Полная версия:
Разыскания в области русской литературы ХХ века. От fin de siècle до Вознесенского. Том 1: Время символизма
Те же авторы добавляют и второе известное стихотворение – Федора Сологуба: «С О.Н. Бутомо-Названовой Ахматова неоднократно встречалась в 1917–1918 годах в доме у Ф. Сологуба, который посвятил певице вдохновенный мадригал:
О, если б в наши дни гоненья,Во дни запечатленных словМы не имели песнопеньяИ мусикийских голосов,Как мы могли бы эту мукуБезумной жизни перенесть!Но звону струн, но песен звукуЕще простор и воля есть.О вдохновенная певица!Зажги огни и сладко пой,Чтоб песня реяла, как птица,Над очарованной толпой.А я запомню звук звенящий,Огонь ланит, и гордый взор,И песенный размах, манящийНа русский сладостный простор!»162Комментируя фрагмент письма Ю.Н. Верховского к Г.И. Чулкову, еще один факт, связывающий упомянутых людей воедино, сообщает известный автор «Живого журнала», пользующийся подписью Lucas-van-Leyden: «По всей вероятности, это камерная певица Ольга Николаевна Бутомо-Названова (1888– 1960) и ее муж инженер Михаил Кондратьевич Названов (1872–1934). Верховский мог с ним познакомиться либо благодаря Сабашникову (Названов был его приятелем), либо через Сологуба, но неминуема была их встреча весной 1918 г.; ср. в письме Ал. Н. Чеботаревской к А. Д. Скалдину: “Приезжайте ко мне сегодня на чашку чая к 8-9 веч. Будут Сологубы, Названовы, Верховский, Ахматова, Каратыгин” (РГАЛИ. Ф. 487. Оп. 1. Ед. хр. 90. Л. 15). Письмо датировано “пятница, 26”; на конверте помета – “весна 1918”; если считать, что Чеботаревская перешла на новый стиль, то это – апрель. В летописях остальных знаменитостей это чаепитие, кажется, не упоминается»163.
Таким образом, в поле нашего зрения попадают еще два поэта, и у них обнаруживаются стихи, посвященные певице. Юрий Верховский успел свое опубликовать при жизни164, а два стихотворения Г.И. Чулкова были напечатаны много лет спустя после его смерти165. В киевский период жизни певицы с ней общался Бенедикт Лившиц и оставил стихи, с нею связанные166. Что же привлекало поэтов к личности и творчеству О.Н. Бутомо-Названовой?
Она родилась 14 (26) октября 1888 в Быхове (ныне Могилевской области в Белоруссии), в 1915 окончила Петербургскую консерваторию по классу известной певицы Н.А. Ирецкой. Концертную деятельность начала в 1916 в Петрограде. Была замужем за известным инженером М.К. Названовым (арестовывался по Таганцевскому делу); их сын Михаил Михайлович (1914–1964) – актер, долгое время был вынужден работать в лагерном театре. В 1919 Бутомо-Названова перебралась в Киев (о чем см. ниже), где жила довольно широко, держала салон. В 1921 переехала в Москву и там к середине 1920-х годов, которые нас будут далее интересовать, приобрела широкую артистическую известность. Скончалась, по данным «Музыкальной энциклопедии», 1 июня 1960, однако на плите в колумбарии Новодевичьего кладбища стоит иная дата смерти – 11 мая 1960167.
Объяснение ее популярности у поэтов, как кажется, можно найти без труда. В журнале «Зрелища», где помещались анонсы ее выступлений, им предшествовала «Справка»: «О.Н. Бутомо-Названова окончила Петербургскую Консерваторию по кл<ассу> Ирецкой. Посвятила себя исключительно камерному пению. Ее вечера песен всегда посвящены определенному автору или направлению. В Москве выступает с 1917 г.»168. При этом речь шла не только о том или ином композиторе, но и о поэтах, на чьи стихи писалась музыка. Так, на вечере Римского-Корсакова 30 марта 1923 г. порядок представления номеров был таким: «Майков, Ал. Толстой, Мей, Лермонтов, Пушкин» (названия романсов опускаем). Таким образом, роль поэтического материала в камерном пении особо подчеркивалась, и стихотворцы не могли этого не чувствовать.
