Читать книгу Перевод времени на языки (Николай Бизин) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Перевод времени на языки
Перевод времени на языки
Оценить:
Перевод времени на языки

5

Полная версия:

Перевод времени на языки

Судя по его стихам, его родной язык скорее испано-еврейский диалект: мы находим в них типичные словообразования, как meldar – читать, ladinar – переводить на испанский, а также много португальских форм и окончаний.

В своем предисловии Абенатар сожалеет, что испанские евреи его времени больше не знают древнееврейского языка, и противопоставляет им морисков, обучающих своих детей арабскому.

Мы не знаем, за что Абенатар был арестован инквизицией. Может быть, за то, что перевел несколько псалмов Давида, был он обвинен в иудействе, брошен в тюрьму и подвергнут пытке дыбой. Инквизиция хотела заставить Абенатара назвать других иудействующих. Он не выдал их и под пыткой. Как же он не погиб? Много лет он оставался в заточении. Каким же чудом он спасся? Во всяком случае, он вышел из тюрьмы. Был ли он выпущен на свободу или бежал? Об этом он не говорит. Но указывает год своего освобождения: 1611. Выйдя из тюрьмы, он спасается в Голландию.

Там (или в другой стране) Абенатар заканчивает перевод своих псалмов, и в 1626 году во Франкфурте выходит испанская книга под заглавием:

«СL псалмов Давида, на испанском языке, в различных стихах, сложенных Давидом Абенатаром Мэло, согласно подлинному ферраровскому переводу, с некоторыми аллегориями автора. Посвящается св. общине Израиля и Иуды, рассеянной по всему миру, в сем долгом плену, а в конце Барака (Благословение) того же Давида и Песнопение Моисея. Во Франкфурте, года 5386 (1626), Элула месяца» (август-сентябрь).

Именно он достоин возражать дону Луису де Леону на его сентенцию о равновеличии ортодоксального иудаизма и православия; вот что он скажет:


Меняется причёска и костюм,

Но остаётся тем же наше тело,

Надежды, страсти, беспокойный ум,

Чья б воля изменить их ни хотела.


Слепой Гомер и нынешний поэт,

Безвестный, обездоленный изгнаньем,

Хранят один – неугасимый! – свет,

Владеют тем же драгоценным знаньем.


И черни, требующей новизны,

Он говорит: "Нет новизны. Есть мера.

А вы мне отвратительно-смешны,

Как варвар, критикующий Гомера!" (Георгий Иванов)


– Вы смешны, скажет он; вы полагаете не стоять на плечах титанов, а сразу перешагивать через их головы; не соблюдая скрупулёзно пунктов моисеева кодекса (если даже – теоретически – допуская несоблюдение!), вы не совладаете со своей падшей природой. Пророкам допустимо отступление от буквы; куда бы не направлялись пророки, они (по воле Бога) идут к Богу… Но кто пророк, скажи? Нет пророка в своём отечестве.

Я (отчасти) готов с этим согласиться. Разве что уточняю: с какой природой? Внутренней сутью или внешней оболочкой?

– Со всеми! – ответил бы мне дон Абенатор. Но и здесь я был готов (отчасти) с ним согласиться: фарисейство не в том, чтобы стоять на плечах или перешагивать через головы, а в том, чтобы идти по головам.

А в остальном, что тут возразишь? Ничего, ибо чистая правда: Воскресение Христово перешагнуло не токмо (гордые) головы, но весь миропорядок.

Соблюдаешь ли ты все 666 (или меньше, надобно всё же уточнить) пунктов моисеева кодекса или не соблюдаешь – не это определяет в тебе альфу и омегу, первого и последнего, то есть настоящего человека.


Итак, Луис де Леон, Педро де Картахэна, Давид Абенатор Мэло и Луис де Гонгора-и-Арготе (не троица, но четверо, потом – пятеро). Как я и объявлял уже, дон Мигель де Сервантес к нам (как и каждый из нас) присоединился к трибуналу в своё (а не в наше) время; надеюсь и даже знаю, что за это своё время, словно бы потраченное на путешествие вместе с Санчо, его герой Дон Кехана будет несколько приоткрыт как ипостась Господа, ни много ни мало.

