скачать книгу бесплатно
Жернова судьбы
Николай Георгиевич Пятков
Этот сборник рассказов не имеет отношения к профессии автора, дипломата и лингвиста, который, будучи страстным рыбаком и увлеченным охотником, делится с читателем своими воспоминаниями и впечатлениями от общения с русской природой и от нечаянных встреч с чем-то вызвавшими у него простой человеческий интерес людьми.
Жернова судьбы
Николай Георгиевич Пятков
© Николай Георгиевич Пятков, 2024
ISBN 978-5-0062-9386-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие автора
В жизни каждого человека кроме его работы, семейных обязанностей и общения с друзьями и товарищами должно быть ещё что-то такое, что я назвал бы «своим миром». Вот для меня таким миром является любовь к родной природе и увлечение рыбалкой и охотой (от последнего я, правда, давно уже отошёл по разным обстоятельствам). Они привиты ко мне с раннего детства моим отцом, страстным охотником и рыболовом. С ним я встречал рассветы и закаты у костров на берегах белорусских речушек, с ним я видел поражающее впечатление нерестовый ход горбуши через каменистые перекаты сахалинских рек, с ним я скользил на лодке-плоскодонке по узким камышовым проходом огромных зауральских озер и, уже без него, замирая от восхищения, вглядывался в темные глубины исландских фьордов или не мог налюбоваться на красоту мшистых шведских озер, с трепетом сердца спешил к нерльским берегам в Тверском крае и живописным изгибам калужских рек, унизанных умиротворяющим видом древних монастырей и церквей. Но я никогда не был банальным добытчиком, а самыми моими большими и запоминающимися трофеями как на охоте, так и на рыбалке были иногда мимолетные, иногда длящиеся годами нечаянные встречи и общения с разными, бывало даже совершенно противоположными мне по мировосприятию людьми. В иных условиях я бы не обратил на них внимания или просто отверг общение с ними, но не там, где человек, глядя, как и ты, на августовский закат солнца над погружающейся в предвечернюю дымку долины чистой речки, вдруг начинает понимать тебя, а ты – его. Разве это не чудо?
Вот это – наряду с описаниями охотничьих и рыболовных будней, необычных событий и даже каких-то ностальгических переживаний ушедших в безвозвратность времен детства, юношества и взросления, – я и попытался передать в моих рассказах, где есть и прошлое, и настоящее, и, возможно, просматривается и будущее.
КАТОРЖНИК ЮШКА
В середине жаркого лета 1985 года в поисках удачной рыбалки я заехал на восток Тверской области в те края, где река Нерль, называемая иногда Большой Нерлью в отличии от той, что течет в Клязьму, петляя между сосновыми борами и сбегающими с холмов березовыми рощами, становится всё более полноводнее и, наконец, встречается с Волгой, образуя в месте впадения широкое устье. Тамошние места настолько поразили меня сохранившейся в то время первозданностью природы, что я вознамерился приобрести вблизи реки какой-нибудь подходящий деревенский дом – тогда деревни наши пустели на глазах, – чтобы наезжать туда летом не только на рыбалку, но и просто отдыхать душой.
Особенно приглянулись мне окрестности в среднем течении реки в том месте, где с двух сторон старого шоссе вдоль высокого берега реки протянулась деревня Луки. Рыбалка на Нерли тогда почти повсюду была отменная, но больше всего меня, страстного рыбака, притягивал к себе омут в самой деревне с сохранившимися следами когда-то стоявшей здесь мельницы: небольшая, поросшая кустами и травой, размытая водой и сглаженная временем земляная плотина, торчащие из глубины верхушки осклизлых свай, подпиравших просевшую насыпь, и пара скрепленных кованными скобами потемневших от времени и воды охватных брёвен поперек течения, не доходящих метров пять-шесть до противоположного берега. Через них при высокой воде перекатывался прозрачный, чуть коричневатый от местных торфяников поток, сквозь который виднелись уложенные когда-то для прочности плотины еловые колья, а когда вода спадала, там пробивалась ярко-зеленая поросль редкого камыша, на стеблях которого грелись с утра на солнце синие стрекозки. С одной стороны бревен, где, пенясь, закручивалась впадающая в омут стремнина, была порядочная глубина – там можно было хорошо половить окуня, с другой – намытый песок и ил образовали небольшой пятачок травянистой мели, в тихой воде которой табунились суетливые мальки.
Отсюда, зайдя в забродных сапогах, мне больше всего нравилось ловить впроводку на стремнине голавля, «плавящегося» в поисках кормежки из затаенных укрытий на быструю воду между остатками плотины и подмытым до сплетения корней противоположным берегом, с которого над водой нависали космы ивняка, густо рос ольшаник, а в конце весны белой пеной цвела черемуха. Голавль царствовал в этой реке и охотно брал весной и в начале июня на майского жука, а в течение всего лета на стрекозку, крупного слепня и кузнечика, под осень не отказывался и от мелкого лягушонка. Теплыми вечерами, когда начинало смеркаться, над запотевшим зеркалом омута поднимался шум кормящейся рыбы, охотившейся за роящейся понизу мошкарой. Щуки и окуни гоняли малька, в траве хлюпали лини и булькали лещи в камышах, фыркая, проплывала невидимая в сумерках выдра, чьё жилище, как я уже давно приметил, находилось с той стороны реки под оголенными корневищами прибрежного густого кустарника. В такие часы я обычно не спешил возвращаться домой или ехать на ночевку к знакомым дачникам в деревню в десяти километрах отсюда, а, собрав снасти, с удовольствием располагался на вросшем по макушку в землю плотины и нагретом за день гладком валуне и долго слушал музыку вечернего омута, завидуя тем, чьи дома, темные силуэты которых с гостеприимно освещенными желтоватым светом окнами, четко прорисовывались на фоне фиолетового закатного неба, подсвеченного золотистыми всполохами закатившегося солнца, тянулись вдоль гребня высокого берега.