Удачными были концерты певицы или нет – об этом шли споры. Так, скрывшийся под псевдонимом автор говорил: «Состоявшийся 9 декабря вечер песен Бутомо-Названовой и Яворского (ф.-п.) был целиком посвящен произведениям Даргомыжского. <…>
Надо обладать громадными художественными ресурсами, чтобы удачно выполнить столь разнородную по характеру программу. Достаточно было послушать, с какой художественной обдуманностью, с каким бесконечным разнообразием в оттенках произносилось каждое слово, каждый звук в отдельности, чтобы признать, какую выдающуюся камерную певицу мы имеем в лице Бутомо-Названовой. Последнее видно и из того, что на настойчивые требования публики исполнительница повторила “И скучно, и грустно”, – уже совсем по-другому, но так же хорошо, как и в первый раз. Какой диапазон настроений и воплощений у талантливой певицы, какие поразительные контрасты <…>»169
Б.А. Кац и Р.Д. Тименчик ссылаются на мнение петроградских авторов: «Эту певицу, по словам Н.М. Стрельникова, отличали “чуткость ко всему художественно-прекрасному, культурный вкус и, наконец, та степень художественного интеллекта, что столь необходима для камерного исполнителя. Как сейсмограф, отмечает это чутье самые отдаленные колебания настроений передаваемого автора. Редко у кого вы ощутите столь непосредственно-заметно чисто физическую, весовую значимость произносимого ею слова и постигнете скрытый зачастую смысл воспроизводимой ею пьесы, – смысл, всегда подкупающе ярко освещаемый ею изнутри светом художественного ее сознания”. “Талантливой, ярко-темпераментной” аттестовал ее В.Г. Каратыгин»170.
Однако присяжный критик московских «Зрелищ», композитор и филолог С.А. Бугославский был иного мнения. В отзыве о концертах вокальной музыки в 1923 году он писал (поставив при этом Бутомо-Названову на первое место!): «Певица посвятила себя исключительно камерному пению. У нее богатый репертуар романсов русских авторов. Однако ее искусство пения менее всего камерное: все черты оперной ариозной трактовки.
Голос О.Н. Бутомо-Названовой властвует над ней: чтобы выявить богатые ресурсы своего звучного нижнего регистра, певица жертвует часто и музыкальной фразировкой, и декламацией, а иногда и правильностью ударений (главным образом логических).
Она культивирует чистый звук, любуется им. Манера исполнения ариозная, декламационные места звучат как оперный речитатив, с очень обобщенными нюансами и не всегда отчетливой дикцией. Эмоциональная сторона исполнения подавлена. Лучшее – эпические моменты и то, что приближается к песне, к арии»171.
Годом позже он продолжал: «Вокальные ресурсы и музыкальная интерпретация находятся у Бутомо-Названовой в резком противоречии. При несомненной культурности, развитом музыкальном вкусе, внимании к декламации, артистка не достигает желаемой выразительности. Этому мешает ее вокальный материал и его использование.
В голосе певицы три резко различных по тембру регистра: сгущенный низкий, тусклый и слабый средний и звучный верхний, и последний кажется самым подлинным, естественным у артистки. Каждый романс непрерывно разрезается этими тремя тембрами, в то же время тремя различными динамическими звучностями»172.