Ничего из ряда вон (или через головы) здесь нет: в Страстную субботу, известно, Господь (одновременно) пребывал и в закрытом камнем гробе, и во аде (иудейском шеоле, где не могут находиться ни боги, ни демоны; но и (как Сын Человеческий Он мог) на небесах – вместе с благоразумным разбойником (по собственным словам Господа: истинно говорю, нынче же будешь со Мной в раю)!


Помнишь разбойника, распятого вместе с Христом?

Смекалистый парень.

Помнишь, что было потом?

Как я волок этот камень


Под гору и с горы.


Помнишь, что было до?

Помнишь те топоры бревенчатого Соломона.

Солоно ли тебе?

То есть до ноты до


Тоже поётся соло.


Якобы та немота.

Якобы та черта,

Распятая рядом с Христом.

Помнишь, что было потом?


А я не могу забыть.


Я не могу не быть.

Я на том берегу

И на берегу этом…

А в Лете течёт вода,


Полная капель света. (Niko Bizin).


Здесь всё совершалось (и совершается) по Слову; впрочем, как и в шеоле – с душой, как и с телом – во гробе. А пока всё это совершается, я исправлю упущение, рассказав о доне Педро и его семье (они, принадлежа правящей элите, инквизиции не подлежали, но…); кровь, как говаривал Воланд, кровь! Кровь Ветхого завета не токмо протекала по их венам, но и неизбежно влекла во внутренние поиски; недаром (помянутый) фарисей Савл – ярчайший пример того, что с нами происходит на пути в Дамаск; особенно ценна для нас (как для людей телесных) история со слепотой и прозрением помянутого Савла.

«В те времена, когда духовенство играло одну из главных ролей в политической и культурной жизни Европы, еще до установления инквизиции в Испании, некий Соломон Га-Леви, эрудит в талмудических науках и знаток богословия, добровольно принял католичество. Окрещенный Пабло де Санта Мария , он был назначен епископом города Карфагена, откуда и происходит его фамилия де Картахэна. Одно за другим он получил различные почетные звания, стал канцлером королевства кастильского и опекуном испанского инфанта. К концу жизни он вошел в Совет регентства и был архиепископом своего родного города Бургоса. Он обратил в католичество свою жену и четырех сыновей. Но не он интересует нас.

После его смерти второй сын его, Алонсо де Картахэна, в свою очередь был назначен епископом карфагенским и бургосским; отличился как крупный прелат и дипломат.

Он ли является автором интереснейших любовных стихотворений или его брат Педро, которому приписываются многие из них в собраниях испанских произведений XV века, неизвестно»; какое мне дело? Судьбу семьи Картахэна, сделавшей блестящую карьеру князей церкви, любопытно сопоставить с судьбой поэтов, которые подверглись преследованиям со стороны инквизиции.

Ну что, сеньоры, вы (мы, они, то есть достаточное число) почти в полном составе! Приступим к дознанию.


Я оценил ту элегантную непринуждённость, с которой эти четверо встретились. Бросалось в глаза, что при них (подчёркнуто: трибунал всё-таки!) не было неизменного атрибута идальго, то есть шпаг, но – ведь и не было при них ещё одной вещи, гораздо более смертоносной! Не было при них ещё и примитивного в своей агрессивности атеизма; даже в застенках инквизиции они оставались людьми глубоко верующими.

Ведь если бы даже оказались они атеистами, то и в атеизм они бы верили истово; вот так, например:

– Я столько умею, что не могу допустить даже мысли о собственной смерти. Это было бы слишком нелепо… (Сальвадор Дали, идальго другого времени); dtus ex machina – череда (алгоритм) телодвижений, приводящий к библейскому «будете как боги».

Разумеется, по виду блистательные поэты (все четверо) не были безоружны; но – только по виду! Ведь предметно своё вооружение они (что даже разумом разумеется) предъявят лишь случае крайней нужды. А единственной такой нуждой для них может быть лишь защита своей чести (которая для них неразрывна с их пониманием истины); отчего я акцентирую внимание на истовой вере? Для иллюстрации приведу цитату мне близкую, не моего времени, но моего вероисповедания:

«В Москве дядя Ерем подарил мне книгу Амусина Иосифа Давидовича “Рукописи Мертвого моря”. Я нарочно написал полностью имя и отчество. Пока он приводит фактический материал, то очень интересно. Когда же начинает рассуждать о значении открытий, то веет такой смердяковщиной, что можно только поразиться до какой степени ослепляет человека атеизм, да еще иудейский, с органической ненавистью к христианству. Все атеисты, тем более воинствующие, абсолютно неспособны понимать Евангелие. Для них это воистину книга за семью печатями. Когда нечистый дух с семью другими, злейшими себя, водворяется в душе кого-либо, то не просто ослепляет, а по лукавству извращает все, как у сумасшедших, страдающих извращениями восприятий (галлюцинациями и проч.).

