
Полная версия:
Записки о революции
Мы видели, что технические, стратегические мероприятия Корнилова были почти легальны, 3-й корпус на предмет введения военного положения двигался к Петербургу с ведома и согласия и даже по предложению правительства. Шероховатость заключалась только в начальнике корпуса и Туземной дивизии. Но и тут, с точки зрения Корнилова, никакой нелегальности, пожалуй, не было: ведь Керенский, по его словам, узнал от Савинкова 25-го числа, что корпус уже выступил в поход, и он не поинтересовался тогда же узнать, кто его начальник и выполнены ли Корниловым его «непременные условия». Керенский прошел мимо этого, и, стало быть, действия Ставки перед лицом министра-президента были вполне легальны до самого вечера 26 августа, до самого разговора со Львовым.
Тут нелегальность и заговор, как таковой, выступили перед Керенским впервые. Потому-то он и был «потрясен» от «совершенной неожиданности». Правда, для здравомыслящего, уравновешенного человека тут не могло быть ничего неожиданного и потрясающего. О заговоре Керенский знал давным-давно: сам же он заговорщиков легализировал, действуя совместно с ними; отношение Ставки к нему и к его бутафорско-диктаторскому кабинету не могло внушать никаких сомнений. Какая же тут неожиданность?
Корнилов желает достигнуть максимума легальности и в политической сфере, – как она без труда далась ему в руки в области стратегической. Ведь в стратегии против революции они – так или иначе – действовали совместно. Разве он не мог надеяться, что они могут найти почву для соглашения ив политике?.. И вот Корнилов подсылает своего вестника с политическим «предложением»: уступите премьерство ему. Главковерху, который создаст новое правительство, и идите в это правительство сами со своим ближайшим подручным Савинковым.
Это, конечно, заговор и контрреволюционный переворот. Но – не против Временного правительства. Правда, «солдату» совсем не подобает выступать перед главой правительства с такими «предложениями». Но ведь это же и не более как предложение, сделанное через совершенно частное лицо. Ни речь, ни документ Львова не заключает в себе никакого ультиматума. И ни в какой мере Керенский не поставлен действиями Корнилова перед каким-либо неожиданным, уже совершившимся фактом. Ведь только в речи Львова имеется намек на ультиматум. Но какой? Правительству не будет оказано помощи против большевиков. Это должно было бы только насмешить премьера, твердо знавшего, что никакой опасности ему отсюда пока не угрожает…
Корнилов выступает с предположением. Керенскому предоставляется принять его или отвергнуть. Допустим, он его отвергнет. И тогда – пока что – все остается по-старому: в Ставке по-прежнему заговорщики, корпус на Петербург по-прежнему движется и т. д. Что тут потрясающего?
Так или иначе, но вот факт. Все было в порядке, премьер занимался текущими делами, ничто его не потрясало – пока Львов не передал ему неподобающего, дерзкого и бестактного, но легального предложения уступить Корнилову верховную власть. Правда, Корнилов «подкреплял» свое предложение походом 3-го корпуса. Но ведь Керенский-то не знал, что его пожелания не выполнены и что корпус идет с Крымовым во главе.
С точки зрения Ставки, переворот, совместно начатый, мог быть «легально» завершен по взаимному соглашению. Но потрясенный последней черточкой, логически вытекающей из всего предыдущего, Керенский взорвался, взбунтовался и решил «действовать» против мятежников … «У меня, – пишет Керенский, – исчезли последние сомнения! Было только одно стремление, одно желание пресечь безумие в самом начале, не давая ему разгореться, предупреждая возможное выступление сочувствующих в самом Петрограде»… Ну, отлично. И как же он стал действовать?
«Испытав и проверив Львова», убедившись, что он точно представляет Корнилова, что «ни ошибки, ни шутки здесь нет», Керенский предпринял такие решительные действия. Между ним и Львовым тут же «было решено, что об отставке (правительства) генерал Корнилов будет извещен телеграфно, а я (Керенский) в Ставку не поеду»… Другими словами, министр-президент заявил представителю Корнилова, что он принимает предложение мятежников и немедленно известит их об этом, но только сам не войдет в новый кабинет, составленный Главковерхом. Почему же в этой части Керенский не принял предложения? Об этом в показаниях сказано так.