Вряд ли нам удастся понять, кто именно был прав, поскольку мы можем опираться исключительно на печатные материалы. Но, кажется, никто из писавших о Бутомо-Названовой не отрицал ее высокой культурности, пристрастия к русской поэзии, сочетавшегося с умением представлять публике песни на других языках. Ср. ее характеристику в воспоминаниях З.Н. Пастернак: «Это была женщина со всесторонними интересами, она увлекалась стихами, хорошо знала литературу и любила собирать у себя знаменитостей из артистической среды»173. Помимо того, важны были и некоторые особенности ее творческого поведения, о которых скажем ниже.
Обо всем вышесказанном свидетельствуют не только те стихотворения, на которые мы уже ссылались, но и еще одна группа материалов, сохранившаяся в довольно неожиданном месте.
В одной из записных книжек С.Н. Дурылина находим запись: «Тут стихи Сологуба, Г. Чулкова, Вяч. Иванова, Верховского, списанные мною из альбома О.Н. Бутомо-Названовой в 1925 году. Альбом впоследствии был у нее украден»174. И далее следуют небрежно записанные, но все же читающиеся девять стихотворений названных авторов. Среди них два принадлежат Г.И. Чулкову и одно Ф. Сологубу, о которых мы говорили выше, три – Ю.Н. Верховскому, два – Вячеславу Иванову и одно – самому Дурылину175.
Прежде чем перейти к заявленной теме, скажем о тех стихотворениях, о которых не имели повода поговорить до сих пор. Прежде всего отметим, что «За грезой ангельских напевов…» Верховского в альбоме было датировано «Петербург. XII.17 – Томск. 3/16.X.919» (л. 10).
За ним следовало еще одно послание Верховского, связанное с отъездом Бутомо-Названовой в Киев (л. 10 об.):
Мне так не говорит ничто родное,Как эти песни вечные Москвы.Вы здесь еще. Но в этом вещем строеТак долго нам не запоете Вы.Вас не могу веселыми стихамиНапутствовать на благодатный юг.Обыкновеннейшая из разлук –А сердце заливается слезами.12/25/VII.919После стихотворения Дурылина записан сонет Верховского (л. 11об.):
Альбом честят гробницей и кладбищемЗа Байроном родные два певца.Нет, как в игре любимого лица,В нем до сих пор мы силы жизни ищем.И где порой малейшие чертыПрекрасного, великого былогоДля нас хранит изысканное слово,Там жив огонь нетленной красоты.И, может быть, в тревоге ежедневнойАльбомные листы – вот эти, тут, –Случайно и таинственно найдутЕдиный звук такой мечты душевной,Которая, века веков жива,Стирает все надгробные слова.21.XII.917В первых двух строках данного сонета имеются в виду стихотворения М.Ю. Лермонтова «В альбом (Из Байрона)» (1836) и Е.А. Баратынского «Альбом, заметить не грешно, / Весьма походит на кладбище» (до 1829)176. Ср. также: «Поэт наш прав: альбом – кладбище…» (В.А. Жуковский, 1831). Стихотворение Жуковского связано, как и стихотворение Баратынского, с альбомом К.К. Яниш (Павловой). Полностью оно было опубликовано лишь в 1940, но первые 4 строки – еще в 1887, так что Верховский вполне мог их знать. Лермонтов как один из двух певцов, несомненен, однако кто второй – вряд ли можно сказать однозначно. Скорее, конечно, Баратынский, но не исключен и Жуковский.
Вслед за этим следуют два небольших стихотворения Вяч. Иванова (л. 12 и 13):
Б. Н-й Подвластна Вам звучащая стихия,Владеет нами Ваш восторг напевный.Расплещется, как лебедь, в нем Россия –И обернется сказочной царевной.25 июля 1924МоскваВячеслав Иванов Б. Н-ой О древе кипарисном и криницеВы пели: мнилось, в пламени глухомКружился Дух, подобный голубице Над кораблем, – Каким сквозь облаки томлений Его и видит, и зовет,Сходящего на лоно темных вод Восторг заповедны́х радений.14 июля 1924МоскваВячеслав ИвановСледом записаны уже упомянутые выше стихотворения Чулкова («И в шуме света, в блеске зала…»), Сологуба177 и второе стихотворение Чулкова. На этом выписки из альбома заканчиваются.