В поисках дома для покупки кто-то из местных посоветовал мне поговорить с живущим в Луках неким дедом Шишкиным, подсказав, что его усадьба находится напротив спуска к омуту. Машину я всегда парковал как раз там на обочине шоссе, так что дом искать не пришлось, но хозяина на месте не оказалось. Из-за забора на меня надрывно лаяла собака, привязанная к будке у покосившейся калитки, но из дома никто не выходил. Работавшая в соседнем огороде женщина, привлеченная лаем собаки, внимательно из-под руки рассматривая меня, спросила, что мне нужно. Я отвечал, что ищу деда Шишкина.
– Ефима Васильевича, – поправила она меня.
– Да, наверное. Извините, мне сказали так его зовут.
– Пойдите к реке, он на омуте, у лодки, – подсказала женщина.
Я поблагодарил и, перейдя улицу, спустился к реке по идущей через густое разнотравье дорожке с остатками каменной кладки – там и сям виднелись влажные лысины ушедших в землю булыжников. Правую сторону тропинки обрамляли старые с трухлявыми стволами вётлы, частью уже рухнувшие в высокую крапиву, а с левой – непролазные заросли мелколесья и крапивы, сквозь которые виднелся поблескивающий на солнце овал омута. Из-за буйно цветущего куста репейника, за которым начинался крутой спуск к высокому береговому камышу и воде, послышалось постукивание и характерное бренчание лодочной цепи. Подойдя поближе, я увидел спину человека, нагнувшегося над наполовину вытащенной на траву лодкой – он запирал цепь на замок. Я поздоровался, но человек, видимо, не услышал меня. Сделав несколько шагов поближе, я снова поздоровался, уже погромче, и спросил, не он ли Ефим Васильевич. Человек отпрянул от лодки, посмотрел по сторонам, видимо сначала не поняв откуда его зовут, и, распрямившись, повернулся в мою сторону:
– Вы меня, что ли, спрашиваете?
Голос у него был хриплый и слегка приглушённый. Бросилась в глаза его настороженность, которая, возможно, отчасти объяснялась в том числе и его глуховатостью, о чём я узнал позже.
– Вас, если вы Ефим Васильевич, – отвечал я, стараясь говорить и выглядеть дружелюбно.
– Ну, я Ефим Васильевич, – он с подозрительностью вгляделся в меня, – чего вам?
Объясняя, что хотел бы купить в этой деревне свободный к продаже дом, поскольку, мол, часто наезжаю сюда из Москвы, а эти места мне нравятся, особенно река и рыбалка, я рассматривал моего настороженного собеседника. Мне сразу подумалось, что слово «дед» как-то не очень подходит к этому среднего роста, сухому, жилистому, слегка сутуловатому, безбородому и безусому человеку. Он, конечно же, был немолод, но точно определить его возраст было трудно – мне казалось, что ему где-то за шестьдесят. Обтянутое потемневшей на солнце кожей лицо «деда» без малейших признаков старческой обвислости или, напротив, нездоровой одутловатости, нельзя было назвать приятным: крупный, несколько вытянутый с горбинкой нос, впалые щеки с редкой седой щетиной, резко обозначенные скулы, хрящеватые уши, глаза под безволосыми надбровными дугами и тонкие бесцветные губы. Из-под плоского, затасканного картуза выглядывали редкие космы пегих волос. На нем была выцветшая неопределенного цвета рубаха навыпуск и мятые, заправленные в резиновые сапоги брюки.
– А кто вас ко мне направил? – вместо ответа о покупке дома спросил он, всё с тем же недоверием к незнакомцу вглядываясь в меня.
Мое пояснение, похоже, не добавило в нём дружелюбия и разговор у нас как-то не заладился. Он отделался общими фразами и никакого дельного совета или подсказки по моему вопросу я от него не получил.
– Походите сами, посмотрите и поспрашивайте, – единственное, что он сказал мне, давая понять, что наш разговор закончен, затем легко, совсем не по-стариковски, вскинул на плечо массивные лодочные весла и стал подниматься по дорожке от реки. Я не знаю зачем пошел было за ним, но затем передумал и остался на омуте, продолжив рыбачить.
Вечером, направляясь домой в Москву, я через несколько километров по пути заехал к знакомым дачникам в другой деревне, у которых иногда останавливался на ночлег. Они пригласили меня поужинать, и я за столом рассказал им о моих попытках найти в Луках дом для покупки, упомянув также и о разговоре с не очень дружелюбным стариком по фамилии Шишкин. Глава семьи, считавший себя знатоком здешних мест – он даже публиковал в каких-то журналах краеведческие статьи, – хмыкнув, поморщился при этом имени и безапелляционно заметил:
– Знаю я его. Каторжник он!