Только христианство делает человека нормальным, как было со святыми. Норма человека – Христос. Живу не к тому аз, но живет во мне Христос. Если же большинство не может дойти до такой степени, то сознают свое извращение и исправляют искаженные восприятия и взгляды по тем, кто достиг в меру возраста Христова.

Разговоры об истине с воинствующими атеистами совершенно бесполезны. Однако апология христианства среди нейтральных могла бы некоторых обратить к более серьезному отношению к христианству. Все эти размышления приходится кончать словами Игнатия Брянчанинова “Ладонью не остановишь течение реки”. Спасаяй, да спасет свою душу.» (игумен Никон Воробьёв)

И еще этого автора: «Когда Иисус Христос, после насыщения пяти тысяч, стал говорить о хлебе жизни, многие отошли от него, потому что не могли принять Его слов. Они поступили честно. Их плотское мудрование не могло возвыситься до Духа Истины. Но Иуда не покинул Иисуса Христа, потому что носил ящик с деньгами и пользовался ими для себя. Он надеялся и на большее. Наравне с другими он ожидал воцарения Мессии со всеми выгодами для себя. Когда же узнал, что Иисус Христос не собирается на земле устроить Свое царство, узнал, что его ожидает смерть, то использовал для себя и это: он перешел в лагерь врагов Его, предал Христа и получил тридцать сребреников. Ведь, все равно Ему умирать.

Недаром отрекающихся в настоящее время от Христа сравнивают с Иудой. Делается это не для оскорбления отпадших (они достойны великой жалости), а потому что в обоих случаях есть общее душевное устроение: без веры, а лишь по выгоде шли за Христом, по выгоде и продали. Однако, предатели никогда и нигде не пользовались доверием, а тем более уважением. “Мавр сделал свое дело, мавр может уйти”…»

– Я полагаю не согласиться с почтенным (хотя и неведомым мне) игуменом, – сказал дон Педро. – Речь не о том, что «всё равно умирать», а напротив: только о том, как и зачем жить дальше, речь только о власти над умами.

Он имел в виду общеизвестное: одна из версий причины предательства Иуды в том и состояла, что он полагал принудить Божественный (но вочеловеченный) Логос прибегнуть к помощи ангельских легионов; посредством этих же легионов далее восстанавливалось царство Израиля (оно же Небесное), где априори каждый правоверный получал ему «предназначенную» толику, земельную и интеллектуальную.

Так что Иуда (поначалу даже терпеливо себя ведущий, прежде даже отравленный Иисусом с апостольской проповедью и чудеса совершавший) восхотел земной власти над Словом. В какой-то мере он был прообразом Святейшего трибунала. Но и в этом лукавство: все многомерные лица писания являются первоосновой многочисленных проекций на плоскости наших реалий.

Власть здесь – возможность выбирать (версифицировать) проекции. Так что речь не только о власти над умами.

– Именно о всей власти, – согласился с доном Педро дон Абенатар (тема ему оказывалась близка). – Вот и потратил Иуда сестерции на покупку земли (части Царства); тут-то и выяснилось, что приобретённое им вещное не стало вещим.

– С этим никто не спорит, – обронил задумчиво дон Луис. – Мы так хотим власти над «словом из буквиц», словно это власть над Словом Духа.

В главном они не могли быть не согласны. Более того, ни один из четвёрки превосходнейших поэтов ни единого слова не произнёс о приобретении: они были поэты и даром ничего не брали!


Как по канату и как на свет,

Слепо и без возврата.

Ибо раз голос тебе, поэт,

Дан, остальное – взято. (Марина Цветаева)


А ещё они знали, все четверо, что вовсе не случайно облачены в чёрное, прямо-таки затянуты. И не потому, что такова тогдашняя пиренейская мода. А потому, что до чистоты помыслов им (не смотря на всю их превосходность) было далеко; быть может они как версификаторы реальностей, понимали все(!) свои риски.