Добавим несколько комментирующих пояснений, прежде чем перейти к текстам Вяч. Иванова.
Прежде всего, они существенны тем, что относятся ко времени, когда Иванов писал очень мало стихов. Напомним констатацию исследователя: «…общим местом разговора о Вячеславе Иванове принято утверждение, что между недописанным сонетом из глубины 1920 года и “Римскими сонетами” пролегло молчание <…> Вообще говоря, это похоже на правду, но все же – неправда. Стихов в двадцатые и тридцатые годы было мало, однако между этими немногими – произведения из числа важнейших и лучших во всем наследии Вячеслава Иванова (например, “Палинодия”, ”Собаки”). А для создания целостной картины ивановского творчества необходимо учесть все немногое, что было создано, независимо от оценки качества»178.
О роли стихотворений на случай у Вяч. Иванова мы уже имели возможность сказать (см. следующую главу нашей книги). Здесь добавим только то, что у него такого рода сочинения очевидно связывались с традицией как западной, так и русской поэзии XVIII – первой половины XIX века179.
В самом конце мая 1924 г. Иванов приехал из Баку, где провел три с лишним года, в Москву, и не случайно в датах он подчеркивает, что стихи возникли в Москве. Не боясь ошибиться, можно предполагать, что непосредственным поводом для написания стихов было то, что Бутомо-Названова часто пела романсы А.Т. Гречанинова, среди которых наверняка были и написанные на тексты Вяч. Иванова.
В первой строке второго стихотворения упоминаются два романса из триптиха Гречанинова «У криницы» – «Под древом кипарисным» и «У криницы»180, написанные в 1915 году. Нам удалось разыскать лишь объявление начала 1924 г.: «10 и 24 февраля в Бетховенском зале <Большого театра> состоятся два вечера песни О. Бутомо-Названовой, при участии проф. Ф.М. Блуменфельда и Б.Л. Яворского. В программе Танеев, Гречанинов, Рахманинов и Бородин»181. Однако, конечно, не исключено, что Иванов имел возможность послушать названные романсы в концерте, оставшемся нам неизвестным, или же в домашнем исполнении (например, в доме Г.И. Чулкова).
Две последних строки первого стихотворения отсылают к «Сказке о царе Салтане…» Пушкина. Видимо, Иванов расчетливо убрал родовую определенность слова «лебедь», чтобы избежать излишней архаизации (у Пушкина, напомним, оно женского рода). Во втором же следует отметить образность, связанную с хлыстовством. Конечно, у Иванова корабль – реальный, но в то же время это и название хлыстовской общины, над которой кружит Дух, готовый вселиться в кого-то из участников, приведя к восторгу откровения, а в высшей стадии – к изрекаемому пророчеству182. Но здесь мы обязаны вспомнить, что «восторг» – одно из ключевых слов и первого стихотворения, только там он содержится прежде всего в самом пении, а во втором – в особом восприятии слушателей, которое, видимо, можно приравнять к религиозному экстазу, одному из результатов хлыстовских радений.
Таким образом, смысл двух кратких альбомных стихотворений углубляется и усложняется. Прежде всего заметим, что стихотворения связаны с пением стихов (музыка лишь подразумевается, но никак не определяется) самого их автора – Вячеслава Иванова, то есть, во-первых, певица и поэт оказываются объединены текстом, а во-вторых – этот текст порождает как в пении, так и в восприятии аудитории глубокие мистические переживания, в результате которых должно возникнуть (или, по крайней мере, возможно) пророчество о судьбе России.