«– Ну, а вы что же, поедете в Ставку? – спросил Львов.
Не знаю, почему этот вопрос как-то кольнул, насторожил меня и почти неожиданно для самого себя я ответил:
– Конечно, нет, неужели вы думаете, что я могу быть министром юстиции у Корнилова!»
Львов, со своей стороны, очень обрадовался такому решению Керенского из личных к нему симпатий: вестник Корнилова был уверен, что Главковерх готовит Керенскому ловушку в Ставке. Но и вообще Львов был очень доволен исходом дела – это ясно и без пояснений Керенского.
– Это очень хорошо, – говорил Львов, – теперь все кончится мирно. Там считали очень важным, чтобы власть от Временного правительства перешла легально…
Вы, читатель, не только ничего не понимаете, но совсем запутались. Я это отлично вижу. Вы, правда, не прочь полюбоваться этой прелестной классической опереткой, перед которой меркнет Оффенбах. Но вам мешает то, что действие происходит не на сцене легкого жанра? Вы запутались, я вижу. Но подождите, подождите! Сейчас я вам все разъясню.
Вы, как и Львов, приняли начавшиеся «действия» Керенского за чистую монету. Но это был только ловкий и тонкий дипломатический прием, дьявольская, макиавеллиевская хитрость… «Я сознавал все с поразительной ясностью! – пишет Керенский. – Мгновения, пока писал Львов, мысль напряженно работала. Нужно было сейчас же установить формальную связь Львова с Корниловым, достаточную для того, чтобы Временное правительство этим же вечером могло принять решительные меры. Нужно было сейчас же „закрепить“ самого Львова, то есть заставить его повторить весь разговор со мной в присутствии третьего лица».
Ага! Теперь вы начинаете понимать, в чем дело. Правда, Керенский сознавал с поразительной ясностью всю картину начавшегося мятежа. Правда, формальная связь Львова с Корниловым, поскольку премьер не принимал Львова за человека явно рехнувшегося, вытекала из его собственных уверений. Правда, присутствие третьего лица мог заменить собственноручно начертанный документ Львова. Правда, дело шло как будто бы не о том, чтобы уличить Львова в содействии мятежу, а о том, чтобы ликвидировать «безумие, не дав ему разгореться»… Но все же вы теперь понимаете: Керенский согласился на предложения Корнилова только для виду, только для того, чтобы вернее ликвидировать мятеж.
И он продолжил свою хитрость. У него «явилась мысль по прямому проводу получить подтверждение от самого Корнилова». Ну, и что же Львов? «Львов ухватился за это предложение, и мы сговорились, что к восьми с половиной часам съедемся в дом военного министра для того, чтобы совместно переговорить по Юзу с Корниловым»… Вы теперь видите и понимаете, что, обнадежив и проведя за нос простодушного Львова, Керенский на деле ни минуты не колебался и не солидаризировался с Корниловым, а, напротив, выполнял свой план ликвидации корниловщины.
План, как видим, в целом еще не ясен, а в частности – довольно рискован. А простодушный Львов, доверенный Корнилова, оказался явно не на высоте. Керенский сам предложил ему поговорить совместно с Корниловым в пределах достигнутого соглашения (для вида), а Львов согласился ждать целых полтора часа. Он не потащил сейчас же Керенского к аппарату, чтобы заставить его – без раздумья, без разговоров с ненадежными эсеровскими друзьями – немедленно подтвердить по Юзу свое согласие и сжечь свои корабли! Не сумел Львов воспользоваться обстоятельствами, чтобы со своей стороны «закрепить» министра-президента. Или он слишком хорошо знал Керенского?
Львов ушел из кабинета в семь часов, рискнув оставить Керенского на произвол «советчиков». Керенский пишет, что за оставшееся время он рассказал «о происшедшем» некоему своему приближенному Вырубову, почему-то вошедшему в кабинет по выходе Львова; затем заказал прямой провод, а к девяти часам приказал вызвать к себе во дворец помощника начальника главного управления по делам милиции и помощника командующего военным округом. Больше Керенский ничего не сообщает о своих действиях за это время, направленных к спасению республики. А я сам тоже об этом ничего не знаю и, чего не знаю, сочинять не стану.