Впрочем, слова дона Луиса наглядно показывали, что тёмная гордыня (сколь не именуй её сияющей) была им вовсе не чужда; вот здесь-то мы с ними и перейдём к личному пониманию истины.

Такой, например, как очень личная и весьма конкретная смерть! Данная (или отданная нами кому-то) в непосредственном ощущении; сарказм материализма.

Которая наглядная смерть (так же, как и виртуальная смерть в стихотворении Педро де Картахэна) может пониматься запоздало, но может и предварять понимание себя. Быть предсказанно-сбывшейся или негаданно случившейся.

Определяющим является не то, как именно и кем именно смерть предъявлена (ожидаемой или нет, насильственной или нет, мучительной или нет), а вообще, инструментом чего она оказывается: зачем она вообще есть (такой оказалась)?

К примеру: отсутствие шпаг у моих поэтов вовсе не означает, что при нужде они не будут им незамедлительно (и провиденциально) предоставлены; важно, для-ради какого ристания они будут даны в чьи-либо руки. Ведь и в нашем (падшем) мире слово есть (падшее) дело; потому я и собрал поэтов: всё должно быть названо.

Так что зримое отсутствие оружия не помеха присутствию смерти. Стоит её лишь назвать, и она станет тенью у тебя за плечами. Одна отрада: ничто (даже смерть) неокончательно.

Ведь и иллюзорная свобода Слова и дела не окончательна. И я вовсе не случайно упомянул об этом.

Почему? А потому что именно сейчас я позволил себе (несколько запоздало) отметить, что у меня в наличии целых два дона Луиса, де Леон и де Гонгора-и-Арготе; налицо умножение сущностей!

А в таком дискурсе, как наш, эта моя намеренная невнимательность сразу же идёт в разрез с моей же уверенностью в том, что истина анонимна (к чему так же присвязана необязательность поименования конкретного автора процитированных выше строк); то есть необязательность была мной выделена.

– Истина анонимна, – сказал я. – Не имеет значения, из каких буквиц тела будет составлено Слово духа.

Я сказал. Стало тихо.

– Не обязательно именовать автора чего-либо, – сказал я. – «Соавтором» истины может быть кто угодно. Настолько кто угодно, что именовать его исключительной и отдельной личностью – бессмысленно.

Тишина продолжилась.

Разумеется даже разумом, что никогда и ни в коем случае мои доны Луисы со мною бы не согласились. Ещё бы им согласиться, если я столь подчёркнуто(!) безапелляционен. Тем более что я уже упоминал об их гордыне; согласитесь, очень буриданово, когда равновеличие начинает мериться величием.

Но не в этом ли предназначение искусства: быть (на виду)?

Но! Не потому ли и (на виду) моих героев в этом собрании вовсе не четверо! Кроме никак доселе себя не проявлявшего (в этом вопросе необходима последовательность; подождите, всё будет более чем) дона Мигеля я так же не считаю бесчисленных предтеч и последователей моих несравненных поэтов (не только испанцев, разумеется).

Но! Я тоже был у них (лишь отчасти, ведь я ещё и здесь) на виду. Ведь что бы я ни говорил, я всегда имею в виду истину, а так же тех, кто к ней устремлён.

Разумеется, они – такие же точно. Они (с разными внешними вариациями) живут точно так же. Потому они видят меня сейчас точно таким, каким я себя вижу (предположим) в зеркале: далеко не первой молодости и далеко не первой глупости человеком!

И даже одет я в чёрный спортивный костюм adidas с белыми двойными кантами на штанах (очень мексиканисто и – даже по моему несовершенному вкусу – для Пиренейского полуострова не вполне уместно).

Но не успел я об уместности даже подумать, как кто-то из четвёрки откровенно поморщился. Остальные сделали вид, что моим нарядом и не удивлены, и даже не брезгуют. Я тоже сделал соответствующий вид и в помянутом костюме остался; очевидно, предчувствовал его судьбу.

И вот здесь прямо к «такому» мне выступили оба дона Луиса!


Оба они увидели, что мне нет разницы между ними. Конечно же, это было не совсем так; точнее, совсем не так: это для вселенной нет никакой разницы (и то – якобы) между двумя былинками. Кроме различия в четырехмерности координат; и даже ежели к четырём осям прибавить пятую ось личности с её стремлением выйти из внутреннего во внешнее.

Никакой разницы!

