигентской массой и заведомо всецело опирались на нее.

Новое большинство пока еще далеко не было ни устойчиво, ни сильно, ни значительно. Именно потому оно и пошло на компромисс: Церетели вообще не любил компромиссов (в Совете, налево), и вышеописанные экивоки на почве незнакомства с ситуацией совсем не характерны для него… Меньшинство, возглавляемое циммервальдцами без кавычек, было еще очень велико, достаточно влиятельно и сильно давало себя знать в ближайшие недели. Но оно было уже меньшинством. Циммервальдская группа, начавшая революцию (не говоря о Стеклове), была уже «не у власти» и уже не отвечала за курс советской политики.

Постановлением 22 марта контактной комиссии было поручено добыть официальный отказ Временного правительства от завоевательной политики. Надо было выполнить это постановление… В этот день мы, однако, не могли добиться свидания с советом министров. На другой же день, 23-го, были похороны жертв революции. Свидание было назначено на вечер 24-го.

Будет слишком слабо сказать, что похороны прошли блестяще. Это был грандиозный, захватывающий триумф революции и самих создавших ее масс. Что касается размеров манифестации, то они превзошли все когда-либо виденное доселе. Наблюдавший ее из своего посольства господин Бьюкенен[58] категорически утверждал, что ничего подобного никогда не видела Европа.

Но количественная сторона не была важнейшей в знаменательный день 23 марта. На этот раз вся пресса без исключения должна была преклониться перед тем уровнем гражданственности, какой проявили народные массы на этом величественном смотру духовным силам революции. Все опасения оказались напрасными… Несмотря на невиданное доселе число манифестантов, несомненно достигавшее миллиона, порядок был не только безупречный, но, по словам того же господина Бьюкенена, «невероятный». Каким-то чудом миллион людей с бесчисленными знаменами, с оркестрами все-таки прошел с раннего утра до позднего вечера по Марсову полю и проводил до братских могил тела павших товарищей… Это были не похороны, а великое, ничем не омраченное народное торжество, о котором надолго осталась какая-то благодарная память у всех участников.

Я лично не участвовал в нем, как в большинстве подобных манифестаций. Может быть, я был занят в этот день «Новой жизнью», а может быть, я воспользовался для отдыха тем первым днем, когда в Таврическом дворце не было решительно никаких работ. Но я выслушал немало рассказов о том, что это был за удивительный смотр революционным массам. Да, с такими «массами», правильно направляя их волю, можно было достигнуть поистине великих, еще неслыханных побед… Но…

Вечером в пятницу, 24-го, мы стали собираться в заседание контактной комиссии в Мариинский дворец. В этот день я выступал перед фронтовыми делегатами (в кабинете Родзянки) и предложил им усилить своим представителем нашу контактную комиссию в сегодняшних переговорах. Депутат был выбран, но я совершенно не помню, ездил ли он с нами и присутствовал ли он в заседании.

Но когда собрались мы пятеро (Чхеидзе, Скобелев, Стеклов, Филипповский и я), то к нам присоединился Церетели и выразил желание принять участие в переговорах. Он выразил сомнение в своих формальных правах, спрашивая, следует ли предварительно адресоваться к Исполнительному Комитету. Но это, конечно, были пустяки. Такие права (хотя бы только на сегодняшнее заседание) он всегда получить мог при создавшемся положении; контактная же комиссия имела полную возможность кооптировать Церетели (как она впоследствии кооптировала и Чернова), и вообще тут спорить было не о чем… Мы поехали вшестером.

Совет министров был если не в полном, то почти в полном составе. Мы приступили к делу после приветствий и комплиментов вновь прибывшему Церетели… Я не помню, говорил ли Церетели в качестве докладчика, но, во всяком случае, больше всех говорил он. Я помню его весьма «дипломатические» речи.

Церетели старался быть убедительным для министров и искал близкие им исходные точки. Такими точками было положение армии и тыла. Если в армии и в тылу, среди солдат и на заводах, дело обстоит не так хорошо, как было бы желательно, то это в значительной степени объясняется внешней политикой Временного правительства, его декларациями о войне до конца на основании союзных обязательств, объясняется заявлениями министра иностранных дел и т. д. Все это сеет тревогу, недовольство, опасения в затяжном характере войны ради чуждых целей и ослабляет оборону на фронте, как и работу в тылу. Необходимо сделать официальное заявление об отказе от всяких целей войны, кроме обороны. Тогда не только механически улучшится общее положение: тогда Совет получит возможность развить всю энергию для поднятия тыла и фронта; тогда Совет мобилизует всех рабочих и солдат и заставит их положить все силы на дело защиты революции от внешнего врага.