– Почему это? – удивился я такому внезапному и резкому суждению.
– Да потому что он всю жизнь из тюрем и лагерей не вылезал, – ответил мой собеседник и снова, скривившись, как от чего-то кислого, повторил, – одно слово – каторжник!
Допытываться о причинах такого определения, данного человеку, который мне повстречался впервые, я не стал, да и знакомый мой дачник был намного старше меня, придерживался иных, не совсем уже популярных в те неустойчивые годы взглядов и, похоже по всему, считал свои оценки окончательными, а потому бесспорными.
До конца лета из-за занятости по службе мне так и не удалось ещё раз вырваться в эти края на рыбалку. А с осенними дождями и постоянными городскими хлопотами мечта о домике в деревне, вблизи реки и омута, потускнела и ушла куда-то на задний план.
Той же серой и дождливой порой позвонил мне как-то мой старый приятель и, зная моё прошлое увлечение, пригласил составить ему компанию в охоте на уток. От этой давней моей страсти я уже много лет как отошел, но желание вырваться из городской суеты на природу было сильнее, тем более, когда я узнал, куда он собирался поехать поохотиться. Это были те же места, где я искал себе минувшим летом дом. Там же, сказал мой приятель, и переночуем у его знакомого сельчанина. Мы намеренно выехали вечером, чтобы добраться до места к ночи, а с утра уже быть на охоте и побольше захватить от короткого осеннего дня. Ехать было полторы сотни километров. По хорошей и незагруженной дороге мы довольно скоро въехали – мир тесен – в деревню на берегу реки, где был полюбившийся мне омут и где проживал запомнившийся мне своей суровостью дед Шишкин. К моему ещё большему удивлению приятель мой остановил свою машину у калитки, за которой захлебывался в лае привязанный к будке знакомый мне пес.
– Слушай, – сказал я, – а мы с тобой, случаем, не к деду ли Шишкину приехали?
Мы прошли от калитки вглубь двора к крыльцу и приятель мой по-свойски уверенно постучал в дверь. Зазвякала щеколда и, одновременно, из-за двери хриплый голос спросил «кто?»
– Ефим Васильевич, это я! – отозвался приятель.
Дверь отворилась, и я вновь после той краткой летний встречи у омута увидел деда Шишкина. В уже наступившей осенней темноте он всматривался в нас:
– Ты с кем это? – не узнав меня спросил он приятеля.
Тот пояснил и назвал мое имя.
– Мы с вами встречались этим летом, – добавил я, – помните, о доме на продажу разговаривали?
Ефим Васильевич ничего на это не ответил, а просто, прохрипев утвердительное «а!», пригласил нас «взойти» в дом.
Старый дом был типичен для этих краев. Внешне он казался большим из-за длинной покатой крыши с одной стороны, под которой скрывалась обширная постройка, где хранился хозяйственный инвентарь, колотые дрова и сено, могли поместиться сани или телега, содержаться домашний скот, тут же было отхожее место. Для самого житья в доме места было значительно меньше: две комнаты – побольше и поменьше – и кухня с русской печью.
Дед Шишкин провел нас на кухню, где он, похоже, обитал постоянно и летом, и зимой. Всё было бы ничего – и теснота, и низкий потолок, и два небольших низких оконца – этого можно было ожидать в наших деревенских домах, если бы только в глаза не бросалась неухоженность помещения: на сундуке у дверей под переполненной вешалкой навалом лежала летняя и зимняя одежда, стояли и валялись сапоги и валенки. На старой железной кровати с облупленными никелированными набалдашниками были свалены засаленные ватные одеяла и потемневшего ситца цветастые подушки. Стол у простенка между окнами был накрыт потерявшей цвет и рисунок изрядно потрепанной и порезанной клеенкой. Поверх – неубранная разномастная посуда и закопченный, когда-то, видимо, коричневый эмалированный чайник. На стене, оклеенной выцветшими и потерявшими изначальный вид обоями, висело над столом небольшое потемневшее пятнами зеркало в простой деревянной рамке, под которую понизу и сбоку были подоткнуты какие-то бумажки, пара швейных иголок и булавок. Русская печь, похоже, не топилась совсем – перед жестяной дверцей, закрывавшей устье, стоял самодельный электрический обогреватель, отдельно, за засаленной ситцевой занавеской примостилась старенькая газовая плита. По всему было видно, что хозяин этого дома живет один, без хозяйки.
Ефим Васильевич пригласил нас попить чаю с дороги. Мы не отказались, а когда мой приятель спросил, как насчет того, чтобы выпить и по рюмке, то я услышал неожиданный для нравов тогдашней – да и нынешней тоже – деревни отказ.
– Я не пью и в жизни ещё не выпил ни рюмки, – сурово ответил старик.
– Так уж и никогда? – засмеялся приятель.
– Никогда! – обидчиво, как мне показалось, пробурчал дед Шишкин. – А вот когда исполнится мне сто лет, то тогда рюмку, так и быть, выпью.
