
Полная версия:
Записки о революции
Наконец, избирался десяток представителей прочих партий. Но о них говорить нечего. А в общем левые, интернационалистские фракции, бывшая советская оппозиция, составляли подавляющее большинство съезда. Некогда всемогущий советский блок, разъединенный внутренней ржавчиной, представлял сейчас гораздо более ничтожную величину, чем была кучка большевиков в кадетском корпусе на первом съезде… Видимо, надо было иметь не только несчастную судьбу, но и особое искусство, чтобы так позорно промотать, в такой срок развеять по ветру такую огромную силу.
Темнело, когда я выбрался из кутерьмы Смольного. Я пошел домой. В эти дни я покинул свою Карповку и переехал на Шпалерную, ближе к редакции, к советско-смольным сферам и… к Учредительному собранию, для которого был уже почти готов Таврический дворец. Я пошел домой, чтобы пообедать в перспективе нового ночного бдения в Смольном. Очень характерный факт – этот мой обед с огарком свечки в квартире, еще совсем не приспособленной для жилья. В былое время среди подобных событий мне не могла бы прийти в голову странная мысль: уйти хотя бы на два часа из самого пекла, чтобы сесть за обед. А сейчас эта мысль довольно легко пришла мне в голову. Дело было – не у одного меня – в притуплении остроты восприятия. Очень привыкли ко всяким событиям. Ничто не действовало. Но вместе с тем давало себя знать и ощущение бессилия. Конечно, что-нибудь надо делать, нельзя не бороться. Но это имеет так мало значения! Арена занята почти полностью. Ход событий предрешен вулканическим извержением наших черноземных недр и монополистами момента.
А события шли своим чередом. Уже вечерело, когда доступ в Зимний был прекращен. Прокопович, освобожденный из-под ареста, не мог уже попасть туда. Около дворца стояла большая толпа, которая смешивалась с отрядами красноармейцев. Сомкнулись ли наконец цепи солдат – не знаю. Кажется, ко дворцу были двинуты только более надежные элементы: матросы и рабочие. Но ни правильной осады, ни попыток штурма все не было. Вообще никакие боевые действия не начинались.
Что поделывали министры?.. Кишкин опять ушел в Главный штаб. Остальные «пребывали на своем посту» в Малахитовом зале… Но зачем же, наконец? И что же они там делали?
Один из министров, Малянтович, в своих интереснейших воспоминаниях об этом дне пишет: «…в огромной мышеловке бродили, изредка сходясь все вместе или отдельными группами на короткие беседы, обреченные люди, одинокие, всеми оставленные… Вокруг нас была пустота, внутри нас пустота, и в ней вырастала бездумная решимость равнодушного безразличия…» Иные усиленно звонили по телефону – больше личным друзьям. Искали Авксентьева, но не нашли.
Очень интересовались, что же делают для их спасения меньшевистско-эсеровские лидеры. Министрам сообщали, что идут партийные заседания, что все партии высказываются против большевиков, что большевики «изолируются». И…
Вы полюбопытствуйте, читатель, загляните в воспоминания Малянтовича. Только тогда вы оцените все очаровательное остроумие этого господина. Он совершенно бесподобен в своей горькой иронии по поводу того, как их покинули и предали люди, обязанные грудью стать на их защиту. Одна демократическая организация за другой – плачет он – привели в действие свои говорильни и «изолируют» большевиков во фракциях, в городской думе, в «Комитете спасения», на советском съезде. Будет, видите ли, общая резолюция. О, сколько мужества, решимости, страсти проявляют эти подлинные защитники демократии… пока им, министрам, готовят расстрел или Петропавловскую крепость…
Министру юстиции в тот роковой день было так обидно, что даже много спустя, в день писания воспоминаний, он не смог заметить, как это было смешно… Этот самый Малянтович при образовании злосчастной последней коалиции «присоединился к программе промышленников», главный пункт которой состоял в том, чтобы получить всю полноту власти в полную независимость от всяких органов демократии. Получили, как желали. У этих министров была в руках вожделенная полнота власти. А демократическим органам дали «пинка» и отшвырнули их на естественный шесток «частных организаций»… И теперь с пустотой внутри и вокруг они бродят по своей «мышеловке», не ударяя палец о палец во исполнение взятого на себя долга, в горечи и обиде на неблагодарных, ленивых и лукавых рабов, в глубоком убеждении, что дело их защиты не есть их собственное дело, а прямая обязанность советских меньшевиков и эсеров!..