Разумеется, личность должна была этому возразить; но как?! Буде меня сейчас с ними не было, они должны были бы меня вообразить; но раз уж я с ними – есть (весь в моём несуразном adidas-е), то немедля они (оба дона Луиса) испепелили меня взглядом.

Наверное, я под этим огнём несколько истончился, но из реальности ник не исчез! И они оба уверенно решили, что я упорный наглец.

А с наглецами и поступают соответственно! Так что моя с ними (обоими сразу) реальная дуэль на шпагах стала бы неизбежна – буде меня даже здесь и не было бы! Но ведь (заметьте! Как только появилась во мне нужда) я оказался в наличии, вместе с моим нелепым adidas-ом и тоже без шпаги; разумеется, до реального боя дело дойти(бы) никак не могло(бы)!

Разумеется даже разумом, подраться мы не могли(бы)! При одном условии: если бы да ка'бы мы не могли бы этот бой версифицировать; но! Буде у нас нужда – даже здесь, в лишённой простора допросной, мы сыскали бы простор для шпаг! И дело решилось бы самым достойным образом.

Каким? Единственно достойным. В чём именно? А в том, что я бы обязательно проиграл этим не безоружным поэтам! Ну не Дантес же я и не Мартынов, в конце концов. Так что (почти невольно) я даже представил себе финал. Тем самым я неизбежно становился его участником.

Дать имя означает убивать (Niko Bizin). Более того, дав имя (словно бы стиснув помыслы тесным телом), я оказывался(бы) таким же затянутым в чёрное голенастым идальго. Пусть даже это одеяние – спортивный костюм. К которому немедленно добавился(бы) отличный (хотелось бы сказать, толедской стали, но где мне понять?) тонкий и с изящным эфесом клинок.

Тотчас, одновременно (или даже несколько опередив) со шпагою в моей руке у обоих донов Луисов в руках образовались(бы) их личные шпаги; далее – последовала бы очевидная череда действий; итак, мы приступили(бы)!

И вот здесь-то я отбрасываю своё спасительное «бы»; более того, обретшей видимость правой ступнёй я поплотнее утвердился; в то время как обретшая видимость левая ступня приготовлялась взлететь. Поскольку меня собирались примитивно убить, такая вот у нас дискуссия.

Впрочем, я опомнился и обратился в бегство. Вещественно, ощутимо и необратимо я по-бе-жал! Выступая сразу против двух донов Луисов (сейчас не до персонифицированной поэзии), я принялся кружить вокруг пресловутого (на которое усаживали допрашиваемого) кресла; настолько я не владел клинком (языка)!

Как поэт (в сравнении с этими гениями) я был грубым и глупым самозванцем (сам себя навязывал им соперником, понимал себя ровней), потому мне не хватало их точности.

Но я старался! Я мог(бы) быть и центробежней, и центростремительней их обоих, вместе взятых; я старался предупреждать каждое их движение и подхватывал каждую их мысль! А уж шагнуть дальше их… «Если ты из тех, кто полагает, будто современное искусство превзошло Вермеера и Рафаэля, отложи эту книгу в сторону и продолжай пребывать в блаженном идиотизме.» (Сальвадор Дали)

Я очень старался! Но известно, стоит человеку неточному заторопиться, он проигрывает бой ещё до его начала; впрочем, таким торопыгам случается даже в и неточности преуспеть: принудить соперника отшатнуться и промедлить (на деле – не промедлить, но выбирая торопыге смерть; на это может уйти секунда, две, даже три)… Но я продолжал стараться и торопиться!

Я (непонятно с чего) рассчитывал на каждые два движения соперника отвечать лишь одним – разящим! Но парадокс относительности (вечный релятивизм скоростей осознания у разных людей): чем более длительным оказывается преуспевание такого торопыги, тем отчаянней всё и завершается.

Разумеется, я вообразил, как можно было бы продлить дискурс. Предположим, я наносил бы несложные уколы, защищался без особых затей… Предположим, я бы говорил прямо, без экивоков…

Предположим, я бы старался не лгать… В любом случая, каждый бы понимал меня так, как считал для себя правильным… Потому моё поражение было бы делом не моим, а времени: чем быстрей я был, тем непреклонней время все расставит по своим местам.

Но здесь и сейчас я не мог отказать донам Луисам в том, что они отдельны друг от друга! Этой своей неоспоримостью они меня и убивали.