К назначенному сроку, к восьми с половиной часам, министр-президент уже был у прямого провода. А этот странный Львов не только не спешил по рукам и ногам связать Керенского, заставить его легализировать мятеж и запечатлеть на ленте Юза официальное согласие премьера на предложения Ставки, но он даже не явился к аппарату! Или он уже так хорошо знал Керенского?.. И Корнилов, и Керенский ждали Львова у разных концов провода минут 20–25. У министра-президента в эти минуты «еще теплилась надежда», что… Корнилов не заговорщик, что он не покушается на верховную власть, что он не присылал Львова и не поймет вопросов Керенского, заданных на основании заявлений Львова… Однако Львов все не являлся. И Керенский решил говорить один, «так как характер предстоящего разговора делал присутствие или отсутствие одного из нас у аппарата совершенно безразличным: ведь тема разговора была заранее установлена».
Позволяю себе, однако, думать, что Керенский недооценивает всех преимуществ разговора в отсутствие Львова, так же как Львов недооценил возможных выгод от его присутствия. Тема-то разговора была действительно установлена. Но на одну и ту же тему можно вести разговоры разного содержания и тем более в разной редакции. Для судьбы всего предприятия, не говоря уже о суде истории, эта редакция могла иметь решающее значение. Разговор же по проводу (текстуально, полностью, по сохранившейся ленте Юза) был таков.
Министр-председатель Керенский ждет генерала Корнилова.
У аппарата генерал Корнилов.
Керенский: Здравствуйте, генерал. У аппарата В. Н. Львов и Керенский. Просим подтвердить, что Керенский может действовать согласно сведениям, переданным Владимиром Николаевичем.
Корнилов: Здравствуйте, Александр Федорович, здравствуйте, Владимир Николаевич. Вновь подтверждая тот очерк положения, в котором мне представляется страна и армия, очерк, сделанный мною Владимиру Николаевичу, вновь заявляю: события последних дней и вновь намечающиеся повелительно требуют вполне определенного решения в самый короткий срок.
Керенский: Я, Владимир Николаевич, вас спрашиваю – то определенное решение нужно исполнить, о котором вы просили известить меня Александра Федоровича – только совершенно лично, без этого подтверждения Александр Федорович колеблется вполне доверить.
Корнилов: Да, подтверждаю, что я просил вас передать Александру Федоровичу мою настоятельную просьбу приехать в Могилев.
Керенский: Я, Александр Федорович, понимаю ваш ответ как подтверждение слов, переданных мне Владимиром Николаевичем. Сегодня это сделать и выехать нельзя. Надеюсь выехать завтра. Нужен ли Савинков?
Корнилов: Настоятельно прошу, чтобы Борис Викторович (Савинков) приехал вместе с вами. Сказанное мною Владимиру Николаевичу в одинаковой степени относится и к Борису Викторовичу. Очень прошу не откладывать вашего выезда позже завтрашнего дня. Прошу верить, что только сознание ответственности момента заставляет меня так настойчиво просить вас.
Керенский: Приезжать ли только в случае выступлений, о которых идут слухи, или во всяком случае?
Корнилов: Во всяком случае.
Керенский: До свидания, скоро увидимся.
Корнилов: До свидания.
Этот исторический диалог Керенский считает «классическим образцом условного разговора, где отвечающий с полуслова понимает спрашивающего, так как им одним известен один и тот же предмет разговора». Ну и что же понял спрашивающий Керенский? Он понял, во-первых, что Львов действительно является уполномоченным Корнилова, а во-вторых, что вестник вполне точно передает слова пославшего. Стало быть, вышеприведенный документ, написанный Львовым, может считаться как бы подписанным самим Корниловым…
Однако, на мой взгляд, этого сказать нельзя. Возможно, что Львов был совершенно точен. Но ответами Корнилова это в полной мере еще не подтверждается. Керенский спрашивает: действительно ли Корнилов «предлагает» передать ему власть, ввести военное положение, выехать в Ставку и проч.? Корнилов отвечает: «Да, подтверждаю мою настоятельную просьбу выехать в Ставку». Керенский, имея в виду все предложения, заявляет, что «сегодня это сделать и выехать нельзя». Корнилов, игнорируя или не понимая туманного «этого сделать», настаивает: «Очень прошу вас не откладывать вашего выезда позже завтрашнего дня»… Возможно, что Львов был совершенно точен. Но Корнилов в ответах на вопросы не подтвердил этого, за исключением одного пункта о выезде премьера в Ставку. Инициатору разговора Керенскому этот разговор (юридически) мог дать только одно: Львов действовал по полномочию. Но зачем же было сомневаться в этом и раньше?