– Что грозит дворцу, если «Аврора» откроет огонь?
– Он будет обращен в кучу развалин, – компетентно сообщает коллегам адмирал Вердеревский.
И снова бродят министры в «бездумной решимости равнодушного безразличия».
Министр земледелия Маслов написал и послал друзьям записку, которую называет «посмертной»: он, министр Маслов, умрет с проклятием по адресу демократии, которая послала его в правительство, а теперь оставляет без защиты.
Но каков же, наконец, смысл, какова идея этого сидения министров – в полной праздности и предсмертной тоске, под ненадежной охраной тысячи человек, готовых разрядить свои пушки и винтовки по российским гражданам, залив кровью Дворцовую площадь? Заключается ли эта идея в физической защите Коновалова, Третьякова, Малянтовича, Гвоздева и прочих? По-видимому, нет. Ведь министры даже по окончании всех своих дел, после написания всех приказов, указов и прокламаций могли тысячу раз разойтись по таким местам, где они были бы в полнейшей безопасности.
Нет, тут были идейные, политические соображения. Правительство должно остаться на посту; ему вручена верховная власть, которую оно может передать только Учредительному собранию; очистить же место для мятежников оно не может… Очень хорошо. Однако это предполагает не состояние праздности, а активнейшие действия, направленные к поражению врага. Если, допустим, для этого нет объективной возможности, то, казалось бы, необходимо сделать то, что всегда в минуты внешней или внутренней опасности делали все правительства от сотворения мира. Надо, оставаясь правительством и никому не сдавая власти, бежать в Версаль, то есть в Ставку, в Лугу или в какую-нибудь другую временную резиденцию. Пусть там в качестве правительства, хотя бы в бездействии, отсиживаются юстиция, призрение, просвещение, дипломатия, промышленность и торговля, пока говорят пушки. Ведь могучий враг – Смольный по своей халатности и неловкости открыл для этого полную возможность.
Но нет, министры остались в самом пекле, на съедение могучему врагу и ждут смерти – в качестве правительства! Ну хорошо… Но ведь на этой нелепой, почти безнадежной позиции предстояло что-нибудь одно: либо признать ее безнадежной и сдаться большевистской силе, либо считать ее не безнадежной и защищать ее своей силой.
Сдаться нельзя, пишет от имени всех своих коллег министр Малянтович: достоверно неизвестно, на чьей стороне сила, и ведь Керенский может выручить. Сдаться – это может означать, что правительство без крайности бежит с поста… Ну, тогда защищаться, отбиваться до выручки или до поражения. Защищаться тоже нельзя: достоверно неизвестно, имеются ли шансы у министров; может быть, у большевиков заведомый перевес силы; тогда произойдет бессмысленное кровопролитие и выйдет, что оно происходит только для личной защиты, а правительство, как таковое, могло на законном основании уступить силе и до кровопролития.
Ну, так как же быть? Как же рассуждали министры в течение долгих, долгих часов рокового дня? Ведь тысяча человек казаков, юнкеров и ударниц со своими пушками были готовы во всяком случае учинить огромное кровопролитие – раньше, чем разбежаться. Надо было дать им определенный приказ…
Начальник охраны дворца Пальчинский дал им приказ стойко защищаться. Но юнкера желали поговорить с самим правительством. Около семи часов вечера они пришли и спросили: что прикажете делать? Отбиваться? Мы готовы до последнего человека. Уйти домой? Если прикажете, мы уйдем. Прикажите, вы – правительство.
И министры сказали: так и так, мы не знаем, мы не можем приказать ни того ни другого. Решите сами – защищать нас или предоставить нас собственной участи. «Мы не лично себя защищаем, мы защищаем права всего народа и уступим только насилию… А вы за себя решите: связывать или не связывать вам с нами свою судьбу».
Так сказало правительство. Оно уже с утра делало все самое худшее, самое недостойное и нелепое из возможного. И сейчас, отдавая последний приказ около семи часов вечера, избрало самое худшее, нелепое и преступное… Министры не понимали того, что сейчас же поняли юнкера: не отдавая никакого приказа, отсылая к личной совести, к частному усмотрению юнкеров, министры перестали быть правительством. Так, как говорили они со своей армией, не может говорить никакая власть. Так могут говорить только частные люди.