Собственно говоря, это пророчество тут же и произносится, только смысл его прикровенен. Ключ к нему, как кажется, – текст пушкинской сказки, и не в одном только эпизоде превращения лебеди в прекрасную царевну, но и во всем сюжете и его ключевых элементах. Напомним, что князь Гвидон получает свои награды за спасение лебеди от злого коршуна:
Бьется лебедь средь зыбей,Коршун носится над ней;Та бедняжка так и плещет,Воду вкруг мутит и хлещет…Тот уж когти распустил,Клёв кровавый навострил…Но как раз стрела запела,В шею коршуна задела –Коршун в море кровь пролил,Лук царевич опустил;Смотрит: коршун в море тонетИ не птичьим криком стонет,Лебедь около плывет,Злого коршуна клюет,Гибель близкую торопит,Бьет крылом и в море топит…183То есть для того, чтобы царевне обрести свой истинный облик, нужно победить коршуна, а для этого получить помощь от будущего Гвидона, который еще не имеет имени (в результате этой помощи царевич претерпевает немалые лишения: «…за меня / Есть не будешь ты три дня» и только что сделанная «стрела пропала в море»; напомним к слову, что для изготовления оружия он использовал «со креста снурок шелковый»). После этого Гвидон несколько раз (тайком на купеческом корабле – еще один подтекст ивановского корабля) посещает царство отца, понимает зловещую роль теток, и они в конце получают милосердное наказание от царя Салтана.
Мистическая Россия прямо отождествлена Ивановым с пушкинской лебедью, которая должна стать сказочной царевной, но для этого ей предстоит одолеть кровавого коршуна. Поскольку чудесный помощник тут не упомянут, то, видимо, он и не предполагается обязательным. Обязателен же «восторг напевный», то есть искусство, в которое входят и пение, и стихи «О древе кипарисном и кринице».
И в этом смысле стихотворения Иванова продлевают, а отчасти и завершают линию, первоначально проведенную стихами Сологуба, начинающимися описанием «безумной жизни» первых пореволюционных месяцев и продолженную стихами Чулкова, очевидно исходящими из блоковских тем. И вряд ли случайно Иванов, как и Чулков, произносит заповедное имя «Россия», не рекомендуемое официальной пропагандой после появления Советского Союза184.
ПРИЛОЖЕНИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ Г.И. ЧУЛКОВА* * * О.Н. Бутомо-Названовой И в шуме света, в блеске бала.При плясках радостной толпы,И где-нибудь с котомкой малой,В пыли проторенной тропы –Везде ты – Русь, везде – подругаМятежных далей и степей…Не бойся страстного недуга.Из чаши вольности испей –И поклонись святым просторам…И мы поклонимся тебе.Твоим улыбкам, песням, взорам,Твоей таинственной судьбе.Декабрь. 1922.* * *Ни Глинка царственный, певец России,Ни Мусоргский, беспутный гений наш –В тебе одной – душа родной стихии,В тебе звучат поля мои глухие –Ты запоешь – и сердцу счастье дашь. .Но счастье странное! Так хрупко-больноЯ песню чувствую – как во хмелю…В тоске по жизни дерзостной и вольной,Тебя, прекрасная, как Русь, люблю.Октябрь 1923. Гаспра.В п е р в ы е: Русская литература. 2018. № 1. С. 216–224.
ОБ ОДНОМ СТИХОТВОРЕНИИ НА СЛУЧАЙ
В 2001 году было опубликовано небольшое стихотворение Вяч. Иванова, записанное в одной из его рукописных тетрадей почерком В.М. Зуммера185. Приведем его текст:
Вл. Вл. РУСЛОВУНеведомый собрат, сочувственник смиренный,На дар нечаянный приязни сокровеннойКак умиленному достойно отвечать?Заветный переплет раскрою и печатьАнтичного резца вожму в сургуч кипучий –И вспомню Ваш привет, и Вас приведший случай,Когда в толпе родной и чуждой мне МосквыМимоидущего напутствовали Вы,За кем в его пути окрайном, особливомСледили издавна с участием стыдливым.Раскрою переплет – и позову мечту,Но Ваш elogium не часто перечту:Тогда лишь, как в тоске пустынного бореньяСмущенною душой возжажду уверенья,Что не без отклика я глухо пел, о том,Что помнил, странствуя, про мой старинный Дом.10.VII.1924, Москва186В самом же описании тетради данный текст представлен таким образом: «Л. 24. <…> автограф каранд., рукой В.М. Зуммера, не опубликовано, см. приложение. Первоначально в заглавии В.М. Зуммером была неточно указана фамилия: “Урусову”, исправлено на “Руслову” другим почерком. Перед первой строкой зачеркнуто: “Алексан<…>”»187.