Однако ведь в условном разговоре, затеянном Керенским, надо полагать, не только спрашивающий «понимал» и делал заключения. Что другое, но отрицать за Корниловым способность понимать по-русски и право делать заключения – было бы неправильно и несправедливо. Что же должен был понять Корнилов?
«Надеюсь выехать завтра… Скоро увидимся». Так говорил Керенский по-русски. Что должен был заключить Корнилов? Что предложение его, переданное Львовым, Керенским принято. Как будто бы ясно, что ничего иного из данного разговора Корнилов заключить не мог. Вопрос только в том, что это за предложение? Керенский полагает, что Корнилов целиком подтвердил документ Львова со всеми его требованиями. Тогда, стало быть, Корнилов обязан был заключить, что Керенский согласен на военную диктатуру и на передачу власти Главковерху…
Но, повторяю, могло быть. что Корнилов подтвердил только просьбу о выезде Керенского. Тогда Корнилов не имел права сделать вывод о легализации своей диктатуры… Вот тут-то и нужна была более точная редакция вопросов. Если бы Львов был более находчив и своевременно явился к аппарату, то в интересах своего доверителя он должен был бы уточнить вопрос: подтверждаете ли также предложение о кабинете – или какое-нибудь другое «полуслово» в этом роде?
Но, согласитесь, довольно и того, что было сказано в «классическом» разговоре. Так или иначе, но в нем Керенский вполне развязал руки Корнилову и сжег свои корабли. Погнавшись за жалким, ненужным, фиктивным результатом – установить подлинность мандата Львова, глава правительства и государства документально санкционировал мятеж и формально предоставил себя в распоряжение Корнилова – с правительством и государством в придачу.
Как же так?.. Ах, боже мой! Теперь мы этому уже не удивляемся. Теперь, после сделанных выше разъяснений, мы знаем, что на самом деле это было совсем не так. На самом деле это была дьявольская, макиавеллиевская хитрость – в целях скорейшей и успешной ликвидации «безумия»… Но, говоря серьезно, мы не должны сомневаться в одном: этот человечек «с напряженно работавшей мыслью», «сознававший все с поразительной ясностью», не сознавал того, что он совершает « великую провокацию».
Как же воспользовался Корнилов после разговора по Юзу своими развязанными руками?.. Приближенный Корнилова Трубецкой рассказывает: «После этого разговора из его груди вырвался вздох облегчения, и на мой вопрос: „Значит, правительство идет вам навстречу во всем?“ он ответил: „Да“… Однако Корнилов понял согласие Керенского более узко, чем он имел на то право. Он не заключил, что Керенский уже признал его диктатором, а сделал определенно только тот вывод, что Керенский едет в Ставку для окончательного и полюбовного с ним раздела риз революции».
На следующий день, 27-го, Корнилов говорит Савинкову по тому же Юзу: «Вчера вечером, во время разговора с министром-председателем по аппарату, я подтвердил ему переданное через Львова и был в полном убеждении, что министр-председатель, убедившись в тяжелом положении страны и желая работать в полном согласии со мной, решил сегодня выехать в Ставку, чтобы принять окончательное решение». И дальше Главковерх так излагает свое поручение Львову: «Я заявил ему, что, по моему глубокому убеждению, я считаю единственным исходом установление военной диктатуры и объявление всей страны на военном положении. Я просил Львова передать Керенскому и вам, что участие вас обоих в составе правительства я считаю безусловно необходимым; просил передать мою настойчивую просьбу приехать в Ставку для принятия окончательного решения».