Но ведь вместе с тем они агитировали и апеллировали к совести своей армии, говоря о «правах народа» и т. п. Самим фактом своего сидения они поощряли и вынуждали остаться на постах тех честных людей, которые им верили как законной власти. Этим самым министры готовили своими руками бессмысленное кровопролитие.
Смысл, идея праздного, пассивного сидения в Малахитовом зале заключалась в том, чтобы остаться на своем посту и избежать крови. И правительство, осуществляя эту идею, сбежало с поста и организовало бессмысленное побоище.
Юнкера пошли обсуждать странные и непонятные министерские речи. Их молодым солдатским головам предстояло решить основную проблему политики в труднейший момент. Эту миссию возложило на них сбежавшее от своих обязанностей правительство…
Но пока юнкера совещались, из Главного штаба снова пришел Кишкин. Он получил ультиматум от Военно-революционного комитета и приглашал министров обсудить его. Военно-революционный комитет давал Временному правительству 20 минут срока для сдачи. После этого будет открыт огонь с «Авроры» и из Петропавловской крепости. Однако с момента получения ультиматума прошло более получаса… Министры быстро решили совсем не отвечать на ультиматум. Может быть, это пустая словесная угроза. Может быть, у большевиков нет сил и они прибегают к хитрости… Решили не сдаваться. Отпустили парламентера с заявлением, что никакого ответа не будет.
А сами в ожидании обстрела перешли в другое помещение. Малахитовый зал, который смотрит на Неву недалеко от угла, ближайшего к Николаевскому мосту, был как раз под обстрелом и «Авроры», и Петропавловки. В огромном дворце было сколько угодно гораздо более удобных помещений, где министров можно было бы искать и не находить две недели… Перешли в комнату, которую Малянтович, по слухам, называет кабинетом Николая II.
Но по его описанию – насколько я знаю эту часть дворца, – я скорее признал бы эту комнату бывшей столовой Александра II, некогда взорванной Халтуриным. Вход в эту комнату, по словам Малянтовича, лежит из «коридора-зала» через другую, меньшую комнату. «Коридор-зал» – это, по-видимому, так называемый «темный коридор» – очень широкий; он идет от комнат, выходящих на Дворцовую площадь (в них был лазарет) к круглой ротонде, имеющей выход в Малахитовый зал. По этому пути налево из «темного коридора» ближе к Неве расположены комнаты Николая II, но они – и кабинет в том числе – смотрят (через сад) на Адмиралтейство. Ближе к Дворцовой площади по той же линии расположены покои Александра II, но одна из его комнат, столовая, лежит направо из «темного коридора» и смотрит во двор. Очевидно, в ней и расположились министры.
Юнкера внутри дворца расположились частью в «темном коридоре», частью на лестницах, ведущих из него в нижний этаж к Салтыковскому подъезду (в сад), к Собственному и к Детскому подъездам (на набережную) и во двор, уставленный поленницами дров. Извне же охрана прилепилась к дворцу со всех сторон. Где стояли пушки и пулеметы – не знаю.
Атаковать дворец, чтобы захватить правительство, можно было также с разных сторон. Но больше всего шансов было подвергнуться штурму со стороны двора, смотрящего чугунными воротами на Дворцовую площадь. Эта огромная площадь, как и набережная, как и площадь Адмиралтейства, были наполнены толпой.
Из темноты слышались одиночные ружейные выстрелы. Они становились чаще. Но никакой попытки штурма все еще не было…
Кишкин около восьми часов собрался снова идти в штаб. Но сообщили новость: штаб, то есть соседний дом на Дворцовой площади, занят неприятелем. Штаб до сих пор не охранялся ни единой душой. Кто и что там делал целый день, неизвестно. В Смольном тоже не знали этого. Может быть, о положении дел в штабе доложил парламентер, приносивший ультиматум. Тогда пришли 5-10 большевиков и заняли Главный штаб Республики… начальник всех вооруженных сил столицы доктор Кишкин остался в Зимнем.