– А сколько же вам сейчас? – поинтересовался я.
– А ты как думаешь, сколько мне? – неожиданно повеселел старик, и я заметил, что он перешел со мной на «ты», что смягчило наше общение.
– За шестьдесят, наверное? – ответил я, действительно так думая со времени той нашей первой короткой встречи у омута. И был искренне удивлен, когда услышал, что Ефиму Васильевичу уже перевалило за восьмой десяток. Оказалось, что он – местный, здесь родился и вырос. Мне подумалось, что было бы интересно разговорить старика: все-таки восемьдесят с лишним лет за плечами, многое повидал, да заодно попытаться как-нибудь осторожно выведать, отчего же он «каторжник», поскольку ничего такого, что даже бы внешне подтверждало это, я пока в нем не мог разглядеть.
Хозяин дома пил чай по-старинному: он щипчиками откалывал мелкие кусочки от обычного рафинада, клал их в рот и шумно втягивал заваренный дымящийся кипяток из блюдца, которое держал на шишковатых растопыренных пальцах.
За окном окончательно сгустилась осенняя темнота, хотя по времени был ещё вечер, и старик спросил, не заночуем ли мы у него? Мы поблагодарили, и он предложил нам располагаться на веранде – явно поздней, но уже обветшалой пристройке к дому. Устроившись на скрипучей кровати и каким-то образом втиснутом сюда продавленном диване, мы, немного поговорив, вскоре заснули под шум вновь начавшегося ночного дождя.
Утро следующего дня было сырое, но для осени теплое и без дождя. Мы пробродили до вечера по лесным торфяным болотам и ручьям, которых здесь множество. Охота, однако, не заладилась, и мы вернулись к деду Шишкину без трофеев. Попили чаю, перекусили и, поблагодарив хозяина за гостеприимство, поехали домой.
Наступила долгая зима с морозами, снегопадами, коротким световым временем, необходимостью кутаться в тёплые одежды, и, как всегда бывает, казалось, что она никогда не закончится. Но вот отшумели новогодние праздники, пролетели снежные вихри февраля, пришёл долгожданный март, а с ним и первые весенние оттепели, в рваных дырах серой низкой облачности начала наконец-то проглядывать радостная голубизна грядущей весны и меня вновь неудержимо потянуло за город. Все чаще вспоминалась полюбившаяся мне речка, рыбалка на омуте, песчаные отмели, перекаты, тёплые вечера и шум рыбы кормящейся в невидимой в темноте реке. Я с нетерпением ждал, когда установится прочное весеннее тепло, чтобы найти подходящее время, бросить всё и поехать на Нерль.
Весна того года была ранней и быстро согнала грязный снег с тротуаров и магистралей большого города. Солнце подсушило газоны с первой, но пока ещё робкой травой, как всегда неожиданно потянулись вверх первые весенние цветы, над деревьями в парках с утра уже появлялся легкий зеленоватый туман. А в конце апреля вдруг выдались совсем по-летнему жаркие дни и прогноз уверял, что такая погода, необычная для этого времени года, продержится еще с неделю. Уповая на метеослужбу и не желая упускать такого небесного подарка, я побросал в машину пролежавшие всю зиму без дела рыбацкие снасти и вскоре уже, с трудом вырвавшись из цепких объятий города, мчался в манящие меня предстоящей радостью встречи знакомые места. Миновав через полторы сотни километров предпоследнюю на этом пути небольшую деревушку с необычным названием Волковойна, я въехал в Луки и, оставив машину на обочине дороги недалеко от усадьбы деда, чуть ли ни бегом спустился по сырой, но уже зазеленевшей по окраинам дорожке к омуту. К Ефиму Васильевичу заходить не планировал, посовестился, поскольку мне казалось, что мои прошлогодние две встречи с ним не дают права запросто открывать калитку его усадьбы.
С первыми же забросами в бурлящий поток возле старой плотины на переполненном весенней водой омуте всё на свете перестало существовать для меня и началось то время, которое и превратило рыбалку в мою страсть на всю жизнь – я остался один на один с природой и самим собой. Увлеченный этим процессом, я совершенно забыл о времени, мало обращал внимания на то, что происходит вокруг меня, но в какой-то момент боковым зрением заметил, что кто-то спускается к знакомой лодке, лежащей на приколе в пробивающемся к свету дня молодом камыше. Присмотревшись, я увидел, что это был Ефим Васильевич. Он тоже приметил меня, остановился, вглядываясь, а затем, сбросив с плеча весла, загремел лодочной цепью и занялся какими-то своими делами. Мне подумалось, что будет невежливо игнорировать его появление на берегу, где больше никого и не было, кроме нас, да и поскольку хоть и мало, но мы всё-таки знаем друг-друга. Собрав снасть, я вышел из воды и направился к нему, чтобы поприветствовать. Дед тоже повернулся в мою сторону:
– А я вижу, чья-то машина стоит, – поздоровавшись, прохрипел он. – Сюда не так много ездят. Дай, думаю, лодку на воду спущу да заодно посмотрю, кто здесь. А это вы! Надолго приехали?
Мы немного поговорили.
– Зайдешь? – опять, как и прежде, не сразу же переходя на «ты», спросил старик, – я чайник поставлю. Вот только управлюсь.