Как будто бы действие, которое «предлагалось» Корниловым Керенскому, действительно только одно: приехать в Ставку. Как будто бы остальное – только «глубокое убеждение», о котором поручалось Львову довести до сведения Керенского. Как будто бы неловкий Львов пошел значительно дальше границ данного ему поручения и совершенно напрасно взорвал, взбунтовал Керенского… Корнилов и в политической сфере, как в стратегической, был почти легален и основательно надеялся тихо и гладко, вкупе и влюбе с министром-президентом, довести свой план до конца.
«Полагая, что между ним и министром-председателем установилось полное принципиальное согласие. Верховный главнокомандующий отдал распоряжение – в подкрепление к уже данным ранее приказаниям – об отправке к Петрограду нужных воинских частей. В то же время он обратился к некоторым видным политическим деятелям с приглашением прибыть в Ставку для обсуждения создавшегося положения, имея в виду привлечь их вместе с членами Временного правительства (Керенским, Савинковым) к составлению нового кабинета, который, по мнению генерала Корнилова, должен был осуществлять строгую демократическую программу»… Так продолжает свой рассказ тот же приближенный Главковерха Трубецкой.
Вызванные в Ставку общественные деятели были – Милюков, Маклаков, Родзянко… Тогда же ночью Корнилов послал Савинкову упомянутую телеграмму, что 3-й корпус расположится в окрестностях столицы к вечеру 27 августа. «Итак, – восклицает Керенский, – картина совершенно ясная: 28 августа в Ставке вокруг Главковерха оказались бы „старейшины нации“ – министр-председатель с военным министром, „согласившиеся“ передать власть генералу Корнилову, а в Петербурге – войска Крымова, обезглавленное Временное правительство, „большевистское большинство Советов, на это правительство давящее“, и… правительство это „лояльно“ перестало бы существовать»…
Эту картину Керенский представил себе вполне точно. Но можете ли вы себе представить, как это Керенский не подозревал, что он не только нарисовал картину, но и создал для нее натуру … Вам это представить нелегко, ибо едва ли мое слабое перо достаточно ярко изобразило Керенского на протяжении всех моих «Записок». Но я лично знал Керенского, и я могу себе это представить.
Итак, Корнилов в Ставке, облегченно вздохнув после разговора с министром-президентом, ночью 27-го принимал последние стратегические и политические меры к введению военной диктатуры. Ну а что же делал Керенский, убедившись, что Корнилов мятежник, а его гонец Львов говорит сущую правду? О, этот Бонапарт-Макиавелли умел найтись в чрезвычайном положении.
Василий Шибанов-стремянный хоть и опоздал к аппарату, но все же к концу разговора явился на телеграф. И вместе с премьером они поехали в автомобиле в Зимний дворец. Для какой надобности? О, тут еще предстояло дело очень важное для ликвидации мятежа. «Теперь оставалось только (вы слышите? Керенский пишет: теперь оставалось только) закрепить в свидетельском показании третьего лица мой разговор с Львовым»… Тут уж вы меня не спрашивайте, зачем, почему, до того ли? Тут уже я объяснить ничего не могу: не моего негосударственного ума это дело.
Но так или иначе, по возвращении с телеграфа Керенский снова ведет Львова в свой кабинет и повторяет с ним весь прежний разговор. А в углу, в тени, так, чтобы Львов не видел, министр-президент сажает своего агента с записной книжкой в руках. Львов приписывает эту репетицию колебаниям премьера и просит министра скорее принимать решение. А помощник Керенского все это записывает, записывает. Вот так попался Василий Шибанов! Ну, тут уже – это было около десяти часов вечера – Керенский приказывает взять его под стражу. «Началась ликвидация!» – воскликнул министр-президент.
И как же она продолжалась?.. После ареста Львова собралось Временное правительство. Керенский отмечает, что оно не было созвано в экстренном порядке, а должно было и так состояться в этот день. Керенский, видимо, рассказал о событиях и прочитал «оба документа», то есть записочку Львова и разговор по Юзу. «Были ли возражения?» – спрашивают Керенского следователи. «Никаких возражений не было», – насколько помнит министр-президент. Но что же предложил глава правительства? «Мое предложение тогда, – сообщает он, – сводилось к тому, чтобы Корнилов сдал должность и больше ничего»… Гм! Корниловские войска приближаются к столице, факт мятежа установлен со всей юридической тонкостью, и поднявший знамя восстания виновник гражданской войны, прямой пособник немецкого штаба карается… в дисциплинарном порядке. Или дело тут не в каре, дело в ликвидации? Но слыхано ли, чтобы мятежник, уже открывший свои карты и выступивший в поход, сложил оружие по приказу свергаемой им власти?