Однако почему же не выполняется ультиматум? Почему не стреляет Петропавловка?.. Ультиматум еще с утра написал Антонов, и он же сейчас лично хлопотал в крепости о том, чтобы немедленно начать обещанный обстрел Зимнего. Но в самый критический момент военные люди Петропавловки ему докладывают, что стрелять никак нельзя. Причин много: снаряды не подходят к пушкам, нет какого-то масла, нет каких-то панорам. В ответ на возражения одна причина сменяет другую. Ясно, что ни одна не действительна. Все – фиктивны. Просто артиллеристы не хотят стрелять… Митинг – это одно, а активные действия – другое. Ни убеждения, ни настроения нет налицо.
Однако как же быть? Ведь отсюда могут произойти большие неприятности. Было с утра условлено, что по сигналу Петропавловки начнет стрелять холостыми «Аврора». Антонов дал приказ выпалить из сигнальной пушки (по которой петербуржцы ежедневно в полдень проверяют свои часы). Но сейчас не полдень, и сигнальная пушка не стреляет. Около нее суетятся, возятся… Не стреляет!
Прошел час, полтора после крайнего срока ультиматума. Антонов зачем-то скачет на автомобиле к Зимнему и попадает в Главный штаб. Вокруг дворца учащаются выстрелы. Но молчат и Петропавловка, и «Аврора».
Министры ждали… Загасили верхний свет. Только на столе горела лампа, загороженная от окна газетой. Кто сидит, кто полулежит в креслах, кто лежит на диване. Короткие, негромкие фразы коротких бесед…
Шел девятый час. Вдруг раздался пушечный выстрел, за ним другой… Кто стреляет? Это охрана министров по напирающей толпе.
– Вероятно, в воздух, для острастки, – компетентно разъяснил адмирал Вердеревский.
Опять говорили по телефону, который – не в пример штабу и Мариинскому дворцу – до конца не был выключен. Говорили с городской думой, соединялись с окрестностями. Откуда-то сообщили, что к утру придут казаки и самокатчики. Что ж, может быть, до утра продержатся! Вот только не дали приказа защищаться…
Вдруг раздался пушечный выстрел – совсем иного тембра. Это – «Аврора». Минут через 20 вошел Пальчинский и принес осколок снаряда, попавшего во дворец. Вердеревский компетентно разъяснил: с «Авроры». И положили осколок на стол в виде пепельницы.
– Это для наших преемников, – сказал кто-то из обреченных, но не сдающихся людей.
Снова вошел Пальчинский и сообщил: казаки ушли из дворца, заявив, что им тут нечего делать. По крайней мере, они не знают и не понимают, что им делать тут… Ну что ж, ушли так ушли! В полутемной комнате, где сидели министры, ничто не изменилось. Шел десятый час. Какие-то ружейные выстрелы слышались все чаще.
Вероятно, было около восьми часов, когда я снова пришел в Смольный. Кажется, беспорядок и толкотня еще увеличились… При входе я встретил старика Мартынова, из нашей фракции.
– Ну что?
– Заседает фракция. Конечно, уйдем со съезда…
– Что такое? Как уйдем со съезда?.. Наша фракция?
Я был поражен как громом. Мысль о чем-либо подобном мне не приходила в голову. Такого рода мнение – о необходимости уйти со съезда – я слышал и днем от кого-то из правых меньшевиков. Считалось возможным, что правые применят специфическую большевистскую тактику и подвергнут съезд бойкоту. Но для нашей фракции такая возможность представлялась мне совершенно исключенной. Я допускал любой выход, но не этот.
Во-первых, съезд был совершенно законным, и его законности никто не оспаривал. Во-вторых, съезд представлял самую подлинную рабоче-крестьянскую демократию и надо сказать, что немалая часть его состояла из участников первого, июньского съезда, из членов кадетского корпуса. Из той сырой делегатской массы, которая шла некогда за меньшевистскими патриотами, многие были соблазнены Лениным, а правые эсеры в большинстве стали если не большевиками, то левыми эсерами… В-третьих, спрашивается: куда же уйдут с советского съезда правые меньшевики и эсеры? Куда уйдут они из Совета?