Он мотнул головой в сторону начавшей утопать в свежей зелени травы и кустарников дорожки от шоссе, по которой спускались пять-шесть женщин с сумками и узлами.
– Это кто же? – поинтересовался я.
– Это из Дедюрёва. В магазин ездили.
Он, как и многие деревенские, выговаривал слово «магазин» с ударением на второй слог, но это не раздражало меня, напротив, казалось здесь очень естественным и даже, по-своему, приятным на слух.
– Перевезу их сейчас, – и начал сталкивать лодку в разбухшую от вешних вод речку.
Деревня Дедюрёво лежала на противоположном берегу за лесом и полем, километрах в полутора отсюда. Летом туда добирались, переходя речку вброд ниже омута посреди Луков по уложенным когда-то на мелком участке дна стеновым бетонным плитам: достаточно было только закатать брючины или приподнять полы юбки. Но весной река меняла свой характер из-за большой воды, могла быть бурной и опасной – того и гляди, собьет и утянет, – да и была ещё довольно холодна.
Пассажирки со своими покупками тесно расселись в большой для такой реки лодке, и старик на восьмом десятке лет, сурово покрикивая на и без того примолкнувших тёток, стал ловко править свой баркас через сильный весенний поток к другому берегу. Пройти нужно было с десяток метров с учетом сноса по течению, но, наблюдая за переправой, я с трудом представлял себя на месте лодочника, да еще и с таким грузом. К тому же, как я успел заметить, у деда была покалечена кисть правой руки – позже я узнал, что было тому причиной. Дед высадил благодарящих его мелкими деньгами женщин на соседнем берегу и вернулся назад.
Мы пошли к нему.
В доме его с прошлой осени ничего не изменилось, разве что сейчас стало повеселее из-за яркого весеннего солнца, льющегося через проложенные загрязнившейся ватой двойные окна – зимние рамы ещё не были выставлены, – да с теплом стало больше мух, от которых не спасали свисавшие с потолка скрученные в спираль коричневые липучки. Та же немытая посуда на неубранном столе, давно не видевшие речного песка кастрюли у рукомойника, знакомый облупленный коричневой эмали чайник. Стоял крепкий запах кислого молока, к которому надо было привыкнуть: старик делал себе творог, мокрые серые марлевые узлы висели на шесте у холодной печи. «Да, – подумал я, – прибраться бы в доме совсем не помешало», – но вслух этого произносить, конечно, не стал и правильно сделал, поскольку оказалось, что этот беспорядок был виден только стороннему человеку, но не для деда Шишкина – за каждым предметом на кухне, мытом или немытом, лежавшем на столе, на полу или на сундуке, годами им было закреплено своё место и менять его значило вызвать неудовольствие, а то и гнев хозяина, в чем я позже убедился на собственном опыте и поэтому вскоре свыкся с таким положением дел.
За чаем мы разговорились, хотя говорил больше Ефим Васильевич, я лишь немного рассказал о себе и, в основном, слушал, стараясь понять порой сбивчивую и не всегда выстроенную в логическом порядке его речь, иногда переспрашивая, что подбадривало одинокого старика на откровения и излитие того, что, видимо, давно лежало у него на душе. Было видно, что ему очень хотелось выговориться и просто не доставало для этого слушающего его собеседника. Мне же становился всё более интересен этот человек, который, похоже, видел и пережил что-то такое, чего я не знал или о чём я имел только лишь смутное представление. Забегая вперёд, скажу, что совсем не сразу и не во всем он стал откровенен со мной и что мы тотчас же стали близкими людьми. Конечно, нет! Понадобилось много времени – даже не дней и не месяцев, а лет, прежде чем между нами за ставшими традиционными в тесной кухоньке вечерними чаепитиями с обязательными разговорами – сначала на общие темы, потом всё более откровенными и конкретными, иногда даже переходящими в споры и чуть ли не ссоры – установилась та драгоценная связь, которую иногда называют душевной и которая возможна только между людьми, которые понимают и доверяют друг другу. И то, что такая связь между нами установилась, я впервые окончательно понял только тогда, когда услышал от Ефима Васильевича, скупого на ласковое слово и на выражение глубоко упрятанных человеческих чувств, что он тоскует, если я долго не навещаю его. Но до этого момента в те часы и дни нашего знакомства весной того года было еще далеко.
После первого «чая вдвоем» я стал его постоянным гостем. Так уж получилось, что рыбалка на этой чудесной реке стала для меня основной в моем увлечении. Я перестал искать другие места – меня здесь все устраивало, да и наступили такие времена, когда относительное уединение, мало затронутую цивилизацией природу, речку с чистой водой, журчащими родниками по берегам, перелетающими вдоль воды серыми цаплями, серьезно плывущими куда-то с фырканьем мокрыми выдрами, зеленовато-голубыми остроносыми зимородками, ловящими с прибрежных кустов мелкую рыбешку и, конечно же!, удачную рыбалку можно было найти не ближе, чем на полторы-две сотни километров от шумной, задымлённой и переполненной народом столицы.
К тому же, каждый раз, когда я ехал туда, я всегда знал, что опять увижусь с Ефимом Васильевичем и мы продолжим наши беседы, которых мне стало не хватать также, как и самой рыбалки.