Однако Керенский «не помнит, употреблялось ли слово мятеж; вообще говорилось о чрезвычайно серьезной обстановке и явном неповиновении Корнилова, попытке ниспровержения Временного правительства». Так… Савинков предложил немедленно поговорить с Корниловым по телеграфу: он «считал необходимым исчерпать все средства для мирной и без огласки ликвидации конфликта».
В этом была своя логика. Ведь надо же было, черт возьми, оповестить Корнилова, что правительство с ним не совсем солидарно и к предложениям, изложенным его гонцом, оно относится на деле не очень благожелательно… Но Керенский отказал. Ибо тут, на его взгляд, был «не конфликт, а преступление, которое нужно было ликвидировать мирно, но не переговорами, а волей правительства»… Для Керенского Корнилов был преступник и мятежник, когда еще только снаряжал Львова, а его собственное «согласие» по прямому проводу не имело значения. В этом не было логики…
Ну, хорошо. Стало быть, с Корниловым надо было обойтись как с преступником; но как это так, что это значит – ликвидировать преступление мирно, не переговорами, а волей? По-видимому, принуждением, силой. Но тогда это не особенно мирно. Тут логики не было. И не было ее потому, что не было воли к действию. А воли к действию не было потому, что преступления Корнилова Керенский хотя перенести и не мог, но в действительности не чувствовал его как преступление. Положение премьера было двойственное, жалкое, ложное.
Итак, Керенский предложил уволить Корнилова, отказав в просьбе одному из своих коллег вступить с мятежником в переговоры. Для увольнения Главковерха требовался указ Временного правительства. Согласились ли на это прочие члены кабинета? Керенский показывает: «Это сейчас же решили». Но был ли указ? Керенский «не знает, имеется ли в письменной форме, так как было бурное заседание». «Телеграмма была наспех составлена», неизвестно как редактирована, подписана просто «Керенский», в исходящий журнал не внесена, послана без номера и в Ставке ее подлинника потом не оказалось. Тем не менее Керенский настаивает, что увольнение Корнилова – по-видимому, около полуночи – было законным актом всего правительства, а не его личным актом. Хорошо.
Что было дальше? Дальше Керенский «указывал на необходимость, чтобы ему была предоставлена некоторая свобода действий». «Перед этим были уже довольно трудные взаимоотношения внутри Временного правительства. И теперь, при создавшейся обстановке, едва ли могли быть быстро приняты все нужные меры. В борьбе с заговором, руководимым единоличной волей, государство должно противопоставить этой воле власть, способную к быстрым и решительным действиям»… Керенскому были немедленно даны полномочия для ликвидации мятежа.
Как же это надо понять? Были ли все члены кабинета или большинство их вполне солидарно с Керенским? Считала ли вся коалиция Корнилова мятежником и преступником? Считала ли она необходимым принять против него быстрые и решительные меры?.. Может быть, она даже санкционировала «великую провокацию» министра-президента?
К сожалению, я ничего не знаю о ходе этого бурного заседания, о позициях, занятых отдельными членами кабинета. Но ясно, что до солидарности тут было, как до звезды небесной, далеко… Прежде всего, кто из министров был налицо? Керенский помнит, что мест за столом было занято много, но кто именно участвовал в бурных прениях, он не помнит. Он называет только своих помощников. Однако по косвенным данным налицо были кадеты, был Терещенко, а затем – Чернов. И Керенский указывает, что «не было сплоченности и солидарности в правительстве». Вообще подходящей властью сейчас «не могла быть никакая коллегия, тем более коалиционная». «В особенности затрудняла полярность Кокошкина и Чернова. Это были элементы, которые едва ли могли действовать или даже быть вместе в этот час».