Ведь Совет – это сама революция. Без Совета она никогда не существовала и могла ли она существовать? Ведь в Совете, боевом органе революции, всегда были организованы и сплочены революционные массы. Куда же уйти из Совета? Ведь это значит формально порвать с массами и с революцией.
И почему? Зачем?.. Потому, что съезд объявит власть Советов, в которой ничтожному меньшевистско-эсеровскому меньшинству не будет дано места! Я сам признавал этот факт роковым для революции. Но почему это связывается с уходом из представительного верховного органа рабочих, солдат и крестьян? Ведь «коалиция» была большевикам не меньше ненавистна, чем Советская власть старому советскому блоку. Ведь большевики недавно, в эпоху диктатуры «звездной палаты», представляли собой такое же бессильное меньшинство, как теперь меньшевики и эсеры. Но ведь они не делали, не могли делать выводов, что им надо уйти из Совета.
Старый блок не мог переварить своего падения и большевистской диктатуры… В Предпарламенте и в коалиции – другое дело. С буржуазией и с корниловцами можно, а с рабочими и крестьянами, которых они своими руками бросили в объятия Ленина, – с ними нельзя.
Единственный аргумент, который пришлось слышать от правых: большевистская авантюра будет ликвидирована не нынче завтра; Советская власть не продержится дольше нескольких дней, и большевиков в такой момент надо изолировать перед лицом всей страны; их надо бить сейчас всеми средствами и загнать их в угол всеми бичами и скорпионами.
Я также был убежден, что власть большевиков будет эфемерна и кратковременна. Большинство их самих тогда было убеждено в том же. Изолировать их позицию и противопоставить ей идею единого демократического фронта я также считал полезным и необходимым. Но почему для этого надо уйти? Мало того, каким образом этого можно достигнуть, уйдя из Совета, от организованных масс, от революции? Этого можно достигнуть только на арене советской борьбы.
Но дело в том, что большевистской позиции противопоставлялся не единый демократический фронт. Меньшевики и эсеры, по крайней мере их лидеры, сегодня, как и вчера, противопоставляли Советской власти все ту же коалицию …Это, конечно, в значительной степени меняло дело. Если вчера это была слепота, то сегодня это – фактически – определенная корниловщина. Это программа буржуазной диктатуры на развалинах большевистской власти. Только так сейчас могла быть реставрирована коалиция. Если так, то тут, конечно, не до Советов, не до революции и не до масс. Если так, то аргументация в пользу ухода со съезда имеет свои резоны и кажется не такой бессмысленной.
Однако ведь так рассуждать могли только некоторые правые советские элементы, вчерашние сторонники коалиции. Но какое отношение все это могло иметь к нашей фракции?.. Авксентьев и Гоц уйдут из Совета туда, где будет буржуазия. Уйдут хотя бы в этот несчастный «Комитет спасения», который должен взять на себя ликвидацию большевистского предприятия – «без буржуазии, силами одной демократии». Допустим, туда же, держась по традиции скопом, вслед за Авксентьевым уйдет из Совета Дан. Но куда уйдет Мартов? Куда пойдем мы – сторонники диктатуры демократии, противники коалиции, спаянные с пролетариатом и его боевой организацией? Нам идти некуда, мы должны погибнуть, оторвавшись от советской почвы, как гибнет улитка, оторванная от своей раковины.
Я не формулировал всего этого после встречи с Мартыновым, среди суеты и гомона Смольного. Но все это давно сидело прочно в моем сознании. Сообщение Мартынова меня совершенно ошеломило. Я бросился искать фракцию, и в частности Мартова. Фракция сейчас не заседала, и Мартова налицо не было. Но мне сообщили, что среди нас много сторонников ухода, и Мартов, хотя и не очень решительно, также склонен последовать примеру Дана и Авксентьева. Ну, плохо дело!
Мое возмущение разделяли многие – не только левая часть предпарламентской фракции, но и провинциалы… Окончательного решения фракция еще не вынесла. Заседание было совместное с правыми. У нас же – на чьей стороне будет большинство – еще неизвестно. Надо было собирать фракцию.