Я долго не решался вывести его на разговор, из которого мог бы понять, за что же такое ужасное и жутко преступное местный краевед, не желающий слушать возражений, называл его «каторжником»? Действительно, для меня это оставалось загадкой, поскольку никаких видимых причин для этого нелицеприятного ярлыка в образе деда Шишкина, его повседневной жизни и поведении, и даже в речи, обычной для сельского уроженца этих мест, по-своему грамотной и привлекательной, я не видел. Напротив, старик мог бы быть примером того, как надо трудиться: он вставал рано, нередко чуть ли ни силком выгонял меня с восходом солнца на реку, пеняя на то, что я, рыбак, так долго сплю. А мне тогда, и вправду, хорошо спалось на его веранде, поскольку засыпал я после чаев со стариком поздно, с удовольствием читая на ночь прихваченную с собой какую-нибудь книгу или листая найденные под кроватью слипшиеся от времени кипы журналов «Огонек» и «Крокодил» двадцати-тридцатилетней давности.
Сам же Ефим Васильевич был неистощим на поиск занятий для себя и с раннего утра уже кипел работой. Он то пилил, то колол, то что-то тесал, то стучал молотком в хозяйственной пристройке или на «задах». Как-то раз, через несколько лет, когда мы уже тесно сдружились и сблизились, я, приехав, заметил в его дворе сложенные штабелем бревна и услышал стук с «задов». Увиденное поразило меня – дед в одиночку ставил там сруб. Он успел положить к тому времени два-три венца, и, когда я вошел, старик, подперев плечом конец очередного бревна, заносил его для укладки. Я кинулся было помогать, но Ефим Васильевич сурово крикнул мне не мешать: сам, мол, управлюсь. Ему тогда уже было скоро девяносто лет. Я всё же поинтересовался, чем он тут занимается, что строит? Дед пояснил, что собирается поставить на «задах» еще один дом. «Зачем?» – спросил я. «Да вот хотя бы для тебя», – ответил он и тут же ушел от дальнейшего разговора, намеренно, как я понял, занявшись для этого обтёсыванием бревна. Я тогда воспринял его ответ, как шутливую отговорку. Однако он не оставил тему постройки дома для меня и потом постоянно возвращался к ней, говорил, зачем мне искать для покупки избу в деревне, когда есть и тёсанный лес и возможности для возведения дома на его участке, где была подходящая пустошь. Мне, с одной стороны, было радостно – сбывалась мечта о деревенском доме на реке, но, с другой – неловко из-за некоторых обстоятельств, о которых я расскажу далее.
Все остальное «свободное» время летом и осенью он косил траву и заготавливал сено, хотя корову у него в усадьбе я видел только одно лето, да и то, похоже, держал он её тогда не из-за молока, которое, кстати, сам надаивал и делал для себя творог, а ради этой самой косьбы, которую по-крестьянски любил и которая поддерживала в нем поистине молодые силы.
Во все мои приезды общение с ним становилось всё теснее и доверительнее. И не сразу, но постепенно Ефим Васильевич поведал мне свою жизненную историю, которая во многом объясняла и характер старика, и образ его жизни и некоторые особенности в поведении, которыми он, увы!, обладал: неуживчивость, вспышки гнева, подозрительность и даже сварливость, с чем я, как ни странно даже мне самому, в дальнейшем нашем многолетнем знакомстве не только свыкся, но и был готов, при необходимость, брать его такого, каков он есть, под защиту и опеку…
…Он родился здесь в своей деревне в самом начале прошлого века, здесь рос, здесь с малых лет привыкал к деревенскому труду, купался летом с такими же босоногими, как и он сам, мальчишками в омуте или запруде, где на реке крутила колёса и стучала двумя поставами водяная мельница, часто на берегу с завистью смотрел на ловко управлявшихся с мельничным хозяйством мельника и его помощников, а, подросши, искал возможности напроситься на любую работу на мельнице, внимательно прислушиваясь к наставлениям и советам людей знающих и понимающих мукомольное дело, здесь же с ним произошло всё то, что произошло и что сделало его таким, каким он сегодня и являлся.
Отец его был тоже коренной местный житель, но с семьей жил мало, хорошо зная плотницкое дело, больше занимался весьма популярным в этих краях отхожим промыслом, работая то в Москве, то в Ярославле, частенько и подолгу попивал горькую, но был при этом человеком весьма отменного здоровья и в округе был известен своими оригинальными чудачествами и всяким неуместным вздором: например, летом во время ярмарочных дней, проходящих на правом берегу реки, прямо напротив его деревни, выпив, хватал в руки по пудовой гире и, набрав в грудь воздуха, под одобрительные крики и возгласы удивления собравшейся толпы народа переходил по песчаному дну неширокую, но, отнюдь, местами не мелкую – было где и с головой – в среднем течении речку, или любил, также хорошенько выпив, с гиком и раскручиваемым кнутом над головой промчаться, стоя во весь рост в телеге, по деревне, давя зазевавшихся кур, и гнать так лошадей до ближайшего города – а это, ведь, километров тридцать – и там, добавив местной горькой, в тот же день вернуться, также стоя и с гиканьем, домой. О матери своей дед мне практически ничего не рассказывал – что-то его всегда здесь сдерживало. Единственное, что я понял, что была она тихой и забитой женщиной и рано ушла из жизни. Мальчишкой Ефим посещал школу, но не очень долго – научился читать и писать, мог сложить и вычесть – и довольно. Ему хотелось работать, стать самостоятельным и есть свой хлеб. Первая мировая его обошла стороной – он тогда ещё не дорос до призывного возраста, а вот события семнадцатого года, подросши, каким-то образом учуял и оценил для себя, похоже, правильно: они подсказали ему, что что-то должно в той жизни измениться и эти изменения он не должен упустить и просто обязан найти в них своё место.