Согласитесь, зачем нам даже такой вещественный эквивалент смерти, как (например) шпага, если человек может умереть при жизни (и продолжать совершать телодвижения, сам уже будучи эквивалентом своей смерти); донов Луисов было (неоспоримо) двое против меня (неоспоримо) одного, и они были вдвойне персонифицировано правы против моей единственной анонимной истины.

Терять (кроме истины) мне было нечего. Потому я мог позволить себе всё. Даже задействовать левую руку. Замечу при этом, что остальные двое участников собора в происходящее не вмешивались, ибо дело чести есть вещь сугубо личная. Они сколь угодно могли считать, что доны Луисы правы, а я – лев рыкающий на римской арене перед обречёнными христианами, но – они сами донами Луисами не являлись, оказывались подчёркнуто отдельными.

Да и я в описании этой сцены апеллирую к некоему Артуро Перес-Реверте (и его тексту Учитель фехтования); итак, я использовал левую руку. Пижоны этим приёмом не пользуются, считая его неэстетичным. Но во время ристания, когда на карту поставлена честь, в ход должно идти всё, что может тебя защитить. Потому я перестал прикрываться креслом и сделал ещё один непростительный промах.

Левой рукой я (очень быстро) отодвинул кресло. Я (очень быстро и ещё быстрее) шагнул прямо к ним. Я на пару дюймов (не хотел сейчас дразнить испанцев британскими мерами длины, но – так вышло) опустил руку. И сразу же начал стремительную, как блеск молнии, атаку.

В ответ один из донов Луисов спокойно отступил назад, предоставляя честь победы другому дону Луису. А тот не менее спокойно парировал и, не раскрываясь, сделал искусный выпад и нанёс мгновенный укол.

Лезвие его шпаги скользнуло вдоль моей руки и, не встречая никакого сопротивления, свободно вошло в подмышечную впадину. Я отлетел назад вместе со шпагой и ударился о стену допросной комнаты, после чего рухнул на пол: из моей спины торчало окровавленное лезвие.

Вскоре я был должен, захлебнувшись кровавой пеной, скончаться; что я и сделал! Разве что умер я в настоящих муках – не в своём продолженном настоящем, а в принадлежащем моим оппонентам продолженном прошлом времени. Признаюсь, в свете определённого будущего меня это более чем устраивало.

Оба дона Луиса защитили свою честь, на которую я ни коим образом не посягал (но это только моё – для них понятийно-ничтожное! – мнение); к тому же, убив меня здесь и сейчас, они удалили меня лишь в вербальной плоти моего текста; я и без их лихой услуги пользовался доступным мне ноосферическим ресурсом Вернадского; но… Испытывая некоторый комплекс превосходства перед моими оппонентами!

А так единственное, чего я достиг, умерев – это некая сверхспособность; теперь я, будучи (не для них) живым, я ещё и обладал некотором всеведением мёртвого. Пониманием, что ничего поправить не могу, сколь бы ни версифицировал.

Став для них мёртвым, я лишался права на мелочное менторство. В то же самое время я мог (как бесплотный дух) делать каждому из них подсказки, которые каждый бы мог посчитать своим личным холодным прозрением.

Моё тело (незримо для возможных здесь объявиться инквизиторов, уточню) лежало на полу допросной. Четверо поэтов (известных и даже прославленных жертв инквизиции) стояли над ним.

Кто-то должен был произнести эпитафию.

– Что такое умереть, узнать стоит лишь для того, чтобы сформулировать о себе эпитафию, – сказал мне дон Педро.

Я (и вынуждено, и из вежливости) промолчал. Хотя и вспомнил из любимого. Но удержался и не процитировал этот известный текст:


Экспромт-шутка на


У поэта умерла жена…

Он её любил сильнее гонорара!

Скорбь его была безумна и страшна -

Но поэт не умер от удара.


После похорон пришел домой – до дна

Весь охвачен новым впечатленьем -

И спеша родил стихотворенье:

«у поэта умерла жена».» (Саша Чёрный)


– Речь всегда не о том, что всё равно умирать, – повторил (явно под влиянием непрочитанного мной немного перефразировав) дон Педро.

Остальные с ним были согласны. Более того, дон Абенатор невольно воспользовался моей неощутимой подсказкой и процитировал:

bannerbanner