Это стихотворение явно относится к числу достаточно частых в наследии Иванова и нередко им самим публиковавшихся «стихотворений на случай». Напомним, что еще в 1906 г. он писал: «Я прихожу к сознанию, что все равно кому, о чем и на какой случай писать стихи. И лучше всего – на случай»188. Конечно, вряд ли он повторил бы это суждение в более ответственном тексте, но тем не менее следует учитывать, что шутливые и не-шутливые Gelegenheitsgedichte для него были привычны и временами существенны. Говоря о стихотворном наследии Иванова двадцатых и тридцатых годов, Н.В. Котрелев совершенно справедливо замечает: «…для создания целостной картины ивановского творчества необходимо учесть все немногое, что было создано, независимо от оценки качества»189, – и при этом наглядно показывает, как именно следует представлять такие тексты.
В данном случае стихотворение далеко от прозрачности. С одной стороны, у читателей нет оснований не доверять автору, что все описанное является цепью реальных событий. Но затруднения начинаются с попытки определить, что именно является «даром нечаянным приязни сокровенной». Это мог быть альбом с дарительной надписью (elogium), это могла быть какая-либо книга, в том числе и самого Иванова, любовно переплетенная бывшим владельцем и снабженная подобной же надписью. Как нам представляется, взаимосвязанные действия, представленные в строках 4–5, на деле относятся к разным событиям, а не к одному: раскрывание переплета влечет за собой написание обращенного к дарителю письма (возможно, содержащего само это стихотворение), запечатываемого сургучной печатью «античного резца». Прежде всего наше рассуждение связано с реалиями: печать в книге или альбоме выглядит неуместной, тогда как на конверте, даже при советской власти, – да. Правда, сколько мы знаем, Иванов не часто пользовался засургученными пакетами, в отличие от некоторых своих современников (например, М. Кузмин в 1900-х часто использовал печать с изображением Антиноя), и это ведет к другим гадательностям: возможно, адресат стихотворения специально просил Иванова послать ему письмо, запечатанное определенным изображением.
Не очень понятны и пронизывающие стихотворение антиномии всякого рода: «неведомый собрат», «дар нечаянный», «родная и чуждая Москва», «стыдливое участие» и др. Однако их объяснение, как кажется, находится, если объяснить, к кому стихотворение обращено. Мы постараемся откомментировать стихотворение Иванова, опираясь на уже опубликованные и пока что остающиеся неизданными материалы, связанные с личностью его адресата.
Первое представление о Владимире Владимировиче Руслове можно довольно легко создать, опираясь на публикации, связывающие его с М.А. Кузминым и наследием А.А. Блока190. Дата его рождения нам неизвестна, однако в сентябре 1907 г., согласно записи М.А. Кузмина в дневнике, он еще гимназист, т.е. родился, по всей вероятности, между 1886 и 1888 годами. Отец его был врачом, а также членом оценочной комиссии Московского кредитного общества. Интересующий нас человек жил в одной квартире с отцом по адресу: Малая Бронная, д. 34. Это небезынтересно, т.к. дом находится совсем недалеко от места рождения Иванова (ср. слова послания о «родной и чуждой мне Москве» и о «старинном Доме», который тем самым приобретает, судя по всему, очертания родного дома Иванова). В московских справочниках 1914–1915 гг. он значился чиновником Казенной палаты, а в 1916–1917 – сотрудником коммерческой службы Правления Александровской железной дороги и членом Московского отделения Императорского Русского технического общества. В более поздних справочниках «Вся Москва» его фамилия отсутствует. Согласно беглой записи в архиве Е.Ф. Никитиной, он умер в Москве 19 ноября 1929 года191.