Молодой и к тому времени уже достаточно ухватистый крестьянский парень не стал встревать в перипетии гражданского противостояния первых послереволюционных лет. «Не лез я в это дело, – говорил он мне. – Смутьяны у нас тут тоже всякие появлялись, бумажки нам всё какие-то совали, да языком трепали. Ещё и друг друга поносили, негодяи. Трудно было понять, что вокруг делается. А мне хотелось просто работать, к мельнице уже тогда очень тянуло!»
В самом начале двадцатых годов, когда бурление того времени относительно утихло и советская власть, отказавшись от тупиковой и опасной для неё же политики «военного коммунизма», объявила о переходе к «новой экономической политике», он понял, что дождался своего часа и, приложив все усилия, сумел взять в аренду лишившуюся прежнего хозяина мельницу на реке. Надо сказать, что на Нерли в те годы было нескольководяных мельниц. Одна из них – самая производительная и к тому же очень удобная для сдатчиков зерна на помол, находилась как раз в его деревне: здесь пролегал наезженный тракт от Волги до самой Москвы через Сергиев Посад с его знаменитой Троице-Сергиевой лаврой, недалеко проходила не менее важная для деловой жизни в этом районе дорога на Углич. Хорошая связь была и с окрестными деревнями и сёлами – некоторые дороги были сделаны на совесть: выложены камнем-булыжником и обнесены канавами и по ним можно было хоть и с неизбежной тряской, но ездить в любую распутицу и непогоду.
Смутное и разрушительное послереволюционное время привело к потере крепкой хозяйской руки, став одной из причин запустения, коснувшееся всего, в том числе и местного мельничного хозяйства, в котором нуждались крестьяне окрестных деревень и сел. Так что Ефим, ещё мальчишкой усвоивший основные азы мельничной азбуки и мечтавший о том времени, когда он и сам станет хозяином и мастером мукомольного дела, без колебаний взялся за это непростое дело. Предприимчивый двадцатилетний паренек сумел в короткое время наладить работу мельницы в своей деревне – и его мукомольные дела пошли на лад. С урожаем в Луки потянулись обозы с зерном – жернова, постукивая, крутились днем и ночью, дневал и ночевал здесь и сам новоиспеченный мельник.
– Мука-то какая была!.. А помол! – старик поднимал к лицу изувеченную руку и тёр большим пальцем об указательный и средний, как бы пробуя на ощупь её сыпучую шелковистость и вдыхая свежий запах первого помола. И настолько его воспоминания были искренни и осязаемы, что мне казалось, я вижу, как мука сыпется сквозь его узловатые пальцы и вместе с ним я ощущаю и ее аромат.
Он беззаветно любил свое занятие, дела его шли хорошо и он смело, не раздумывая, шёл на расширение производства. Окрест заработали ещё две, взятые им в аренду мельницы, были задумки наладить мукомольное дело и на других речках края, но основными оставались эта, в Луках, и еще одна в местечке Хороброво, что километрах в тридцати вверх по течению.
– Как же вы управлялись со всеми ними? Это же большое хозяйство! – удивлялся я.
– А ты знаешь, – приближая свое лицо к моему, хрипло шептал старик, – мне это было в радость, меня даже по ночам тянуло пойти на мельницу. Я шел и в темноте слушал, как она работает, как внутри неё что-то ворочается и стучит, как живое. Вот ты тут сейчас рыбалишь, а какой у тебя улов? – вдруг спросил он меня.
Я неопределенно пожал плечами, потому как считал себя не самым последним рыбаком на этой реке, а в его вопросе чувствовал какой-то подвох.
– А я, – продолжал Ефим Васильевич, так и не услышав моего ответа и не дав свою оценку моим уловам, – бывало, руками вылавливал попавших в мельницу сомов. Его тащишь домой через плечо, а он хвостом по земле за тобой метёт. Во, какие были сомы здесь! А рыбы-то сколько в реке было! Пропасть! Да вся крупная попадалась! Не то, что нынче. Все поломали, все загадили!
Дед в тоске замотал головой, переживая за сгинувшую чистоту и богатство родной ему реки, но тут же продолжал, вскинувшись в ином радостном воспоминании:
– А народу-то сколько наезжало ко мне! Отовсюду ехали. Из дальних деревень тоже зерно везли, ценили мой помол. Дорога к омуту мощенная камнем была, по ней подводы так и шли вниз и вверх. И по той стороне реки тоже дорогу миром проложили каменную аж до Дедюрёво. Там же на том берегу у начала дороги раньше стояла усадьба мельника, рядом с ней пристройка, а в ней трактир. Мужики, бывало, сдадут зерно на помол и в трактир, перекусить да выпить немного – но пьянства никакого не было, этого никто не допускал, а выпивали так, для отдыха и разговора. Больше-то чай пили, помногу и подолгу, да с баранками!