Но до открытия съезда, по-видимому, было еще не близко. Вместо заседания фракции я должен был сейчас же отправиться в качестве ее представителя в междуфракционное совещание – по делам внутреннего распорядка съезда. Говорили, насколько помню, о составе президиума, о программе съезда, но, кажется, затрагивали и какие-то более принципиальные пункты: я смутно вспоминаю довольно горячие прения, в которых я принимал участие. Большевики прислали на это совещание своего будущего большого сановника, «государственного секретаря», потом государственного контролера и одновременно подручного большевистского Фуше, а пока что новоиспеченного революционера некоего Аванесова. Очень грубый, но не хватающий с неба звезд человек с черными как смоль волосами и низким лбом, он своим тяжело-мрачным взглядом исподлобья, может быть, не прочь был копировать Сен-Жюста, но у него выходил только околоточный надзиратель… Этот Аванесов неповоротливо и упорно ставил тогда какие-то ультиматумы. Но в чем именно была суть дела, к чему пришло это междуфракционное совещание, я припомнить не могу.
Как только оно кончилось, я с несколькими единомышленниками сейчас же созвал фракцию меньшевиков-интернационалистов. Она собралась в незнакомой большой комнате – не там, где всегда собирались меньшевики (№ 24), а примерно напротив. Около примитивного стола с простыми скамьями столпилось что-то очень много людей. Вероятно, было немало из официальных меньшевиков, а может быть, и из новожизненцев, и из левых эсеров, которые старались держаться в контакте с нами. Кажется, Мартов подоспел к концу. По вопросу об уходе он колебался и извивался. Но из его ближайших подручных людей были определенные сторонники ухода. Если не ошибаюсь, в этом заседании на правах интернационалиста горячо выступал за уход Абрамович. Но мы, левые, боролись честно и не уступали.
Стало известно, что меньшевистский Центральный Комитет постановил «снять с партии ответственность за совершенный военный переворот, не принимать участия в съезде и принять меры к переговорам с Временным правительством о создании власти, опирающейся на волю демократии». Кроме того, меньшевистский Центральный Комитет постановил образовать «комиссию из меньшевиков и эсеров для совместной работы по вопросам общественной безопасности…» Разумеется, правые эсеры также решили покинуть съезд.
Эти известия различно подействовали на членов нашего совещания. Одни отшатнулись вправо – по мотивам сплоченности и дисциплины. Другие, напротив, воочию увидели во всем этом банкротство правых и полный их разрыв с революцией; возможность солидаризации с этими элементами была для них исключена, и это укрепило их левую позицию…
В общем, определенного решения относительно ухода принято не было. Мартов отвел дело несколько в сторону, предложив такой выход: фракция требует от съезда согласия на образование демократической власти из представителей всех советских партий; впредь до выяснения результатов соответствующих партийных переговоров съезд прерывает свои занятия… Большинство голосов остановились на этом. Вопрос об уходе был отложен: он будет своевременно поставлен и решен в зависимости от хода дел.
Делегаты нервно бегали по фракциям и коридорам, собирались в кучки, загораживая проход, сплошной толпой стояли в буфете. Всюду мелькали винтовки, штыки, папахи. Усталая охрана дремала на лестнице; солдаты, матросы, красногвардейцы сидели на полу коридора, прижавшись к стенам. Было душно, грязно… Съезд открывался далеко не в торжественной обстановке; он открывался среди огня и, казалось, среди самой спешной и черной деловой работы.
Только к одиннадцати часам стали звонить и созывать в заседание. Зал был уже полон все той же серой, черноземной толпой… Бросалась в глаза огромная разница: Петербургский Совет, то есть, в частности, его рабочая секция, состоявшая из Петербургских середняков-пролетариев, в сравнении с массой второго съезда казалась римским сенатом, который древний карфагенянин принял за собрание богов. С такой массой, с авангардом петербургского пролетариата, кажется, на самом деле можно соблазниться попыткой просвещать старую Европу светом социалистической революции. Но этот несравненный тип есть исключение в России. Рабочий-москвич отличается от петербургского пролетария, как курица от павлина. Но и москвич, мне знакомый не меньше, чем петербуржец, не ударит лицом в грязь и шит не лыком… Тут же, на съезде, зал заполняла толпа совсем иного порядка. Из окопов и из медвежьих углов повылезли совсем сырые и темные люди; их преданность революции была злобой и отчаянием, а их «социализм» был голодом и нестерпимой жаждой покоя. Это был неплохой материал для экспериментов, но эксперименты с ним были рискованны.