Церетели особенно упирал на этот последний пункт, прельщая министров щедрой компенсацией… Тем не менее было очевидно, что такого рода наше выступление произвело на кабинет пренеприятное впечатление. Министры в прошлый раз начали дружное наступление и явно не прочь были его продолжать. Вместо того приходилось занимать оборонительные позиции…

Завязался нудный, тягучий, никчемный разговор. Кажется, первому пришлось по необходимости отвечать Г. Е. Львову… Завоевательные стремления? Помилуйте! Как можно думать о завоеваниях! Ведь неприятелем заняты наши кровные огромные области. Никаких правительственных заявлений так понять нельзя, по крайней мере так понимать не следует. «Рабочие и солдатские депутаты», собственно, ломятся в открытую дверь и, собственно, неизвестно, чего требуют от правительства…

Подобные речи, смысл которых был, конечно, ясен всем нам – без различия направлений! – попросту объяснить, что нужен всенародный документ. И чтобы в документе было сказано, что никаких целей, кроме защиты от завоевателей, Россия отныне не преследует. Если это соответствует действительности и даже само собой разумеется, то тем легче выполнить наше требование и тем меньше оснований нам отказать…

Когда очередь дошла до Милюкова, то он прямо, ясно и категорически заявил, что такого документа он опубликовать не может и своей подписи на нем не даст. Но коллеги Милюкова смотрели на дело иначе. Возник опять долгий разговор, обнаруживший воочию значительную трещину в кабинете. Некоторые министры, как будто даже не особенно стесняясь в выражениях, спорили против Милюкова и говорили о том, что такой документ, напротив, вполне возможен и что совет министров обсудит этот вопрос. Помнится, более других, обращаясь к нам, полемизировал с Милюковым Терещенко.

В конце концов мы на том и расстались, что правительство будет иметь суждение по поднятому вопросу и, вероятно, завтра же даст нам ответ…

Трещина же в нашем первом революционном кабинете к этому времени действительно стала совершившимся фактом, на который следует обратить внимание.

В наших кругах уже было достаточно известно о начавшихся несогласиях. Мы уже видели, что Керенский и Некрасов печатно открещивались от заявлений Милюкова по внешней политике. Иначе, конечно, и быть не могло. Вопрос о целях войны не мог не послужить ближайшим источником разногласий в правительстве: это было естественным отражением различных течений в этом вопросе в различных группах буржуазии. Неистовый империализм Милюкова вообще должен был неизбежно вызвать недовольство среди самих цензовиков; в связи же с данным положением дел, в связи с революционной встряской и разрухой, в связи с ненадежностью армии и возможностью поражения проблема Дарданелл и Армении, естественно, стала казаться многим «несвоевременной и неуместной», утопической и грозящей немалыми бедами государственности и порядку.

В кабинете возникла оппозиция Милюкову, охватившая большинство министров. Образовалась левая семерка (против кадетов и Гучкова) в составе: обоих Львовых, Керенского, Некрасова, Терещенки, Коновалова и Годнева. Сейчас именно эта семерка взялась изготовить требуемый нами документ хотя бы и против Милюкова.

Когда я вышел из-за стола во время заседания, меня остановил Керенский и усадил рядом с собой в отдаленном конце комнаты. Керенский не принимал участия в переговорах. Он был так же взволнован и растерян, как в памятный вечер 1 марта перед «учредительным» ночным заседанием в правом крыле Таврического дворца. Казалось, с тех пор прошел по меньшей мере год, а не три с половиной недели!.. И Керенский почти буквально повторил ту же сцену, что и тогда. Без всякой видимой причины, задыхаясь и выкрикивая слова, он снова заговорил о недоверии к нему, об агитации и кознях против него в Совете. И снова он производил впечатление вконец расстроенного человека, с больными нервами. Он говорил долго и несвязно, говорил, не желая слушать и перебивая с полемикой при первой же попытке открыть рот.

Да и я не мог сказать ему решительно ничего утешительного. Я до сих нор храню к личности Керенского мои личные симпатии и тогда был бы рад смягчить ту острую, болезненную неприятность, которую он испытывал. Но я мог только усилить ее, если бы мы могли основательно продолжать разговор. Кажется, я успел только сказать ему, что он должен немедленно явиться в Исполнительный Комитет.

Нас стали окликать, мы мешали заседанию. Керенский вскочил и отошел от меня с дрожащей челюстью и блуждающими глазами…

На другой день до позднего вечера никаких вестей из Мариинского дворца мы не получали… Утром 25-го не было заседания Исполнительного Комитета. Но когда я зашел в его апартаменты, я застал там какое-то большое совещание с посторонними людьми: налицо был «общественный градоначальник», городской голова и разные другие лица буржуазного и чернорабочего вида. Разбирался крайне острый вопрос о гужевом транспорте в столице. Ломовые извозчики требовали восьмичасового рабочего дня и отказывались работать в праздники. Был еще ряд недоразумений с извозопромышленниками.

bannerbanner