Однако нас интересует не столько биография Руслова, сколько связи и контакты с Вяч. Ивановым и его окружением. Вот то, что удалось отыскать.
Первым из знакомых Руслова из сферы искусства, о которых мы знаем, является С.П. Дягилев. От него о Руслове узнает М.А. Кузмин. С ноября 1907 по февраль 1908 г. они весьма активно обмениваются письмами, из которых, к сожалению, мы знаем лишь 11 чрезвычайно содержательных писем Кузмина. Письма Руслова пока что не обнаружены, и вероятность находки, как кажется, весьма мала. Между тем этих писем должно было быть значительно больше, чем посланий Кузмина192. Эпизодически переписка продолжалась и несколько позже, однако никаких следов ее обнаружить не удалось, хотя в дневнике Кузмина появляется примечательная запись: «Письмо от Руслова, предлагает мне издать нашу переписку»193.
24 сентября 1909 г. – дневниковая запись, которая интересна в нашем контексте прежде всего потому, что Кузмин в это время живет на Башне Иванова: «Вскоре приехал Руслов, вот кто был из Москвы. Мало здесь теток своих. Квакал, жеманничал. Приехал Гумилев, потом Франк. Первый скоро уехал, найдя наш разговор слишком “юнкерским”. <…> Вяч<еслав> уехал куда-то с чемоданом, все похороны»194. В 1909 г. Руслов сравнительно надолго поселяется в Петербурге. 30 сентября он вновь заезжал на Башню, но тоже непонятно, столкнулся ли с вернувшимся уже Ивановым. Опять в гостях у Кузмина он был (или хотя бы заезжал) 2, 6 и 10 октября, 6 ноября, 4 и 13 декабря. Даже если мы не будем строить гипотез о том, виделись два человека или нет, хотя бы бегло, то сама по себе эта ситуация должна была быть очень значимой, поскольку комментирует слова о «неведомом собрате».
Существенно, видимо, упомянуть, что единственная известная нам публикация стихов Руслова195 появилась в том журнале, с которым долго было связано имя Иванова, – в «Золотом руне».
Сколько мы можем представить себе личность Руслова, он был чрезвычайно заинтересован в общении с заметными в культуре людьми, причем в общении, оставляющем какие-то материальные следы. Кузмин переписывает для него пропавший в печати конец повести «Картонный домик» и часть цикла стихов «Мудрая встреча», обещает прислать книги с дарственными надписями. 1 декабря 1917 г., т.е. всего через месяц после прекращения октябрьских московских боев, Руслов обращается с письмом к жене В.Я. Брюсова Иоанне Матвеевне: «Будучи лишен, как почти все обитатели Москвы, телефона, я вынужден беспокоить Вас письмом. Дело в том, что я уже давно собираюсь заехать к Вам, как и для того, чтобы повидать Вас и Валерия Яковлевича, так и для того, чтобы выкупить у Вас обещанных Вами портретов Пушкина работы Сомова <так!> (Вы, надеюсь, не забыли про это?) и взять тетрадь со своими стихотворениями, которые Валерий Яковлевич уже давно, наверное, проглядел и весьма сурово раскритиковал, а также и свой альбом для автографов, куда Валерий Яковлевич хотел что-нибудь начертать, и мой экземпляр “Семи цветов радуги”, тоже оставленный мною для подписи Валерием Яковлевичем»196. Собирание редких книг и автографов вместе с желанием делиться ими было для Руслова той органической частью личности, которая отразилась в стихотворении Иванова.