И верно, спускаясь по заросшей тропинке к омуту, я видел меж травы и ощущал под подошвами сквозь мягкость земляного покрова остатки этого каменного дорожного покрытия – тут и там среди зелени блестели лысины потертого булыжника. Разыскал я следы такой же дороги и на другом берегу – она за много лет заросла уже не только травой, диким бурьяном и чертополохом, но и лесом. Нередко оттуда, я видел, спускались к реке на водопой косули, а иногда выходили и величавые лоси. Теперь от усадьбы тогдашнего мельника на том берегу осталась только едва различимая в переплетении высокой в рост человека крапивы и запутанного кустарника яма и на её краю рухнувшая огромная ветла. На чёрные остатки ствола погибшего векового дерева, торчащего над этим непролазным зелёном буйством, любили садиться сварливые вороны и трескучие в своей неуемности сороки.
– Отец был жив, так мы с ним, да с мужиками мост наплавной каждое лето здесь наводили. Весной его, бывало, льдом да водой бурной снесет, а мы снова по теплу к лету ставим да плотину правим – ей тоже доставалось от ледохода и весеннего потока. И опять все ко мне! Ведь это ж праздник!
Следов этих временных средств переправы я не нашел. Правда, переходя в забродном костюме речку перед омутом, видел на дне меж гряды валунов в самом глубоком здесь месте занесённые желтым песком чёрные брёвна – возможно, от того самого мужицкого артельного сооружения. Или же то были следы леса, сплавляемого в ещё более давние времена по реке с её верхов до самой Волги.
Заодно нашлось объяснение и двум замеченным мной за деревней явно рукотворным пологим холмам. Сглаженные временем и скрытые в прибрежных зарослях они ровно смотрели друг на друга с противоположных берегов. В середине июня поросшие травой склоны этих холмов краснели от поспевающей земляники, а на солнце в мелкотравье любили греться змеи, которых здесь хватало, но я привык к ним, да и в сапогах было небоязно. Заречный холм был моим излюбленным местом, где я добывал большого кузнечика – «зеленую кобылку» – первейшую наживку для крупного голавля. Я как-то поинтересовался у старика, что это за насыпи и откуда они взялись на реке.
– А это мост Керенского, – прохрипел в ответ Ефим Васильевич.
– Керенского? – удивился я, услышав это имя здесь. – А причём здесь он? – спросил я и из пояснения Ефима Васильевича узнал, что в тот короткий отрезок времени семнадцатого года Временное правительство во главе с незабвенным Александром Федоровичем, оказывается, находило возможность заниматься делами вполне будничными и земными, в частности, обустройством сельских районов и созданием там, выражаясь современным языком, инфраструктуры, необходимой для их развития и функционирования. Вот тогда-то и приступили здесь к строительству моста, который вкупе с действующей мельницей ещё больше оживил бы местную деловую жизнь. Чем не разумное решение? Но не успели. Октябрь того же года все смешал. А жалко! Наверняка было бы крепкое, добротное сооружение, которое много лет служило бы людям – может быть и по сегодняшний день. А нынешний безликий бетонный мост построили уже в наше время, но на другом конце деревни и дороги к нему с той и другой стороны, практически, нет – так, одни ямы и ухабы убийственного для автотранспорта проселочного грунтового пути.
Вот так неожиданно для меня всплыло в конце двадцатого века в деревенской избе деда Шишкина имя неординарного адвоката из Симбирска, добравшегося, пусть и ненадолго, но всё же до хозяйского положения в Зимнем дворце и России.
Вообще меня удивляло в Ефиме Васильевиче то, что он запросто оперировал именами и фамилиями людей, которые вполне и даже иногда заслужено могут быть отнесены к категории личностей, оставивших тот или иной по своей глубине и значимости след в истории нашей страны. Я понимал, что с некоторыми из них он жил в одно время, с другими же даже непосредственно пересекался, и для него они вовсе не были какими-то «историческими личностями» и потому упоминал и говорил он о них без всякого придыхания, восторженности или, напротив, пренебрежения и, может быть, злости.
Меня, в этой связи, позабавил один разговор с ним на «писательскую» тему.
Задумал я как-то побывать на озёрах и болотах за лесной речкой Вьюлкой, что протекает извилистым ужом в нескольких километрах севернее деревни, хотел для разнообразия порыбачить и там. Зная, что напрямую туда проехать очень трудно, спросил Ефима Васильевича, как лучше мне добраться до этой речки.
– Поезжай через Спас-Угол. Ну там, где усадьба Салтыкова-Щедрина, – ответил старик, произнося при этом вторую часть фамилии писателя с ударением на букву «е» в первом слоге, – и, пытливо взглянув на меня, спросил, – знаешь такого? Так самой-то усадьбы сейчас нет – сломали, ничего не осталось, только церковь и стоит, – он обреченно махнул рукой, – и в конце деревни свернёшь налево.